ТЕРЕНТИЙ — КРЕСТЬЯНСКИЙ СЫН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТЕРЕНТИЙ — КРЕСТЬЯНСКИЙ СЫН

Первое воспоминание о детстве — мать. Она лежит на лавке в переднем углу и манит его к себе. Голос у матери слабый, жалостливый. Тереше два года и десять месяцев, он не понимает, почему у матери влажные и соленые ладони! Мальчик прячет в них свое лицо и затихает. Он ждет: сейчас войдет в избу отец и мать сразу засмеется и встанет. Но отец не идет и не идет с поля: хлеб поспел, вся деревня жнет. Избу заволакивают густые сиреневые сумерки. Мать что-то шепчет и прижимает его к груди…

У бабушки Анастасии Федотовны, матери отца Тереши, было три сына. Старший, Максим, остался после смерти мужа, Абрама Васильевича, десяти годков, Семену минуло пять, а Иван народился, когда семья уже осталась без кормильца.

— Сколь ни горюй, а хозяйство правь, — вздохнула тяжко вдова, и после этих слов никто не слышал от нее ни жалоб, ни стонов. Мужики в поле, и она в поле. Пашет, боронит, косит. Женщины с серпами выходят — она поперед всех на своей полосе. И дольше всех не гаснет лучина зимними вечерами в окнах вдовьей избушки: то полотно ткет, то на кроснах половики выкладывает, узор к узору. Подрастают сыновья, ладные, справные. Довольны старики в общине:

— Ребята у Федотовны труда не гнушаются, от веры не отходят и бога не гневят.

Федотовна же будто клятву дала остаться вдовой, не дать сынов в обиду чужаку: ни с чем покидали ее избу сваты.

Сыновья тем временем в силу входили. Максим в поле за хозяина управлялся. А случалось на кулачки подраться — один в кругу оставался, соперники не выдерживали боя. Без усилий приподымал он телегу, груженную снопами, и переставлял из колеи в колею. Дивились в селе богатырству его. Семен хотя и уступал старшему брату, но тоже был десятка не робкого, и силушкой природа не обделила. А нрав дала крутой. Быстро серчал Семен, от обиды в лице менялся, не разговаривал по нескольку дней. Потом отходил и зла не держал. Сосед-богатей Никифор Мальцев, нанимавший Семена с подростков в батраки, относился к нему уважительно.

Трескучие зимы сменялись голубыми веснами, короткое лето уступало осени, и не заметила вдова, как все невеликое хозяйство взяли в руки Максим, Семен и меньшой Иван. Только березовый колок их, где пашня и покос, так и остался «Федотовым».

Максима, как главу семьи, в армию не взяли. Но в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году пришел черед служить Семену, исполнился ему тогда двадцать один год. Служба выпала нелегкая — в Туркестанском краю. Вдоль Тобола, потом вверх по Иртышу, а от Семипалатинска до Ташкента сухими степями, безводными пустынями вели пешком новобранцев. Видел Семен тучные стада баев и худые кибитки пастухов, прекрасные сады и голодных, в лохмотьях детей. Доброе его сердце заходилось от жалости: видно, и в теплой благодати хорошо живется только богатым.

Через восемь долгих лет вернулся в родительский дом артиллерист-бомбардир Семен Абрамович Мальцев и не застал в живых старшего брата. Умер Максим в одночасье от неведомой болезни, оставив жену с двумя малыми детьми. Все в одной избе по разным углам: постаревшая, будто осевшая вместе с бревенчатыми стенами мать, вдова Максима с сиротами, Иван с молодой женой. За старшего в большой семье стал Семен. В тот же год и женился. Друг по военной службе Дорофей привез себе невесту издалека, за сорок верст, из села Барабы. Приглянулась Семену подружка Дорофеевой невесты — Васса. Высокая, статная, чернобровая, с васильковыми глазами, кроткого и доброго нраву. Из бедной семьи была Васса и не побоялась войти в такой же бедный дом.

Привольно раскинулась родная деревня по-над берегом речки Большой Канаш, огородами — к воде и к проселочной дороге, окнами — в широкие улицы. Избы — пятистенники, крестовые… У богатых старообрядцев дома построены «по-долгому» — все под одной крышей: и жилье, и конюшни, и амбары. В деревне триста дворов и чуть ли не каждый хозяин с хозяйкой да детьми чем-нибудь, кроме хлебопашества, занимаются: кожевенным или шубным делом, тканьем, маслоделием, пимокатным промыслом. Выпаханы земли, хлеба дают лишь на прокорм. Вот и не разгибают спин над ткацкими станками бабы, задыхаются в ядовитом чаду красилен мужики. Невелик доход, а все же деньги…

Истосковались у Семена руки по крестьянской работе, надеялся сообща с Иваном направить хозяйство, хоть мало-мальски выбраться из нужды. Да вздумал Иван отделиться, жить своей семьей, и осталась у Семена после раздела одна лошадь. Случился в ту весну тысяча восемьсот девяносто первого года в Мальцево большой пожар, много домов погорело. И у Семена сгорела изба и все, что было на худеньком подворье. Молча собрал он обгоревшие горшки, чугунки, горсть старых гвоздей, посмотрел на женщин:

— Будет голосить-то! Жить все одно надо, избу рубить будем.

Придавила нужда, еле-еле поставили плохонькую избенку. Жили надеждой на урожай, все чаще смотрели на небо: не появится ли дождевая туча. Молились, просили бога. Но дождей в то лето не выпало, чахлые посевы выжгло зноем. Ни хлеба, ни корма скоту. Пала единственная лошадь. В безнадежности хватался Семен за любую работу: батрачил, дрова рубил по найму, землю копал — только бы спасти семью от голода. Работник один, а ртов много. И братовы малолетки, и свои дети пошли. Сначала дочь, потом два сына родились друг за другом. И умирали так же.

Четвертого, в холодный предзимник, родила Васса сына. По обычаю старообрядцев, нарекли его на восьмой день по святцам Терентием, а через месяц крестили.

— Выживи, мой единственный, кровиночка моя, — шептала ослабевшая, исхудавшая Васса, — весна скоро, дотянем, а там и поправимся…

— Ну, мужик, становись на ноги, — шумел радостно Семен, входя в избу, — пахать, сеять пора!

— Будя те, будя те, Семушка, — пугалась Васса и бросалась к зыбке.

После нескольких голодных лет одарила земля обильным урожаем. Буйно цвели травы, в лазоревой вышине заливались жаворонки, духмяные запахи созревающего лета окутывали по вечерам село. Заскребая последние крохи, мешая их с лебедой, пекли тяжелые хлебы:

— Теперь уж дотянем до новины.

Ликовал Семен, когда шел полем, а чем ближе придвигалась деревня, мрачнел: чувствовал — не подняться жене, не жать серпом золотые колосья. И Васса чуяла, обхватывала мужа жаркими руками, тяжело дышала:

— Сбереги Терешу, Сема. Не будет у него скоро мамки, не пообидь, Семушка!

Уродился в то лето хлеб, а Вассу схоронили. Топал по избе Тереша быстрыми ножонками, искал, звал мать, но лавка, на которой она лежала, пугала немотой.

Зимой, когда играли в селе свадьбы, женился во второй раз Семен. Было ему сорок два года, а молодой — двадцать. Славная девушка, да припадала на одну ногу, и парни хоть и жалели хроменькую, а в невесты не избирали. Потому и пошла за вдовца — мужика степенного и серьезного. Семен же надеялся найти в молодой жене ласковую, добрую мать для осиротевшего Тереши.

За свадебным столом сидела Анна Степановна в зеленом шелковом платке, нарядном сарафане. Тереша лежал на полатях, слушал грустные песни, которые пели девушки-подружки, и все смотрел на зеленый шелковый платок невесты. Платок то расплывался по избе прозрачным маревом, то вспыхивал изумрудом в неярком свете холодного январского дня.

— Вот мамка твоя, Тереша, — подвела к молодой внучонка бабушка Анастасия Федотовна.

Анна Степановна улыбнулась:

— Хочешь, так и зови мамкой.

— Батюшки-светы, — захлопотала другая бабушка, мать новой мамки, Наталья Яковлевна, — сморился мальчонка, спать глазки просятся! — Она взяла его на руки и понесла на полати, где было тепло от жарко натопленной печи. Девятнадцать детей родила русская крестьянка Наталья Яковлевна, и только трое из них в живых остались. От горя, от непосильной крестьянской доли раньше лет своих состарилась. Названого внучонка жалела, миловала, и он отвечал ей такой же нежной привязанностью и любовью. Мачеха тоже оказалась женщиной доброй, своих детей у нее не народилось, и полюбила она пасынка всем не познавшим материнства сердцем.

И только изредка наплывал, будто из тумана, образ родной матери. Мальчик затихал, забивался куда-нибудь в дальний уголок, а дождавшись отца, теребил за бороду:

— Тять, а тять, расскажи, какая мамка была!

В такие минуты Семен терялся, молча подводил сына к осколку зеркальца, говорил:

— Вот смотри на себя и мать увидишь.

Тереша смотрел долго-долго, но видел лишь свои васильковые глаза, черные брови, черные волосы. Отец подходил неслышно, обнимал его, и так они стояли вместе, взрослый и маленький, с одинаково большой тоской по прошедшему и утраченному навсегда.

Жили в большой нужде: одна лошадь, земли только два надела. По три с половиной десятины на душу. Доброй землицы только третья часть, остальная — средняя и совсем утлая. Двадцать лет, как не было передела. У которых семей и одного надела даже нет. Соберутся общиной на сход, спорят, кричат, а договориться не могут. На передел надо согласие всех. А у кого много земли, разве отдадут подобру? Только самые совестливые промеж себя решают поделиться с безземельными. И ладно еще, у кого сыновья рождаются, а как девки одни, на которых земли вообще не положено?

Редки радости. Одно счастье, что смышленым и ласковым растет Тереша. Мачеха, бабушка, тетка Варвара души в нем не чают, а уж про отца и говорить нечего. Больше пожара, пуще неурожая боится он болезней. Молится богу страстно, да все равно не обходят горести и напасти. То оспа, пока не переберет всех деревенских ребятишек, не успокоится, то тиф, прозванный «огневым», из избы в избу кидается. И в первую очередь к тем, где мясо на столе лишь по престольным праздникам, а сахар на зубок и того реже, где одежонка плохонькая, а денег на доктора да на лекарства вовсе нет.

…Мечется в жару Тереша, не узнает ни тятьку, ни мамку, ни любимых бабушек.

— Не уберег сыночка единственного, не уберег, Васса Михайловна, — покаянно шепчет под образами Семен. Просит, умоляет всевышнего спасти и сохранить дитя малое. Только все хуже мальчонке, то мечется, будто в пламени, то в забытье впадает. Собрал Семен оставленные на самый черный день деньги и привез из Шадринска фельдшера.

— Кризис, — сочувственно покачал головой фельдшер и пояснил: — Вынесет сегодняшнюю ночь, жить будет, — и беспомощно развел руками.

— Чаю, снова родился сынок, — шутит утром повеселевший Семен и гладит Терешу шершавой ладонью.

Долгими зимними вечерами мастерит он сыну немудреные игрушки из палочек, щепы: деревянный сабанчик, грабельки, борону. Не успеют просохнуть пригорки в закоулках, а Тереша со сверстниками уже рыхлит сабанчиком землю, разравнивает грабельками, старательно укладывает в ямки-гнездышки настоящие пшеничные зернышки.

— Учись, учись, — радуется Семен детским забавам сына, — прирастать тебе к земле-матушке, нам без земли никуда.

Но радость сменяется беспокойством: рядом с бороздкой, проложенной на «пашне», видит он накарябанные хворостинкой буквы. Поначалу, как заметил непонятные знаки на щелистых дверях амбара, на нерасколотых березовых чурбанах, испугался, принял за таинство какое-то, сам не свой ходил. И вот те на! Терешкины проделки!

— Тять, в школу хочу!

— Чего там, в школе-то, — хмурится отец. — Поп не нашей веры, православный. И зачем мужику грамота? Неграмотный-то будешь крепче за рогаль[1] держаться!

Боится Семен: познает Тереша читать, писать, потянется дальше учиться и бросит землю. А у него больше нет наследников, кому достанется кормилица, кто на старости лет кусок хлеба подаст? Сам ни чтению, ни письму не обучен. Одно слово из всех умеет писать: «куржак». Как закуржавеют зимой от мороза деревья, он и пишет это слово на листке, что в святцах лежит, — погоду примечает. Пока выводит цифры да буквы, лоб взмокнет.

— Тятя, как называется буковка? А эта как? — не дает Тереша покоя. То конфетную бумажку подберет, то от вывески в торговом ряду оторваться не может. Чуть недоглядели дома — углем на стене буквы написаны, ими же печка разрисована. Мачеха тряпку со скребком из рук не выпускает: коли хозяин сердится, лучше поскорее стереть. Да разве уследишь? На ту беду приглянулся Тереше забор богатея Крохалева, что неподалеку от их избы. Беленькие струганые дощечки так и манят, притягивают: напиши, напиши. За этим занятием и застал его Крохалев, оттаскал мальчишку за волосы.

Горько плакал Тереша обидными слезами. Понял Семен, что надо что-то делать, и отвел парня в молитвенный дом, где собирались старообрядцы. Приглянулся «старикам» — руководителям общины — шустрый мальчонка: читает, пишет ладно, голос звонкий, чистый. Доверили Тереше псалтырь читать.

— Начетчиком паря будет, — довольно поговаривают старики.

И только Тимофей Логинович усмехается в широкую бороду:

— Не надейтесь, не получится из него начетчика. Поглядите, как читает. С первых листов норовит поскорее внутрь заглянуть, что дальше написано. Любопытствует. А как в полный толк войдет, на чистую веру ничего не примет, дознаваться будет, что да как.

Как в воду глядел Тимофей. Все неинтереснее становилось Тереше читать псалмы. Переворачивал самим же писанные от руки четкой круглой вязью листы, а думал о другом — как бы не обнаружили спрятанную в тряпицах на печи географию.

Школьный учитель Ксенофонт Степанович приметил любознательного мальчика и стал давать ему книжки по истории, астрономии, арифметике. Мачеха, Анна Степановна, жалея пасынка и боясь гнева супруга, тайны не выдавала. И не было для Тереши сильнее наказания за шалость, чем угроза:

— Выброшу книжки! Расскажу тятьке!

Однажды поманила Терешу пальцем:

— Вот подарок тебе. Нашла. — И она протянула мальчику огрызок карандаша.

Обрадовался Тереша подарку больше, чем ярмарочному прянику и леденцовому петушку.

— Идем, Тереша, снежный город строить! — зовут одногодки.

Выстроен город с башенками, высокими крепостными стенами. Бах-ба-бах! — летят из бойниц снежные ядра; шум, гам, веселая возня. В стороне от крепости склонился над белой лужайкой мальчишка в старой отцовской шапке, забыл и игру, и ребят. Покраснел от холода пальчик, а он все чертит и чертит на снегу буквы, слова. Подбегают ребята:

— Ну, что ты, Терешка, пишешь и пишешь — не тетрадка ведь. Неинтересно с тобой, давай играть!

Вечером, управившись по хозяйству, приходят в избу к Семену Абрамовичу Мальцеву солдатки. Едва перешагнув порог, ищут глазами младшего, достают из цветных полушалков, повязанных на груди, заветные письма:

— Прочитай, милый, как там на войне с японцами. Да скоро ли воротится?

— Пропиши, Тереша, пропиши, родной, что с хлебом живем ноне, корова телка принесла. Что лошадь охромела, не прописывай, сынок, — горю он не поможет, а думой тяжкой измается. И без того горестно на чужой стороне.

Ох уж эта война…

Вздыхают, плачутся бабы: себя жалко, детей своих, а еще пуще мужей, сыновей, которые мерзнут где-то в сырых окопах. Нужен им этот японец, да на все воля божья и государева… Мерцает керосиновая лампа, бросает причудливые блики на сосредоточенные лица, на темные образа в углу. Молча сидит у печи Семен, латает, перелатывает овчинный полушубок, вспоминает горькую солдатчину. Нет-нет, да вскинет насупленные брови, посмотрит на сына любовно и горделиво:

— Ишь ты, писарь какой! А уж помощник растет — все-то у него ладится. Пожалуй, пора и с «вершины» слезать, за сабан[2] становиться.

Сидеть верхом на лошади, когда пашню боронят, — любимое занятие крестьянских детей. С восьми лет посадили на «вершину» и Терешу. Весна скоро, ждет он ее. Обещал отец поставить за сабан, как пятнадцать минет. Правда, он пробовал уже пахать, но одно дело провести пробную борозду и совсем другое — вспахать целую десятину.

— Крепче держись за рогаль, — наставляет отец. — Налегай на сабан, пусть лемех глубже в землю уходит.

Рогаль вертится в неокрепших руках, сбивает кожу. Но чем больнее саднит ладони, тем сильнее Терентий сжимает рукоять сабана. Отец идет рядом, довольный, подхваливает:

— Ладно, ладно пашешь. Ровнее иди, ровнее!

Тереше хочется оглянуться, посмотреть, как тянется за ним влажная черная полоса земли. Но он не смеет, боится выпустить из рук сабан. Да и Серко идет ровно, послушно, как бы не сбить. Наконец, межа. Тереша приподнимает плуг, помогает лошади развернуться в обратную сторону и — замирает, очарованный. От свежевспаханной земли струится пар, и кажется, что все поле дышит, как живой человек. До чего хорошо!

— Ну вот погреется земелька, а после пасхи и сеять зачнем, — радуется отец.

Сеять отец не доверяет. Сам идет по пашне. На груди у него через плечо на лямке лукошко с зерном. Он черпает горстью семена и широким сильным взмахом бросает их о стенку лукошка. Зерна от удара рассыпаются веером. Тереша ловит взглядом золотистое зернышко, провожает его до самой земли:

— Какое малое зерно, а великая сила в нем кроется. Хлеб…

Скудный родился хлеб. Часто повторялись засушливые годы, а в тысяча девятьсот одиннадцатом такая сушь охватила природу, что потрескалась от жажды земля. Зной выпил и речушку, и болотца, вытянул соки из посевов, скрутил листья на деревьях в черные трубочки, отнял у людей надежду. Не собрали крестьяне даже семян. Пустынно на гумнах, ветер тоскливо шевелит жалкие остатки старой соломы. Не заливают, как прежде, по первому морозцу колодезной водой «ладони»[3] для молотьбы, и с токов не слышен веселый звон цепов. Нечего молотить, нечего возить на мельницу. Печально машут на ветру ее деревянные крылья. Нет былого веселья на шумных ярмарках, не гуляют в деревнях свадеб. Голод…

В избе Мальцевых тем и теплится жизнь, что жарко топится печь.

— По дрова собираешься, Семен? — безучастно спрашивает Анна Степановна мужа. Терентий поднимается с полатей.

— Лежи, лежи, сынок, я один съезжу, вот разве Купчика с собой возьму, — и он ласкает свернувшуюся под порогом собачонку.

Из леса вернулся отец без собаки.

— Тять, а Купчик где?

— Отстал по дороге Купчик, не докликался его, — вздыхает отец и отворачивается к стене.

По весне нашел Тереша под березой в колке грязную собачью шкурку, заплакал:

— Тять, а это ведь Купчик…

— Зарой, сынок, в землю. Прости, не мог я смотреть, как собака умирает голодной смертью, убил ее. Пойдем в поле, пахать будем.

Урожайный выдался тысяча девятьсот тринадцатый год. Оправились от голода деревни. Водила молодежь песенные хороводы. В Мальцеве пригожих девчат много, не уступают окрестным женихам и парни. Летом в короткие ночи до утра не смолкают смех, разговоры на околице. Соберутся девушки в кружок, пошепчутся, расхохочутся, да частушкой по парням. А те в долгу не остаются.

Зимой собираются на вечерки то в одной избе, то в другой.

— Что, жених, невесту присматриваешь? — спрашивает отец собирающегося на вечерки сына.

— Да не, тять, — краснеет тот и еще старательнее зачесывает волосы.

— А глянется-то кто? — не унимается отец.

Вконец сконфуженный «жених» выскальзывает за дверь. По дороге к Феклиному дому, у которой откуплена на сегодня просторная горница, мечтает: «Хорошо бы, Татьяна пришла. А может, попросить тятю да запрячь коня в выездные санки и покатать девушек?»

У Терентия сжимается сердце: не отдадут за него Татьяну, сыщут жениха богатого.

Не знает Терентий и про сговор родителей женить его на соседской девушке из бедной семьи. Они только все чаще и чаще намекают насчет просватанья.

Незаметно прошла в игрищах зима, а там и лето приспело. В разгар сенокоса привезли из уездного города Шадринска жуткую весть: война. Поначалу много не брали. Ушли на германский фронт солдаты срочной службы, потом стали брать запасных и ратников первого разряда. Заголосили бабы, запричитали, провожая кормильцев. Терентий, как единственный сын, числился в ратниках второго разряда, и война казалась далекой. По осени стукнуло Терентию девятнадцать. Вся тяжелая работа по хозяйству на нем теперь лежит, уходят из отца силы.

— Женить парня пора, — решает Семен Абрамович. Брат Иван уговаривает попытаться посватать Татьяну.

— Что хоть и дом-пятистенник у них, — убеждает он, — не встанет же поперек счастья родной сестры.

— Супротив воли брата Татьяна не пойдет, — сокрушается Семен.

Уговорил-таки Иван, заслали сватов, да вернулись те с отказом. Закручинился Терентий, услышав, что просватали его любушку за другого. На ту оказию приехала из соседней деревни Потанино родственница, бабка Марья.

— Ой да, милок, у меня для тебя завсегда невеста найдется, приезжай!

Шутки да прибаутки, а поехал Терентий к бабке Марье потанинских невест смотреть. Понравилась белолицая, синеглазая, с длинной светлой косой Прасковья.

— А что, пошла бы за меня, Паня? — шепчет Тереша, наклоняясь к девушке.

— А пошла бы, — отвечает Прасковья, — люб ты мне.

На том и сговорились молодые и через два дня назначили свадьбу. Не ходил больше на веселые игрища Терентий. Ровня его вся семьями обзавелась. В поле да со скотиной не до игрищ — разве что вспомнят, как холостяковали. У Параши характер десять раз на дню переменится. То смиренная да ласковая, а то мечется по избе дикой кошкой. Чем дале, тем хуже, и все не по ней:

— Отделимся от стариков, заживем своей семьей, сами хозяева будем.

— Нет, не оставлю я родителей, — не соглашается Терентий. — Они меня вскормили, вспоили, теперь я должен их кормить.

А война хоть и далеко, но аукается в деревне: кого-то уж в живых нет, а мужиков все забирают и забирают. Дошла очередь до ратников второго разряда. Призвали на военную службу и Терентия. Покидал он родное село в первых числах апреля шестнадцатого года. Прощался с отцом, с матерью, с молодой женой и недавно родившейся дочкой.

— Ничего, — утешал отец, — бог даст, вспашем, посеем. Подрос жеребчик, запрягу и его в плуг. Ты служи за отечество, за царя, не дай в обиду землю нашу русскую!

В последний раз оглянулся Терентий. Сквозь прозрачные кружева берез синели крыши изб. Знать бы, что отрывает проклятая война надолго, что забросит на чужбину — припал бы в прощальный миг к земле-матушке, целовал бы ее, не отрываясь…

За Уралом, за рекой казаки гуляют,

Утром рано на заре в поле выезжают…

Хмельно, бесшабашно пели на телегах. Путь лежал в Шадринск, потом — в Екатеринбург, на учения. А что там дальше — старались не думать.