В классе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В классе

…Вспомнил я тогда

Счастливой юности года,

Когда придешь, бывало, в класс

И знаешь: сечь начнут сейчас.

Н. Некрасов. «Суд»

О том, что надзирателя зовут Серапионом Архангеловичем, гимназисты вспоминали лишь в тех случаях, когда он застигал их на «месте преступления» и волей-неволей приходилось обращаться к нему по имени-отчеству, униженно выпрашивая прощение. Правда, это было совершенно бесполезно, потому что надзиратель никогда и никого не прощал. Умоляющий крик: «Смилуйтесь, Серапион Архангелович! Пощадите!» – на него ни капельки не действовал. Он не только непременно доносил «по начальству» о случившемся, пусть даже самом пустяковом происшествии, но и прибавлял немалую толику своей неистощимо коварной фантазии. Все это и закрепило за ним кличку Иуда.

Высокий, сутулый, узколицый, с сухими, казалось, шершавыми щеками, он без устали шаркал войлочными ботами по сырым полутемным коридорам гимназии, позвякивая связкой ключей. Голос у него тихий, вкрадчивый, с легким присвистом, переходящим в шипение.

Запыхавшись от быстрого бега, Николай явился в гимназию ровно за минуту до начала второго урока. Больше всего он боялся наскочить в коридоре на Иуду. Но, к счастью, его нигде не было видно. Красный, потный, с расстегнувшимся воротом, Николай открыл рассохшуюся и скрипучую классную дверь. Всего несколько шагов оставалось до его места на «Камчатке».

Но что это? Кто-то прыгнул ему на мокрую спину и, обхватив за шею, весело припевал:

– Сваты опоздали, сани поломали! Но, но!

Это Коська Щукин. Вечно выкинет какое-нибудь коленце.

– Пусти! – досадливо тряхнул плечами Николай. – А то как трахну!

Коська стремглав спрыгнул на пол: за дверью слышался грузный топот шагов. Приближался учитель французского языка Карл Карлович Турне.

Не поворачивая головы, гулко стуча высокими сапогами, Карл Карлович важно прошествовал на кафедру. Как заведенный оловянный солдатик, он механически повернулся вполоборота, заученным движением уронил на стол продолговатый классный журнал и коротко произнес:

– Здрысс!

Гимназисты, стоя, недружно ответили на приветствие. Урок начался.

– Глушицкий! – послышался голос Карла Карловича. – Ко мне!

Белокурый красавец Глушицкий нехотя поднялся со скамьи и неторопливо направился к столу учителя.

– Шитать и переводить! – строго приказал Турне, тыкая пальцем в лежащую перед ним книгу. – С франсе на рюсске! Нашинай…

Хотя Карл Карлович иной раз и называл себя французом (он родился во французской области Эльзасе), на самом же деле был чистокровным немцем. Плотный, упитанный, широкоплечий, с манерами бравого прусского вояки. Под его большим красным носом внушительно топорщились туго закрученные рыжие усы. И двигался он, как солдат на параде, лихо выбрасывая вперед негнущуюся жирную ногу.

Карл Карлович попал в Ярославль в памятном 1812 году. Его пригнали сюда вместе с пленными, захваченными после Бородинского сражения. Однако ему повезло: в Ярославле начали формировать иностранный легион из пленных солдат и офицеров, насильно мобилизованных Наполеоном в захваченных им государствах.

Воевать снова Карлу Карловичу не хотелось, и он был рад, когда узнал, что Наполеон бежал из Москвы. Судьба «великой армии» была решена и без Турне. А Карл Карлович не пожелал возвращаться к себе на родину. Его отнюдь не прельщала должность мелкого служащего в меновой лавке: грошовые заработки! Женившись на вдове ярославского купца, владевшей собственным двухэтажным домом на живописном берегу Волги, он вскоре получил место учителя иностранных языков в губернской гимназии и устроился здесь на долгие годы…

Вызванный к столу Глушицкий уверенно переводил фразу за фразой. Он немножко рисовался перед классом, потому что в отличие от многих других хорошо знал французский. Но именно за это Турне недолюбливал его.

– Ты есть не лучше меня, – ворчал он обычно, в нерешительности держа в руке карандаш и, наконец, ставя в журнале тройку. Но на этот раз Карл Карлович без колебаний, твердо вывел против фамилии Глушицкого жирное два.

– Карл Карлович, почему двойка? – с обидой спросил Глушицкий. – Я ведь точно перевел. Ни единой ошибочки!

– Как, ты имел спрашивать, пошему? – грозно стукнув линейкой по столу, вскочил учитель. – Ты не знайт по-настоящи с франсе на рюсске. Да, не знайт!

– Неправда, Карл Карлович, – упрямо продолжал Глушицкий. – Я хорошо знаю. Хоть кого спросите.

– Он знает! – выкрикнул вдруг с места Мишка Златоустовский.

– Знает, знает! – неожиданно понеслось со всех концов.

Воинственно привстав со стула, Турне рявкнул, как фельдфебель на молодых солдат:

– Смирно! Молшать!

Но не тут-то было: класс гудел, как осиный рой:

– Знает, знает!

И Николай включился в общий хор. Его голос дружно слился вместе с другими:

– Знает, знает!

Сердито топорща усы и бессмысленно вращая покрасневшими белками глаз, Турне безуспешно требовал тишины.

– Это есть ушасно! – прикладывая руку к груди, качал он головой. – О, рюсски каналья! Коро-шо! Я буду поставлять три. Слюшайте – три!

После вынужденного отступления учителя в классе стало наконец тихо. Карл Карлович не отличался особой стойкостью характера: невероятный трус в душе, он больше всего на свете боялся скандалов, которые могли бы привлечь внимание начальства. И, стремясь окончательно успокоить взбунтовавшихся школяров, он, причмокивая, начал читать вслух уже знакомые старинные французские стихи, в которых воспевались прелести походной солдатской жизни с кабачками, с шипучим вином и красивыми поселянками.

А Николаю было не до французских стихов. Его глаза, опущенные вниз, скользили по страницам скрытой от посторонних взоров книги. На потрепанной ее обложке было длинно написано:

Джордж Гордон Байрон

«КОРСАР»

Романтическая трагедия в трех действиях

Перевод В. H Олина

Санкт-Петербург

1827 г.

Ничего не замечал он вокруг себя: ни душного, пропитанного пылью и вонью класса, ни стриженой, со следами лишая головы Мишки Златоустовского, ни учительского стола с большим заржавленным замком сбоку, ни неуклюжей громадины-доски с березовым ящиком для мела и тряпки. И в ушах его звучал не брюзгливый голос красноносого Карла Карловича, а гордая песня корсаров – морских разбойников. Смело носятся их белые паруса по бушующим океанским просторам. Не страшны отважным пиратам штормы и ураганы. Только в открытом море, где стерегут их грозные опасности, чувствуют они себя счастливыми.

У морских разбойников храбрый атаман. Его имя Конрад. Он горячо любит девушку Медору и, отправляясь в дальний путь, клянется ей в верности до конца жизни…

Из коридора донесся дребезжащий звук медного колокольчика. Урок кончился. Все спешили на перемену. Но Николай остался в классе. Ему не хотелось отрываться от увлекательной книги.

– Эй, Никола! – открыв дверь класса, позвал Мишка Златоустовский. – Выходи скорее. Поиграем!

Будь он неладен, этот Мишка! До игры ли тут, когда Конрад попал в плен. Захватил его коварный Сеид-паша, тот самый Сеид-паша, который всего несколько минут назад в страхе перед корсарами вырвал у себя пышную крашеную бороду. Пропал Конрад. Заточили его в мрачную тюрьму, а на рассвете отрубят голову.

– Да иди ж ты, бисов сын! – загорланил над самым ухом Мишка. – Без тебя какая игра…

«Вот не вовремя привязался», – с досадой думал Николай, шагая рядом с Мишкой в шумный рекреационный зал.[14] А там уже такое творится, что и описать невозможно. «Всюду крик, и гам, и смех – чертобесие во всех!» Это так в гимназической песенке поется.

– А я, братцы, на пожаре был. Ну и здорово полыхало, – начал было рассказывать Николай.

– Ладно, ладно! – перебил его Коська Щукин. – Знаем сами: дрожит свинка – золотая щетинка. Вот тебе и пожар. А ты давай, брат, отваживайся. За вчерашнее. Протяни-ка руку, закрой глаза, отвернись. Их, э-ех! Пошли-поехали!

Гимназисты больно шлепали Николая по раскрытой ладони и хором спрашивали:

– Кто?

Мишка сразу себя выдал. Только он один мог ударить с такой силой.

После перемены Николай снова уткнулся в книгу. Второй урок – закон божий – проходил довольно мирно. Учитель – отец Апполос, упитанный, с масляными глазами, не особенно утруждал себя. Он вызвал к столу своего любимца Никашку Розова, отличавшегося певучим и сладким голосом, вручил ему толстую книгу «Деяния апостолов».

– Чти, сыне! Отсюдова и досюдова! – слегка заикаясь, произнес он, ткнув пальцем в открытую страницу. – Чти с вдохновением евангельским, отроче!

Приложив руку к полной румяной щеке, Апполос поднял глаза к потолку и мечтательно уставился в одну точку.

Никашка старался вовсю. Голос его журчал и переливался. Много в нем было и елея, и меда, и кротости. Но никто его не слушал. Каждый занимался своим делом. Мишка Златоустовский пересчитывал медяки, Коська Щукин вырезал на парте свои инициалы. А Коля читал «Корсара». Он дошел уже до того места, где появляется коварная Гюльнара. Неужели соблазнит она Конрада, или останется он верен своей клятве?

Урок отца Апполоса показался очень коротким. Дочитать «Корсара» до конца Николай опять не успел. А на следующем уроке не почитаешь! Его вел учитель грамматики Мартын Силыч, Мартышка. Он все заметит, все увидит. Даже Златоустовский на его уроках был тише воды, ниже травы. Не учитель, а злой дух какой-то! Асмодей![15]

Мартын Силыч, коротконогий, большеголовый, не вошел, а вкатился в класс, как шар. На ходу он дернул за ухо без всякого к тому повода сидевшего в первом ряду Коську Щукина. Тот скорчил болезненную гримасу, однако не вскрикнул.

– Где Горшков? – скользя между партами, пропищал Мартын Силыч, обладавший невероятно высоким фальцетом.

– Я здесь, Мартын Силыч! – испуганно поднялся из-за парты голубоглазый, с выпяченной нижней губой гимназист.

– Ты кто? Как твоя фамилия? – подскочил к нему учитель.

– Горшков!

– Горшков? Но я, кажется, ясно произнес: Горошков! Или, может быть, не ясно? Го-рош-ков!

Спорить было бесполезно. На противоположной стороне встал чернявый, горбоносый, похожий на черкеса Горошков:

– Я тоже здесь, Мартын Силыч!

– Собака, и та свою кличку знает, – противно хихикнул учитель. – А эти – ни в зуб ногой. Иваны непомнящие! Кто Горшков, кто Горошков – разобраться не могут. Ей-богу, прикажу на лбу начертить. Нынче же прикажу!

До чего надоела Николаю эта комедия! Уже не первый день продолжается она. Бедные Горшочек с Горошком! И зачем у них такие фамилии? Хотя, если разобраться, ничего смешного в них нет. Обыкновенные русские фамилии.

– Горшков! – вновь возник тонкий, как комариный писк, голос учителя. – Отвечать!

И оба гимназиста, голубоглазый и чернявый, застыли перед тускло поблескивавшей доской.

– Склонять! – пропищал Мартын Силыч. – Тебе – горшок, тебе – горох. Быстро!

«Именительный – горшок, – пишет с левой стороны доски голубоглазый Горшков, – родительный – горшка, дательный – горшку…» А чернявый Горошков в поте лица своего усиленно склоняет: «горох, гороха, гороху…»

Отпустив Горошкова и Горшкова, Мартын Силыч начал диктовать. Писали все. Писали не за совесть, а за страх: не приведи бог привлечь внимание учителя! Николай тоже торопливо водил пером по бумаге. Диктант назидательный и с открытым намеком каждому:

Розга ум острит, Память изощряет И злую волю В благо претворяет…

За спиной Николая появился Мартын Силыч. Поднявшись на цыпочки, он заглянул в тетрадь.

– Фи, какая грязь! Кто же так пишет? Кто? Неряха! Пачкун! Не тетрадь – Авгиевы конюшни! – залпом выпалил он, хватая Николая за руку. С силой повернув ладонь вверх, Мартын Силыч больно заколотил по ней линейкой. Раз, раз, раз!

Напрасно пытался вырваться Николай. Рука его была зажата, как в тисках.

– Не марай, не марай! – визгливо повторял Мартын, со свистом ударяя по красной ладони.

Долго не переставала гореть ладонь. Подувая на нее, Николай сверкнул глазами: «Проклятый! Как я его ненавижу».

– Знаешь что, – заговорщически зашептал ему Мишка, – давай сочиним про него стихи. Обидные! Ты начнешь – я кончу. Так?

Николай согласно кивнул головой. Он и сам об этом думал. Только надо написать похлеще, посмешнее. Ну, к примеру, так:

У Мартына на плеши Разыгралися три вши…

А ведь, кажется, неплохо? И дальше:

Одна пляшет, друга скачет; Третья песенки поет; Третья песенки поет, Спать Мартышке не дает…

Теперь еще бы что-нибудь добавить. Поядовитее! Однако пускай сам Мишка думает.

Он незаметно передал Златоустовскому узенький листочек бумаги с только что родившимся стихотворением.

Мишка прочел с удовольствием. По лицу видно. Ухмыльнулся, почесал в затылке, глаза под лоб завел – должно быть, сочиняет. Вот наконец он что-то написал на бумажке и сунул ее Некрасову. В самом конце листка измененным, совсем не Мишкиным почерком (ишь, хитрый какой!) было приписано:

А усатый таракан

По Мартышке проскакал.

«Ничего! Терпимо! Можно в публику пускать», – решил Николай. Пусть первым читателем будет Коська Щукин. Он лучше других в стихах разбирается.

Коська прочел бумажку и прыснул от смеха. Что там за шум на «Камчатке»? Мартын рывком устремился туда. Но ничего предосудительного он не обнаружил. Все сидели тихо, опустив глаза в тетради.

– Гм, – недоуменно хмыкнул учитель и, повернувшись спиной к Коське Щукину, с недоверием прислушался: порядок был полный.

Мартын Силыч покатился к кафедре. А сзади, на пуговице его сюртука, висела бумажка. Сидевшим в первом ряду не представляло особого труда прочесть на ней:

У Мартына на плеши

Разыгралися три вши…

Кто-то громко хохотнул в кулак.

Мартын резко обернулся:

– Что? Что такое?

Но в коридоре зазвенел долгожданный колокольчик. Не задерживаясь, учитель (молниеносно скрылся за дверью. У него было золотое правило: ни секунды не оставаться в классе сверх положенного на урок времени.

Громкий, ничем не сдерживаемый хохот полетел за ним вслед. Смеялись и те, кто успел прочесть стихотворение, и те, кто не понимал еще, в чем дело, но заражался общим весельем.

Выйдя в коридор, Златоустовский догнал Коську Щукина.

– Эх ты, голова садовая, – с укоризной сказал он. – Повесить-то повесил, а не сорвал. Начнется теперь катавасия. Будет нам на орехи.

– Как же сорвешь-то? – смущенно оправдывался Коська. – Сам знаешь: он окаянный! Оглянуться не успели, его и след простыл.

Побрякивая ключами, по коридору медленно двигался Иуда. Вот он заглянул в открытую дверь класса. Николай сидел за партой, дочитывая «Корсара».

– А-а! Ты здесь, сударь! – просвистел надзиратель. – Пожалуй-ка к инспектору. Со мной пойдем, со мной.

В горле сразу сделалось сухо. Успев засунуть книгу поглубже в парту, Николай с опущенной головой вышел из класса. Иуда повел его по коридору в кабинет инспектора. У окна стоял Мишка и ободряюще смотрел на приятеля. В глазах его можно было без труда прочесть: не бойся, держись смелее! Мы все с тобой!

Инспектор гимназии Порфирий Иванович Величковский всем видом оправдывал свою фамилию. Высокого роста, в меру полный для своих пятидесяти лет, с гладко зачесанными седыми волосами, он держался важно, с достоинством. Величковский являлся фактическим хозяином гимназии, потому что ее директор Алексей Фомич Клименко одновременно занимал пост директора Демидовского лицея, доставлявшего ему массу забот и хлопот. В гимназии его видели редко, разве лишь в высокоторжественные или отмеченные каким-нибудь сверхобычным происшествием дни.

Порфирий Иванович сидел за столом, углубись в лежавшие перед ним бумаги, когда Иуда втолкнул в дверь кабинета Николая. Инспектор поднял голову. Холодно и сурово блеснули стекла пенсне.

– Так это вы, господин Некрасов? – зазвучал его вкрадчивый, с бархатными нотками голос. – Подойдите ко мне!

Величковский выделялся среди учителей редкостной вежливостью. Он даже учеников не называл на «ты».

Николай приблизился к столу. Из-за спины инспектора с холста огромной картины смотрел строгий человек с круглыми, навыкате глазами, с закрученными, как у Карла Карловича, усиками – император всероссийский, Николай Первый…

– Я вызвал вас, душенька, для очень серьезного разговора, – не повышая тона, продолжал Величковский.

В другое время Николай улыбнулся бы, услышав слово «душенька». Это было прозвище инспектора. Гимназисты между собой иначе его и не называли. Но теперь было не до смеха. Понурив голову, он молча слушал, как медлительно и бесстрастно звучит голос Порфирия Ивановича:

– Мне известно, что вы не отличаетесь ни хорошими успехами, ни примерным поведением. Сидите по два года в одном классе? Не так ли, душенька?

Николай ничего не ответил.

– Ну вот, видите, молчание – знак согласия. Значит, я говорю сущую правду. Почему же вы тогда, душенька, не изволите стараться? Почему у вас по-прежнему больше чем достаточно неудовлетворительных баллов? А?

Николай по-прежнему молчал. Щеки его становились пунцовыми.

А допрос не прекращался.

– Может быть, вы мне скажете также, почему ваш почтенный родитель не желает платить деньги за обучение своих детей? Сорок восемь рублей!

Вынув из кармана серебряную табакерку, Величковский осторожно взял двумя пальцами щепотку табаку.

– Вы, вероятно, не знаете, душенька, что когда мы покорнейше напомнили вашему родителю о долге, он ответил нам совершенно в непристойном духе?

Сказав это, Величковский поднес понюшку к носу, чихнул. Затем аккуратно вытер нос батистовым платком, от которого исходил тонкий запах духов.

– Не желаете ли послушать, душенька, письмо вашего батюшки? Охотно доставлю вам это удовольствие.

Он взял со стола мелко исписанный лист бумаги и начал читать:

– «Милостивый государь Порфирий Иванович! На письмо ваше касательно сорока осьми рублей за обучающихся в Ярославской гимназии детей моих, Андрея и Николая, честь имею ответить, что по обыкновенному порядку всякие с дворян требования производятся через их губернского предводителя, без разрешения коего, яко попечителя Ярославской гимназии, я само собою и при всем желании моем уплатить упомянутых денег теперь не могу…»

Прервав чтение, инспектор бросил на Николая презрительный взгляд. За спиной послышалось покашливание Иуды, в котором тоже чувствовалось осуждение.

– И у вашего отца не дрогнула рука подлинно подписать эту возмутительную грамоту, – снова заговорил Величковский. – Вот, пожалуйста: «С непременным к вам почтением имею честь быть ваш, милостивейший государь, покорнейший слуга Алексей Некрасов». Нет уж, увольте от такого слуги.

Порфирий Иванович сложил письмо вчетверо и язвительно воскликнул:

– Через губернского предводителя?… Хм! Может, через министра прикажете? Платить деньги за обучение детей – святой и беспременный долг каждого родителя. Есть устав гимназии, есть высочайшая воля, наконец!

Инспектор устало откинулся на спинку кресла. А Николай и краснел и бледнел. Чего угодно ожидал он, но только не такого унижения. Конечно, отец поступает нехорошо. Но почему же Порфирий Иванович не скажет ему об этом сам? Почему не объяснится с ним лично? Разве он, Николай, может отвечать за отца?

Постучав ногтем по серебряной табакерке и, словно читая мысли стоявшего перед ним гимназиста, Величковский уже спокойнее сказал:

– Не скрою: мне предстоит неприятный разговор с вашим батюшкой. Я просил его срочно прибыть ко мне. Надеюсь, это не явится для него обременительным. Речь идет о его собственных детях, будущее которых не может быть ему безразличным.

Казалось, все идет к концу. Николай обрадовался. Значит, история с Мартыном еще не дошла до инспектора. Это хорошо!

Но радость оказалась преждевременной. Наклонившись к столу, Величковский поднял над головой злополучный листок с злосчастным стихотворением о Мартыне.

– Вам, надеюсь, знакомо это кощунственное и непотребное творение?

Взгляд Порфирия Ивановича сверлил, как бурав. Запираться было бесполезно.

– Да, господин инспектор! – чуточку помедлив, глухо ответил Николай.

Величковский не ожидал такого быстрого хода дела. Он изумленно крякнул и заерзал в кресле.

– Похвально, похвально! – произнес, наконец, он. – Искреннее признание уже искупает часть вины. Но только часть! И, конечно, не самую большую! Однако этот пасквиль написан не одной вашей рукой. Тут еще кто-то постарался. Кто же, душенька? Назовите имя вашего соучастника?

– Соучастника? – притворно переспросил Николай, невинными глазами глядя на Величковского. – Я ничего не знаю.

– Ах, та-к? Не знаете? А касательно таракана тоже вы изволили сочинить, душенька?

– Таракана? Какого таракана?

– Не валяйте дурака, душенька! – снова начал сердиться инспектор. – Вы хотите, чтобы я устроил вам допрос по всей форме? Говорите правду!

Николай молчал.

– А я еще похвалил вас за чистосердечное признание, душенька. Ай-ай-ай! – укоризненно закачал головой Величковский. – И знаете: мне даже показалось, что вы не совсем потерянный молодой человек. Между тем это упорное запирательство рисует вас в совершенно ином свете. Вы, как опытный, закоренелый преступник, признаетесь лишь в том, в чем невозможно уже не признаться… В последний раз спрашиваю вас, душенька: кто соучастник?

Ответа не последовало.

Выйдя из-за стола, инспектор подошел к Некрасову вплотную и взял его пухлыми пальцами за подбородок.

– Знаете ли вы, душенька, что такое морэ майорум? – прищурившись, спросил он. – Впрочем, откуда вам знать. Какой балл имеете вы по латыни?

– Два! – покраснел Николай.

– Вот видите, душенька, два! Были, наверное, и колы. Я в этом более чем уверен. Как же вам знать, что такое морэ майорум. Извольте, так и быть, я раскрою вам секрет. Морэ майорум – значит «по обычаю предков». А какой обычай был у наших предков? Наказывать за лживость и нерадивость. Чем наказывать, как вы думаете? – обернулся Величковский к Иуде.

– Розгами-с, Порфирий Иванович, розгами-с! – угодливо скаля осколки черных зубов, просвистел Иуда. – Позвольте и еще доложить: он сегодня первый урок манкировал. По улицам шататься изволил.

– Тогда тем более! Двадцать пять! – и, обернувшись к Николаю, резко добавил: – Идите!

Как только дверь кабинета закрылась, Порфирий Иванович театрально воздел руки кверху и простонал:

– Бог мой! Я решительно не понимаю современных молодых людей. О чем они думают? Куда стремятся? Что из них получится? Оболтусы!

Опустившись в кресло и не обращая внимания на застывшего у дверей Иуду, он продолжал:

– Ярославль – это вообще скопище мошенников и плутов. В этом я больше чем убедился, живя здесь, к сожалению, целую четверть века. Вот, изволите ли видеть: был я недавно, проездом через Москву, на приеме у его сиятельства графа Сергея Григорьевича Строганова, высокочтимого попечителя нашего учебного округа. Вхожу к нему, представляюсь, как полагается. А он меня сразу словно обухом по голове: «Ах, вы из Ярославской гимназии? Говорят, у вас все ученики – разбойники. Правда ли это?» Каково мое положение: разбойники! А ведь я их воспитываю, я за них перед богом, царем и отечеством ответственность несу. Ну, разве не разбойник этот самый Некрасов, скажите мне?

– Сущий разбойник-с, Порфирий Иванович, хоша и дворянский сын, – переступая с ноги на ногу, подтвердил Иуда. – И стишки эти поганые давно маракует. В тетрадях у него лично обнаруживал…

Словно только теперь заметив присутствие надзирателя, Величковский устремил взор на него:

– Стишки, говорите? Вот вы и распорядитесь, Серапион Архангелович. В среду. Вне всякой очереди! А также личность соучастника установите. Непременно.

Иуда подобострастно склонил голову:

– Все будет исполнено, Порфирий Иванович! В самом акурате-с…

Среда была судным днем в гимназии. В среду секли розгами виноватых и невинных, секли у крыльца черного входа, около колокольчика, возвещавшего начало и конец занятий…

Выйдя из кабинета, Николай твердо сказал себе: «Нет, он больше не ляжет на холодную, с острыми занозами плаху-скамью. Довольно! Хватит!»

Решение это пришло как-то сразу. Никакая сила не заставит его теперь явиться на позорную экзекуцию. Будь что будет!

Хорошо бы скрыться, убежать куда-нибудь. Но куда? К пиратам, на море? Ничего не выйдет. Даже до самого ближайшего моря ой-ой как далеко. Да есть ли там теперь пираты? Храброго Конрада давным-давно нет. И Байрон умер – вдали от родины, в Греции, защищая ее свободу.

Нет, никуда не убежишь, никуда не скроешься. Одно только и остается: быть похожим на отважного Конрада, ничего не бояться, ни перед чем не отступать! И он станет таким – гордым, храбрым. Даже отец ему теперь не страшен. Пускай гневается, пускай кричит – все равно не будет Николай под розгами. Никогда!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.