История с продолжением
История с продолжением
Как я попал в "нумидийцы…"
Вот уже несколько дней как я в Томске. Позади остался красавец Иркутск с его древними соборами, с покоренной дочерью Байкала — студеной, стремительной Ангарой, с омулевыми пирогами и расстегаями, с радушными и славными друзьями.
Сибирь шестидесятых годов встретила меня хлебосольно и гостеприимно. Из Иркутска я вез старинные керосиновые настольные лампы, ноты, ордена, деревянные блюда, снятые со старых домов жетоны страховых обществ.
Все это я сгрузил в небольшом номере томской гостиницы, от чего он сразу же стал походить на филиал краеведческого музея. Не прошло и недели, как все остававшееся свободное пространство заполнили новые местные находки — книги и журналы, пачки открыток, иконы, подсвечники, а на письменном столе, красноречивым напоминанием о всех трудностях обратного пути, домовито и степенно разместилась дружная артель баташевских самоваров.
Всевидящие и всезнающие дежурные по этажу отнеслись вначале к моим приобретениям с нескрываемым подозрением. Когда же я объяснил им, кто я и почему я собираю, то коллекционерский вирус, безжалостно завладев здоровыми организмами сибирячек, привел их в такой азарт, что они чуть ли не каждый час стали осведомляться — нет ли чего новенького, с видом знатоков радовались вместе со мной каждой новой вещи, искренне сочувствовали мне в неудачные дни.
В первое же воскресенье я отправился на городской "толчок". Пылкая фантазия коллекционера рисовала самые заманчивые и многообещающие картины. Увы, открывшийся взорам сказочный Сезам оказался самым обычным суматошным базаром, с охрипшими продавцами, с одуревшей от жары и сутолоки толпой покупателей и просто зевак.
Не спеша я стал обходить торговые ряды, подолгу останавливаясь возле каждого лотка.
Вдруг прямо надо мной раздался веселый, зычный, явно заигрывающий голос:
— Ты что же это, мил человек, порожняком-то отходишь?
Поднимаю глаза — по ту сторону прилавка, прямо против меня, лихо подбоченясь, стоит в синей выцветшей широкополой соломенной шляпе огромный, седоусый, похожий на таежного медведя дед — ни дать ни взять вылитый Шестопер из бударинской пьесы "Ермак".
Я ахнул от восторга и неожиданности. Так и пахнуло на меня лесным кедровым духом, былинной силищей, задором, удалью. Пахнуло на меня и водочкой. Стало быть, с утра дед был уже под хмельком.
Речь у деда оказалась балагурной, смешливой, на красных словцах, на шутках и прибаутках.
— А вот я, ядрены рыжики, знаю, какой тебе товар нужен! Откуда знаю? Да ведь это проще простого. Сказать тебе, кто ты? Ты… — Дед хитро прищурился, выдержал паузу и вдруг выпалил как из пушки: — Ты — нумидиец!
— Кто? Кто?
— Нумидиец! Вот ты кто! Ну что рот-то разинул? Правильно я тебя прописал?
— Нет — говорю, — какой же я нумидиец, я русский!
— Да что я тебе — дурочка с перевозу, что ли? — закатываясь смехом, громыхает на весь базар дед. — Вижу, что русский, а все-таки меня не проведешь, нюх у меня на вашего брата. Сразу я признал тебя. Чудной вы народ — нумидийцы, заполошные какие-то, как влюбленные!
Откуда-то вынырнули дедовы собутыльники. Дед оживленно стал объяснять им, что вот, мол, есть на свете такие люди — нумидийцы, покупают всякое барахло, самые, кажись, ненужные вещи. Одни монеты собирают, намедни москвичи приезжали, так я им целый кошель наших сибирских медяков насыпал, а другие так даже — старые бумажные деньги, я их, сам знаешь на что пустил бы, а выходит и это товар…
И тут только меня осенило — перепутал мой дед нумизматов с нумидийцами.
Еле сдерживая смех, начал было растолковывать ему, что к чему. Куда там, дед и слушать не хочет.
— Это, может, вас так по-научному зовут, только что-то не больно красиво получается, нумидиец куда лучше! Ты вот что скажи — иконы тебе нужны? Старинные, медные? Старуха моя Зосиму с Савватием повесила, а остальные я в корзинку поскладал да и снес на вышку… А вот без почина ты от меня все равно не уйдешь, смотрел-смотрел, да и проглядел хорошую вещь, а еще нумидиец! Гляди-ка!
И дед, что называется из-под самого моего носа, разворошив кучу лома, поднял на широкой, как лопата, ладони потускневший от времени колокольчик.
— Во, бери! Может, тройку свою когда заведешь! А ну, расступись, народ!
Дед тряхнул колокольчиком — и над базарным шумом и гомоном взвился и понесся чистый, громкоголосый радостный звон.
— Бери! Рупь — не торгуясь! Ведь на ём надпись даже имеется…
Медленно поворачиваю колокольчик, разбираю стершиеся буквы — мастер… Федос… Веденеев… То ли — 1815, то ли 1875 год. В верхней суженной чисти, между двуглавыми орлами цифра 3 — третий номер.
Вся бражная компания во главе с дедом смотрит на меня выжидающе, гипнотизирует осоловевшими затуманенными взглядами — неужели дурень возьмет?
После секундного колебания даю рубль и получаю в собственное владение троечный колокольчик, еще раз мужественно укрепив за собой репутацию неисправимого чудака.
Подходя к гостинице, я вспомнил слова моего нового знакомца: "Чудной вы народ, нумидийцы, заполошные какие-то, как влюбленные!". И невольно подумал — боже мой, какое поразительное совпадение — таежный сибирский дед и великий книголюб Анатоль Франс, назвавший коллекционеров счастливыми людьми, словно сговорившись, высказали, по сути дела, одну и ту же мысль. Ведь согласитесь с тем, что все влюбленные тоже необыкновенно счастливые люди.
На следующий день, без стука, снова под хмельком, дед ввалился ко мне в номер с тяжеленным свертком медных икон и с малюсеньким колокольчиком.
— А это — родной внучек того, что ты вчерась у меня купил. Бери и его, грех родню разлучать!
Так нежданно-негаданно было положено начало новой коллекции.
"Дар Валдая"
Сегодня в ней три десятка подшейных и дужных колокольчиков. У каждого из них своя история, своя неразгаданная судьба, наверно, своя память.
Кто знает — может быть, колокольчики с короткой надписью "Дар. Валдая" тревожно и тоскливо звенели на тройках, уносивших в далекую Сибирь жен сосланных декабристов.
А эти — с задорными прибаутками — "Езди веселись, купи не скупись", "Кого люблю, того и дарю" заливались ликующей песней, вторя радости возвращавшегося из псковской глуши в блистательную столицу опального Пушкина, или, крепко подвязанные по древнему русскому обычаю, скорбно молчали морозной ночью на пути в Святогорский монастырь, оплакивая смерть русского гения.
Одни из колокольчиков отлиты на заводах Веденеева, Чернигина, Трошина и Бадянова в селе Пурехе Нижегородской губернии. В том самом Пурехе, что стояло на Ярославском почтовом тракте и было даровано спасителю Москвы князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому. Другие — на заводе братьев Гомулиных в селе той же губернии — Павлово, с давних времен известном еще и своим замочным промыслом. Наконец, третьи — прославили на всю страну древнее владение Господина Великого Новгорода — село, а затем город Валдай.
"Дар Валдая" — так сердечно, просто и ласково назвал когда-то русский народ ямские колокольчики. Именно "дар", а не как-нибудь иначе. И действительно, не один десяток лет щедро одаривали ими всю Россию валдайские умельцы.
О поселении, расположившемся на берегу Валдайского озера, впервые упоминается в летописях 1495 года.
Не баловала жизнь радостями первых поселян. В один из своих походов на Новгород не моргнув глазом предал село огню и мечу грозный московский царь Иван Васильевич. В 1611 году его разорили шведы.
Погоревали, посетовали на свою долю валдайские мужики, почесали затылки и, была-не была, снова, на том же самом месте, упрямо стали ставить и обживать новые избы.
Колокольчики
В 1654 году по просьбе патриарха Никона село было отдано во владение Иверскому монастырю. Попали мужики, как говорилось встарь, "из кулька в рогожку". Стало еще горше и тяжелее. Как липку обдирал святейший и монастырь, и подвластные ему земли. "Кормовые запасы и пития" — соленая и вяленая рыба, капуста и огурцы, ржаная и пшеничная мука, овсяные крупы, квас и пиво, мед и яблоки в патоке, до которых особо охоч был чревоугодливый архипастырь, по его велению заготовлялись в буквальном смысле слова возами и бочками.
В напечатанном в 1801 году в московской университетской типографии "Географическом словаре Российского государства" село Валдай уже называется городом, жители которого "по способности местоположения его пропитание имеют свое от извоза, которое ремесло и ныне по прежней своей привычке изрядно исправляют, другие промышляют хлебопашеством, а прочие для приезжающих содержат постоялые дворы и харчевни. Женщины пекут баранки, кои по особому своему виду именуются валдайскими, сверх того занимаются домашним рукоделием, прядут леи, пеньку и шерсть, ткут холсты".
Но не бубликами и не домашними рукоделиями, а литьем колокольчиков увековечился в народной памяти Валдай.
Музы русской тройки
Да, было время, когда по всей раскинувшейся на полмира России день и ночь разливались троечные перезвоны.
Вспугивая тишину проселочных дорог, обгоняя полосатые версты, неслись они над ямскими трактами, над полями, над березовыми рощами, над печальным безлюдьем погостов, над сумраком лесов.
Ни одно праздничное гулянье не обходилось в старину без лихих раз-наряженных троек. Они "промчались" даже по страницам старых, уютно патриархальных хрестоматий, доставив немало хлопот нашим бабушкам и дедушкам, твердившим наизусть в гимназиях и в "реалках" следующие строки: "Прикатила-приехала мокрохвостая масленица с блинами, оладьями, пряниками, орехами. Стон стоит на улице — визг гармоники, дреньканье балалайки, песни, звон бубенчиков, щелканье орехов, громкие поздравления:
— С широкою, широкою масленицей!
А вот и тройка у крыльца. Птицы-кони! Гривы убраны лентами, на уздечках бубенчики, на крашеной с золотом дуге три валдайских колокольчика, хомуты лаковые, шлеи наборные, с висящими до земли бляхами. Возжи алы, плетеные, санки-казанки ярко расписанные.
Ямщик на облучке в шапке с павлиньими перьями, синий с иголочки на нем армяк, за красным кушаком заткнуты зеленые рукавички.
Вышли седоки, сели. Надел ямщик кнут на рукавичку, свистнул — "Эй вы, голуби!" Рванулись дружно кони, заголосили колокольчики, зарокотали бубенчики, блеснули молнией бляхи на шлеях, золотые цветы и разводы на дуге, вытянулись в струнку кони, и понеслась вихрем борзая тройка…"
Этот небольшой, но ярко и сочно выписанный хрестоматийный отрывок был записан мною много лет тому назад со слов моей тетки, окончившей в 1903 году с серебряной медалью минскую женскую гимназию. И по сей день я храню как семейную реликвию аттестат "дочери коллежского советника, девицы Гринкевич Степаниды", дающий ей право на звание домашней учительницы.
Образ русской тройки запечатлен также и на великолепной картине известного жанрового живописца прошлого века академика Николая Сверчкова и в посвященных ей стихах Льва Мея:
Обложка романса
Вся в инее морозном и в снегу,
На спуске под гору, в разгоне на бегу,
Постромки опустив и перегнув дугу,
Остановилась бешеная тройка
Под заскорузлыми вожжами ямщика…
Что у коней за стати!.. Что за стойка…
Ну!.. Знать, у ямщика бывалая рука,
Что клубом удила осеребрила пена…
И в сторону, крестясь, свернул свой возик сема
Оторопевший весь со страху мужичок,
И с лаем кинулся на переем Волчок,
Художник! Удержи ты тройку на мгновенье:
Позволь еще продлить восторг и наслажденье,
За тридевять земель закинуть грусть-печаль
И унестись с тобой в желанную мне даль…[29]
Среброзвонные бубенцы, песня ямщика, бег коней — все это звучит и во "Временах года" Чайковского, в пьесе "Ноябрь. На тройке", эпиграфом к которой композитором взяты некрасовские строки:
Не гляди же с тоской на дорогу
И за тройкой во след не спеши,
И тоскливую в сердце тревогу
Поскорей навсегда заглуши.
Шли годы, и птицу-тройку медленно, но властно вытесняла из русского быта мчащаяся по рельсам огнедышащая, диковинная и непривычная машина.
Известный собиратель русских народных песен Павел Богатырев в своих очерках "Московская старина"[30]вспоминает о тех грустных и роковых для тройки днях: "Русский человек любит тройку как что-то широкое, разгульное, удалое, что захватывает, как вихрем, жжет душу огнем молодечества. Есть что-то азартное в русской тройке, что-то опьяняющее, — кажется, оторвался бы от земли и унесся за облака… Вихрем неслись лихие тройки, разливалась широкая песня лихача-ямщика по луговому простору и, отдаваясь эхом в лесу, пропадала в нем… Сначала железная дорога пошла до Павловского Посада, или "Выхны", как зовут его попросту, потом подвинулась до Владимира, там до Коврова и, наконец, достигла Нижнего. Ямщичество по этому тракту пало окончательно, и Владимирка опустела. Молодые хозяйки постоялых дворов состарились, лихая песня ямщика сгинула, и "дар Валдая", "малиновый" звон колокольчиков смолк навсегда; растерялись рассыпчатые бубенцы под росписной дугой, и вместо всего этого гудит паровоз да звякают рельсы под тяжелыми вагонами…"
Подоспело время, и унеслись навсегда в безвозвратное прошлое тройки с красавцами коренниками, с дружными и чуткими пристяжными, оставив нам как память о себе полюбившиеся народному сердцу песни о колокольчиках, о бубенчиках, о романтике ухарской скачки, о непоседливой, словно перекати-поле, ямщицкой судьбе.
Этот рожденный союзом отечественной поэзии и отечественной музыки, неповторимо самобытный и оригинальный по своему характеру и духу фонд русской вокальной литературы необычайно обширен и многокрасочен. Его классическими образцами-стали романсы Алябьева и Яковлева на стихотворение Пушкина "Зимняя дорога".
Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна,
На печальные поляны
Льет печально свет она.
По дороге зимней, скучной
Тройка борзая бежит,
Колокольчик однозвучный
Утомительно гремит.
Что-то слышится родное
В долгих песнях ямщика:
То разгулье удалое,
То сердечная тоска…
Романс Булахова на слова Вяземского:
Обложка романса
Тройка мчится, тройка скачет,
Вьется пыль из-под копыт;
Колокольчик звонко плачет
И хохочет, и визжит.
По дороге голосисто
Раздается яркий звон,
То в дали отбрякнет чисто,
То застонет глухо он.
Положенные на музыку Направником, Виельгорским и Рупиным стихи Федора Глинки:
Вот мчится тройка удалая
Вдоль по дорожке столбовой,
И колокольчик — дар Валдая
Звенит уныло под дугой.
Обращение к тройке как к некоему символу свободы, воли, видимо, было не случайным. И конечно же, его нельзя упрощенно объяснять только лишь специфическими чертами русского характера и русского быта. Истоки и корни этого традиционного для старой русской поэзии и музыки увлечения надо искать гораздо глубже.
Обложка романса
В связи с этим нельзя не процитировать несколько замечательных строк из книги Васиной-Гроссман "Русский классический романс XIX века" (М., изд-во ЛИ СССР, 1956): "Убегающая вдаль дорога и тройка, летящая по ней, — для поэтов и музыкантов того времени это не просто одна из привычных картин русской природы, но и весьма многозначительный образ: не сама ли это Россия, страна, устремленная в будущее? И не являются ли все эти "песни о дорогах" выражением той художественной идеи, которую потом выразил Гоголь в своем патетическом дифирамбе России, несущейся вперед, подобно бойкой и необгонимой птице-тройке".
Очень популярным был широкодоступный, многотиражный "троечный" репертуар и значительно более поздних годов.
Вся Россия была сплошь наводнена нотными изданиями романсов: "Ну, быстрей летите, кони!" и "Сядем в тройку удалую" Бакалейникова, "Ямщик, не гони лошадей" Фельддмана, "Гей, ты, ямщик, твоя удаль великая" Чернявского, "Тройка почтовая" Гофмана, "Гони, ямщик, скорее вдаль" Семенова, "Колокольчики-бубенчики" Пригожего, "Заложу я тройку борзых" Лазарева, "Эй, вы, други, что заснули?" Рудольфа.
Все эти романсы, входившие в сборники "Песни веселья и грусти цыган", с шумным успехом исполнялись "королевами" и "королями" русской эстрады — Анастасией Вяльцевой, Надеждой Плевицкой, Варей Паниной, Настей Поляковой, Наталией Тамара, Ниной Тарасовой, Юрием Морфеси, Михаилом Вавичем, Петром Батуриным.
Но мы не ошибемся, если назовем в числе самых любимых романсов — впервые прозвучавший в середине прошлого века, близкий по характеру к лирической песне романс "Однозвучно гремит колокольчик". Он и сегодня подкупает мелодичностью, искренностью, душевной чистотой и скромной сдержанностью. Он пережил свою эпоху, пережил поколения исполнявших его певцов и восторженных слушателей. Пережил своих создателей — бывшего крепостного музыканта, композитора Александра Гурилева и…
Я понимаю, это неожиданно появившееся многоточие может вызвать естественное удивление читателей. И все-таки я вынужден его оставить, хотя с великой радостью сразу же написал бы имя и фамилию подлинного, забытого автора, вдохновившего своими чудесными стихами не только Гурилева, но и еще двух малоизвестных композиторов — Сидоровича и Сабинина.
Но не будем преждевременно обвинять себя в равнодушном безразличии к пока еще не известному нам поэту. Нго имя было забыто гораздо раньше.
Ошибка старой энциклопедии
В сборнике либретто пластинок, "Пишущий амур", выпущенном обществом "Граммофон" в Москве в 1912 году, и на самой пластинке — массивном угольно-черном диске с сидящим в центре его розовощеким младенцем с распущенными стрекозьими крылышками — "Однозвучно гремит колокольчик" в исполнении певицы Никитиной обозначен как цыганский романс.
Подобное вовсе не злоумышленное игнорирование автора текста было явлением весьма распространенным. Многие "гитарные" романсы Гурилева и современных ему композиторов на слова современных поэтов, попав в репертуар цыганских хоров и певцов-любителей, незаметно пройдя период "фольклоризации", в конечном итоге становились просто "народными", просто "цыганскими". Обычно в этих случаях некоторым изменениям подвергались и сами стихи. Так случилось и с романсом "Однозвучно гремит колокольчик".
В этом мы можем легко убедиться, сравнив подлинный авторский текст с его вольной, "цыганской" интерпретацией. По ходу рассказа мы познакомимся еще и с третьим вариантом стихотворения.
Итак, оригинал:
Однозвучно гремит колокольчик,
И дорога пылится слегка;
И уныло по ровному полю
Разливается песнь ямщика.
Столько грусти в той песне унылой,
Столько чувства в напеве родном,
Что в груди моей хладной, остылой
Разгорелося сердце огнем.
И припомнил я ночи другие,
И родные поля и леса,
И на очи, давно уж сухие,
Набежала, как искра, слеза.
Однозвучно гремит колокольчик,
Издали отдаваясь слегка…
И умолк мой ямщик, а дорога
Предо мной далека, далека…[31]
В "цыганской" редакции изменения произошли, главным образом, во втором и четвертом куплетах:
Сколько чувства в той песне унылой,
Сколько чувства в напеве родном,
То в груди моей страстною силой
Разгорелося сердце огнем.
Однозвучно гремит колокольчик,
И вдали отливая слегка,
И замолк мой ямщик… а дорога
Предо мной далека, далека…
И дорога горька, далека…
Так кто же автор стихотворения? Кому сказать сердечное спасибо? Чье имя вписать красной строкой в историю русской поэзии? Романс Гурилева "Однозвучно гремит колокольчик" впервые был выпущен в 1853 году одним из основоположников русского нотного издательства Федором Стелловским.
В начале века он был переиздан крупнейшими московскими музыкальными фирмами Александра Гутхейля (воспроизводившего многие старые печатные доски, приобретенные им у Стелловского) и Петра Юргенсона.
Советские издания романса с трудом поддаются учету.
Возьмем два самых близких к нам по времени. Это — сборник "Сто песен в обработке Александра Флярковского" 1975 года и сборник избранных романсов Гурилева для голоса с фортепьяно 1980 года. И в том и в другом сборнике указан автор текста. В первом это — Н. Макаров, во втором — И. Макаров.
В чем же дело? Почему вдруг такое разночтение инициалов? Что это — опечатка, случайность? Ведь оба сборника выпущены одним и тем же московским издательством "Музыка". Так какому же из них верить, а какому нет? А может быть, действительно существовали два поэта-однофамильца? Можно ли найти на все эти невольно возникшие вопросы веские, обоснованные ответы? Не берусь ответить утвердительно. Ясно лишь, что с каждым годом сделать это все трудней и трудней.
По словам Гейне, "под могильной плитой всякого человека схоронена целая всемирная история". Добавим — под могильной плитой поэта тем более.
Наша задача — если не найти истину, то хотя бы чуть-чуть приблизиться к ней, приобщить к поиску читателей, может быть, дать повод кому-то из них откликнуться и сообщить новые сведения о Макарове или о Макаровых.
Начнем поиск со старых энциклопедических словарей. Что могут рассказать нам о Макарове многотомный авторитетнейший Брокгауз и Ефрон, лаконичный Сойкин, пунктуальная, солидная Большая Энциклопедия товарищества "Просвещение"?
Раскрыты тома на букву "М".
Большая Энциклопедия перещеголяла все остальные. В ней указано" ни мало ни много, как тринадцать Макаровых — тайный кабинет-секретарь Петра I, два адмирала, музыкальный критик и композитор, художник-портретист и художник-архитектор, издатели "Московского Меркурия", "Шахматного журнала", "Журнала для милых".
Среди них — два Николая Макарова: Николай Павлович и Николай Петрович.
Николай Павлович — "виртуоз-гитарист. Приобрел особенную известность в 50-х годах XIX века не только в России, но и за границей. Так, например, он в 1856 году привел в восхищение брюссельскую публику своей феноменальной игрой на десятиструнной гитаре".
Николай Петрович — "лексикограф и беллетрист. Служил в военной службе и затем по откупам, темные стороны которых описал в обличительной повести "Задушевная исповедь", напечатанной в "Современнике" (1859) и возбудившей много толков. Остальные обличительные произведения его, не нашедшие места ни в одном журнале, вышли отдельно, под псевдонимом Гермогена Трехзвездочкина".
Кому же из этих двух Макаровых может принадлежать авторское право на стихотворение "Однозвучно гремит колокольчик"? Есть основания полагать, что автором его был Николай Петрович Макаров — лексикограф, литератор, он же и гитарист-виртуоз.
Непростительную оплошность, допущенную Большой Энциклопедией, исправил в своих воспоминаниях "Из давних эпизодов", опубликованных в февральской и апрельской книжках журнала "Исторический вестник" за 1910 год, Николай Энгельгардт. Глава "Последняя гитара" целиком посвящена его родному деду по линии матери — Анны Николаевны Энгельгардт — Николаю Петровичу Макарову.
Музыкант, лексикограф, литератор
Прежде чем начать рассказ о Макарове, я предлагаю прочесть небольшой отрывок из воспоминаний его внука.
"Страсть к преодолению трудностей и неимоверное терпение, усидчивость и трудолюбие позволили Николаю Петровичу Макарову достигнуть совершенства в игре на десятиструнной гитаре. Подлинно, искусство его было чудесно, хотя я слышал его уже тогда, когда он был глубоким стариком и сам говорил, что от него осталась едва одна треть. В руках деда столь бедный инструмент, как гитара, совершенно преображался и звучал чудесно. Обыкновенно, чтобы разыграться, начинал он романсом, написанным на собственные его слова:
Однозвучно "гремит колокольчик,
И дорога холмится слегка;
И далеко по темному полю
Разливается песнь ямщика.
Столько грусти в той песне унылой,
Столько чувства в напеве родном,
Что в груди моей мертвой, остылой
Разгорелося сердце огнем.
Мне припомнились ночи другие,
И родные поля и леса,
И на очи, давно уж пустые,
Набежала невольно слеза.
Однозвучно гремит колокольчик,
Издали откликаясь слегка,
Призамолк мой ямщик… а дорога
Предо мной далека, далека…
Этот красивый "дворянский" романс и ныне часто исполняется в концертах. Когда же дед исполнял его на гитаре, положительно звенел и плакал под его пальцами колокольчик бурной тройки. Затем следовали более сложные вещи и целый гитарный "концерт". Такого артиста на гитаре, каким был Николай Петрович Макаров, вероятно, не будет уже никогда".
Н. П. Макаров (Журнал "Исторический вестник", 1910)
Николай Петрович Макаров… Это была натура далеко не заурядная, очень цельная, волевая, собранная. Он обладал редким даром максимально использовать все свои способности, постоянно развивая и совершенствуя их.
Вот примеры этому. Поступив в школу пехотных подпрапорщиков в Варшаве, где в 20-е годы прошлого столетия стоял лейб-гвардии Литовский полк, в первую фузилерную роту которого он был зачислен, Макаров увлекся фехтованием и плаванием. Причем самым трудным видом фехтования — на штыках. "Оно требовало необыкновенной силы, — рассказывает в своих воспоминаниях Н. Энгельгардт, — особенно в правой руке и ногах, а сверх того — необыкновенной легкости для свершения изумительных прыжков при обороне от кавалеристов и при нападении на них. Хороший фехтовальщик выбивал из седла любого всадника".
Через год Макаров достигает такой головокружительной техники в этом сложнейшем виде военного искусства, что его назначают инструктором всей школы.
Такая же история получилась и с плаванием. Несмотря на свои весьма скромные физические данные, Макаров и в этом виде спорта добивается фантастических результатов. Верх его достижений — пятичасовое беспрерывное нахождение в воде.
Много это или мало? Можно ли считать Макарова одним из пионеров русского спорта? Этот неожиданный поворот в биографии музыканта, ученого и писателя заинтриговал меня своей новизной.
Звоню заведующему кафедрой плавания Казахского института физической культуры Бахи Ельгундиеву. Объясняю, что побудило меня обратиться к нему. На том конце провода удивленный голос:
— Сколько сколько часов? Я не ослышался?
— Нет, пять, ровно пять…
— В каком это было году?
— В 1830…
— Слушайте, для тех лет это — исключительный результат. Ваш Макаров, сам не зная об этом, был выдающимся, первоклассным спортсменом. Он намного опередил свое время. По своему спортивному духу он скорее близок нам, а не своим современникам. Обязательно расскажу о нем нашим студентам…
Что же являлось главным занятием этого разносторонне одаренного человека? Три основных дела сопутствовали Макарову на протяжении всей его долгой жизни — музыка, лексикография и литература.
Выйдя в отставку в 1838 году в чине майора, Макаров поселяется в своем тульском имении. Ему двадцать восемь лет. Казалось бы, начинать в этом возрасте серьезные занятия музыкой уже поздно. Правда, Макаров, как, впрочем, и многие люди его круга, хорошо играет на рояле и прилично на скрипке. И вдруг, по словам Н. Энгельгардта, "явилась в нем страсть к гитаре".
Он ставит перед собой совершенно иллюзорную, неосуществимую цель — в кратчайшие сроки овладеть гитарой, раскрыть всю несравненную красоту ее звучания, все непостижимое богатство ее ритмов, раскрыть ее душу, все таящиеся в ней страсти и чувства.
Это казалось бесплодным мечтанием. Но надо было знать Макарова, его стожильную работоспособность его упорство. Он играет дни и ночи, лишая себя сна и отдыха. Он становится фанатиком гитары. Он неразлучен с ней. Свершается чудо — инструмент и исполнитель, наконец, как бы начинают чувствовать и понимать друг друга, ощущать свое единство.
Через два года Макаров едет в Петербург, чтобы предстать на суд перед патриархом русской семиструнной гитары, прославленным арфистом, композитором и гитаристом екатерининских времен Андреем Осиповичем Сихрой. Макаров везет ему и ноты своего гитарного концерта "La bravura".
Взглянув на них, Сихра изумленно воскликнул:
— Это сыграть никогда никто не сможет! Есть предел всему. Это выше человеческих сил!
Макаров сел и сыграл. Он ошеломил всех. Его игру признали явлением феноменальным.
Среди слушателей — Александр. Сергеевич Даргомыжский. С этого вечера началась долгая дружба гитариста и композитора, двух земляков по Тульской губернии.
По совету Даргомыжского Макаров начинает брать уроки гармонии у капельмейстера оркестра Большого театра, воспитанника Пражской консерватории И. Иоганеса — дирижера первой постановки оперы Глинки "Жизнь за царя" ("Иван Сусанин") на московской сцене.
В 1851 году Макаров ненадолго уезжает за границу. Он едет главным образом для того, чтобы разыскать мастера, который смог бы сделать достойную его искусства гитару. Такого он находит в лице венца Шерцера.
Выполнить заказ известного русского музыканта — дело чести. И Шерцер создает гитару, необычную по силе звучания, глубине и певучести.
А через пять лет Макаров поражает Европу, выступив инициатором проведения международного конкурса гитаристов в Брюсселе.
В связи с этим "Санкт-Петербургские ведомости" писали: "Николай Петрович Макаров — страстный любитель музыки вообще, а гитары в особенности, желая поднять свой любимый, но упавший инструмент и вдохнуть в него новую жизнь и силу, вознамерился устроить музыкальный конкурс и назначил из своего кошелька следующие премии: две (в восемьсот и пятьсот франков) — для композиторов за лучшее сочинение для гитары и две также для гитарных мастеров за наилучше сделанные гитары".
Да, Макаров намного опередил свое время. Если мы можем считать его пионером русского спорта, то, наверное, с таким же успехом мы можем считать его и одним из зачинателей международных конкурсов — гитаристов во всяком случае.
В Брюсселе Макаров выступил как гитарист-виртуоз. По общему мнению, его техника и артистизм затмили славу "Бетховена гитары" — Мауро Джульяни, Карулли, Леньянн, Гуэрта.
В России Макаров дал единственный сольный концерт в Туле. Затем имя его появлялось несколько раз на афишах благотворительных концертов в Петербурге. И все.
Музицирование, увы, не принесло Макарову осуществления всех его надежд. Планы у него были, надо прямо сказать, утопически грандиозными. Долгие годы он лелеял мечту о создании наподобие средневекового рыцарского ордена — братства гитаристов, члены которого вдохновенной игрой на гитаре пробуждали бы в человеческих сердцах добрые чувства, действовали бы очищающе на нравы обывателей.
В конце своей жизни Макаров с прискорбием писал: "И кому, и чему принес я в жертву сорок лет моей жизни, из которых двадцать лет самого упорного, энергического изучения и труда? К чему пришел, чего добился я в конце концов? Шумных аплодисментов в моем концерте в Брюсселле, восторженных восхищений и похвал окружившей меня по окончании концерта кучки любителей… Затем появление нескольких хвалебных статей о моей гитаре в брюссельских газетах… Небольшой фейерверк, треск и… дым, тотчас же рассеявшийся бесследно. А что встретило меня по возвращении на родину? Насмешки, издевательства петербургских зубоскалов, журнальные свистки…"
По отзыву современника, "как человек Николай Петрович Макаров был в высшей степени добрый, горячий, увлекающийся и доверчивый до такой степени, что всякий его обманывал, он был наивен, как ребенок, и растрачивал свои средства на всевозможных эксплуататоров и проходимцев".
Увлечение гитарой, организация международного конкурса, заграничные поездки — все это ощутимо расстроило и без того небольшое состояние Макарова. Дела надо было спешно исправлять. Каким образом?
Надо сказать, что Макаров в совершенстве владел несколькими иностранными языками, в частности французским. Он говорил "на том французском языке, — вспоминает Энгельгардт, — которым в России говорило и думало поколение двадцатых и тридцатых годов XIX столетия, а во Франции говорили в XVII веке". Кроме этого, он всегда проявлял интерес к лексикографии и даже задолго до изобретения Шлейером "волапюка", а Заменгофом "эсперанто" — двух искусственных международных языков — с полным пониманием и знанием дела создал свой собственный язык, со словарем, азбукой и грамматикой.
На каторгу — подвозы больных и слабых. ("Живописная Россия", том XII. Издание товарищества М. О. Вольф. Петербург. Москва. 1895)
И вот Макаров со свойственной ему одержимостью затевает титанический труд. Он решительно прощается с Петербургом, с ложей в итальянской опере и снова скрывается от столичных соблазнов в сельской глуши Тульской губернии. Здесь он работает по пятнадцать часов в сутки, полчаса ежедневно уделяет, по старой памяти, любимой гитаре, посылает корреспонденции в политическую и литературную газету "Голос", статьи, касающиеся общественных учреждений, — в "Русский инвалид" и "Северную пчелу".
Проходит несколько лет, и в 1866 году Макаров заканчивает свой первый лексикографический труд — полный русско-французский словарь. Средств на его издание у него нет.
Словарь издает в кредит типография Неклюдова. В судьбе второго, французско-русского словаря горячее участие принимает министр народного просвещения Д. А. Толстой.
Результаты превзошли все ожидания. Оба словаря получают высокую оценку Императорской Академии наук. Издание следует за изданием.
Окрыленный успехом, Макаров выпускает "Международные словари" для средних учебных заведений по программе министерства и немецко-русские в соавторстве со своей дочерью А. Энгельгардт и В. Шреером.
Все составленные им словари в конце прошлого века и в начале нынешнего по праву считались единственными и лучшими. Они принесли Макарову славу крупнейшего русского лексикографа. Литературные же занятия не сыскали ему ни известности, ни имени, ни успеха. Хотя и сил на них было положено достаточно, и талантом он не был обделен, и написано им было не так уж и мало. Видимо, читателей отпугивал субъективизм беллетристических произведений Макарова, их назидательная, нравоучительная тенденциозность.
Впервые Макаров выступил в печати с повестью "Задушевная исповедь", в которой открыто ополчился против системы откупов, в частности против матерого откупщика, защитника винной монополии Д. А. Кокорева. Повесть была издана книгопродавцем и типографом Маврикием Вольфом.
В течение 1861 и 1862 годов Макаров, под псевдонимом Гермогена Трехзвездочкина, издает обличительные сатирические романы: "Победа над самодурами и страдальческий крест", "Две сестрички, или новое фарисейство", "Банк тщеславия" и "Бывальщина"; печатает в "Военном сборнике" прелюбопытный материал "Воспоминания военнопленного офицера".
В 80-е годы выходят еще три его беллетристических опуса: "Мои семидесятилетние воспоминания", "Три бичующие сатиры" и "Калейдоскоп". В эти же годы неугомонный Макаров организовывает и возглавляет литературное общество "Пушкинское собрание", просуществовавшее очень непродолжительное время.
Из всего написанного Макаровым на книжных полках его современников задержались лишь две книги — "Латинские, испанские и английские пословицы и поговорки" и составленная по французским источникам "Энциклопедия ума, или словарь избранных мыслей авторов всех народов и всех веков". Эта книга была подарена Макаровым Николаю Семеновичу Лескову — "В знак уважения и памяти от издателя 28 ноября 1878 года". Она хранилась в библиотеке писателя со штампом "редкость" и с его собственноручной пометой "экземпляр без вымарок цензора".
К списку литературных произведений Макарова, приняв на веру свидетельство Н. Энгельгардта и несмотря на некоторые настораживающие моменты в его воспоминаниях, мы можем добавить и стихотворение "Однозвучно гремит колокольчик".
Что же конкретно вызывает сомнения в мемуарах Н. Энгельгардта? Во-первых, рассказывая о дружбе своего деда с Даргомыжским, вскользь упоминая о музыкальных вечерах, проходивших на петербургской квартире Макарова, Энгельгардт ни единым словом не вспоминает о Гурилеве, о том, что дедовское стихотворение было положено им на музыку. Думается, что при досадно незначительных литературных успехах Макарова этот факт мог бы иметь немаловажное значение для писателя.
Энгельгардт ничего не говорит и о том, чью мелодию романса исполнял на гитаре Макаров — Гурилева? Сидоровича?
И, наконец, сочиняя концерты для гитары, Макарову, казалось бы, ничего не стоило самому написать музыку к собственным стихам, как это, скажем, сделал поэт Николай Огарев со своим стихотворением "Тройка мчится лихо…"
И вместе с тем, воспоминаниям Н. Энгельгардта очень хочется верить, ведь это воспоминания внука. Кроме того, можно с уверенностью сказать — допусти он ошибку, неточность, забывчивость, на это обязательно указал бы кто-нибудь из хорошо знавших Макарова современников. В 1910 году, то есть через двадцать лет после смерти Макарова, таковых было еще очень много.
Рассказывая о Николае Петровиче Макарове, я располагал достаточным количеством сведений. Мною были использованы воспоминания Н. Энгельгардта, обширный некролог, напечатанный во втором номере журнала "Исторический вестник" за 1891 год, энциклопедические справки.
Крепостной поэт
Что же касается сведений о втором претенденте на авторство стихотворения "Однозвучно гремит колокольчик". (спор ведь ведется только лишь вокруг него), то их обескураживающе мало.
Строки о нем, разбросанные в журнальных и книжных статьях, так малозначительны и неопределенны, что практически нам ничего не дают.
Жизнь Ивана Макарова, бесследно затерявшегося со своим светлым поэтическим даром, пока остается загадкой.
О таланте Ивана Макарова говорят два его известных нам стихотворения. Их авторства никто не оспаривает. Они также положены на музыку Гурилевым. Одно из них называется "Падучая звезда".
Смотрю я в глубь лазури ясной,
Бог весть, откуда и куда
Из звезд сияющих прекрасных
Одна скатилася звезда.
Я вспомнил давнее предание,
Что прошептать ей должно вслед
Души заветное желанье
Иль сердца пламенный привет.
И я послал с звездою ясной,
Сквозь океан воздушный струй,
В ночи тебе, мой друг прекрасный,
Любви горячий поцелуй.
Звезда скатилась и пропала
И, может быть, в ночной тиши
Тебе тихонько прошептала
Привет тоскующей души.
И, может быть, в ночном молчаньи,
Сквозь океан воздушный струй,
Тебе снесла мое признанье
И мой горячий поцелуй.
Удивительные стихи — чистые, ясные, юные. На имеющихся у меня нотах этого романса, изданных в Петербурге М. Бернардом в 1871 году, мы видим впервые инициал не только имени, но и отчества автора — И. П. Макаров. Теперь мы можем предположительно назвать его Иваном Петровичем.
Что же мы знаем об Иване Петровиче Макарове?
Автор вступительной статьи и примечаний к книге "Песни и романсы русских поэтов"[32] В. Гусев сообщает: "И. Макаров — малоизвестный поэт 1840-х — начала 1850-х годов. Даты его рождения и смерти не установлены. Он печатался в "Рауте". На стихи Макарова писал романсы А. Гурилев. Кроме опубликованного текста (имеется в виду стихотворение "Однозвучно гремит колокольчик" — Н. Г.), это — "Падучая звезда" ("Смотрю я в глубь лазури ясной") и "В морозную ночь я смотрела".
В. Гусевым допущена ошибка — последнее стихотворение начинается строкой — "В морозную ночь я смотрел"[33].
А. Шилов, написавший брошюру "Неизвестные авторы известных песен"[34], не прибавляет ничего нового к немногословной информации, с которой мы только что познакомились. "Автором стихотворения "Колокольчик", — пишет он, — считается некий И. Макаров — поэт, биография которого нам неизвестна. Некоторые исследователи полагают, что текст "Колокольчика" написал не И. Макаров, а его однофамилец Н. Макаров, выдающийся языковед и гитарист".
На однообразном фоне крепко прижившейся "малоизвестности" выгодно выделяется сообщение, опубликованное Светланой Магидсон в альманахе "Поэзия"[35] и затем повторенное ею на страницах журнала "Музыкальная жизнь"[36]. Автор увлеченно рассказывает о находке, сделанной пермским ученым А. Шварцем при разборе им бумаг Пермского государственного архива.
Без лирических домыслов и подробностей, не имеющих под собой документальной основы, суть повествования такова: ямщицкий сын Иван Макаров, потомственный крепостной Александра Всеволожского — брата близкого приятеля и сослуживца Пушкина по коллегии иностранных дел Никиты Всеволожского, родился в Сиве в 1821 году. Сначала был отдан в солдаты, затем приписан ямщиком к конвойной роте. В феврале 1852 года замерз в дороге, о чем было доложено в Пермскую конвойную роту. После него остались убогая одежда и "бумаги с сочинительством".
Эта версия, похожа и на быль, и немного на легенду, представляется нам если не вполне достоверной, то во всяком случае вполне правдоподобной. Она, наконец, проливает свет на исполненную драматизма судьбу крепостного поэта.
Эпоха крепостничества — эпоха, по словам Герцена, "диких фанатиков рабства", деспотического, бесконтрольного права для одних и полного бесправия для других. Черной тенью легла она на совесть российской государственности.
Особенно тяжкой, в моральном отношении, была участь крепостной интеллигенции: граф фельдмаршал Каменский за малейшую погрешность смертным боем избивает в антрактах актрис и актеров собственного крепостного театра. Аракчеев приказывает дворовым пороть своего крепостного архитектора — "профессора академии" Семенова, художник Озеров с женой и дочкой переходят из рук в руки за две тысячи рублей ассигнациями, талантливый портретист Поляков стоит на запятках барской кареты, великий мастер кисти Тропинин прислуживает за столом крепостника графа Геракла Моркова, белой горячкой кончает жизнь учившийся в Италии композитор графа Шереметьева Дегтяревский. История не сохраняет нам даже имени крепостного музыканта князя Волконского, написавшего на слова Хераскова одну из первых русских опер — "Милену".
Что же удивительного в том, что крепостного поэта Ивана Макарова отдают в солдаты, а затем приписывают ямщиком к конвойной роте…
Ямщичество при конвоях было не слаще самой каторги — голодные харчи, ночевки в темных, тесных, зловонно душных этапах, бесконечная дорога из края в край, отмеренная тяжелыми шагами колодников, несмолкаемый лязг цепей, крики конвойных, детский плач, причитания женщин и щемящая душу исконная "Милосердная" песня каторжан:
Милосердные наши батюшки,
Не забудьте нас, невольников,
Заключенных — Христа ради!
Пропитайте-ка, наши батюшки,
Пропитайте нас, бедных заключенных!
Сожалейтеся, наши батюшки,
Сожалейтеся, наши матушки,
Заключенных, Христа ради!
Мы сидим во неволюшке,
Во неволюшке: в тюрьмах каменных,
За решетками за железными,
За дверями за дубовыми,
За замками за висячими,
Распростились мы с отцом, с матерью,
Со всем родом своим, племенем.[37]
Сопровождая партии ссыльных от Перми до Иркутска, Иван Макаров совершал многотрудный тысячеверстный путь. Он длился неделями, месяцами.
Кто знает, может быть, стихотворение "певца народной тоски и горя" поэта-крестьянина Ивана Захаровича Сурикова, ставшее затем народной песней, в которой поется о том, как в степи глухой умирал ямщик, было навеяно смертью Ивана Макарова. В один из февральских дней, а скорее в одну из февральских ночей 1852 года, наверное, попав в буран и сбившись с пути, конвойный ямщик, крепостной поэт Иван Макаров сын Петров закоченел и отдал богу душу.