Стрелка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Стрелка

Ах ты, батюшка, Ярославль-город,

Ты хорош-пригож, на горе стоишь…

Из народной песни

Это было на редкость красивое и уютное место, словно спрятанное от посторонних взоров за длинной зеленой стеной столетних кряжистых дубов «Сюда не доносился надоедливый шум торговых улиц: тяжелое громыхание по булыжной мостовой груженых телег, дребезжащий скрип купеческих пролеток, зазывные выкрики назойливых лотошников у старинных Знаменских ворот.

Называлось это место Стрелкой. Здесь почти всегда царила глубокая тишина. Словно сказочный дворец, застыло длинное белоколонное здание Демидовского лицея. Казалось, за его плотно закрытыми окнами нет никакой жизни.

Уже четыре года, как Николай приехал в Ярославль; он часто бывал на Стрелке. Отсюда открывались широкие волжские просторы. Величаво несла свои светлые воды могучая русская река, вековечная народная кормилица. К соленому Каспийскому морю неудержимо стремилась она, по-матерински принимая в свое многоводное лоно тысячи больших и малых рек.

Вот и тут, у песчаной кручи Стрелки, вливалась в Волгу небольшая, извилистая речка со странным названием Которосль. На ее откосах пестрели сейчас первые вестники желанного лета – золотистые венчики безлистой мать-и-мачехи. А через неделю-другую зацветут здесь фиолетовые метелки колючего чертополоха, лазоревые корзиночки дикого цикория. И уж, конечно, видимо-невидимо будет желтоглазых ромашек-нивянок да бледно-розовых вьюнков, упрямо цепляющихся за сухие стебли бурьяна.

Но сегодня Николаю некогда любоваться цветами. Надо учить уроки. Здесь так удобно. Никто не мешает. Кругом ни души.

А открывать книгу не хочется. Какая-то истома сковывает тело. Лень даже пальцем пошевельнуть.

Все выше поднимается яркое весеннее солнце. Оно взошло там, где Грешнево, а теперь висит чуть не над самой головой. Припекает не на шутку. Николай отошел в тень, сел на скамейку около кустов желтой акации. Неторопливо извлек из кармана тощую, потрепанную книжицу.

Латынь! Боже мой, какая тоска!

Говорят, что это – звучный язык Горация, Цицерона, Овидия. Как бы не так! Послушать только учителя латыни Петра Павловича Туношенского – другое скажешь.

Туношенского наука —

Учить ее скука!

Лучше в карцере сидеть,

Чем от скуки умереть!

Это друзья-гимназисты такие стихи сочинили. Не без его, Николая, участия.

Ох, и как же нудно на уроках Туношенского! Ждешь не дождешься желанного звонка. Зеваешь, аж скулы готовы треснуть.

Иное дело, когда в классе появляется Иван Семенович Топорский. Он тоже не бог весть какие веселые предметы преподает: физику, естественную историю. Но заслушаешься, когда он объясняет. Очень, очень интересно! Что ни спросишь, все растолкует. Пусть это даже прямого отношения к уроку не имеет. Вот на прошлой неделе привел он весь класс сюда, на Стрелку. Сначала собирали весенние растения для гербария. Потом учитель усадил всех на лужайке возле оврага и, потирая руки, оживленно спросил:

– А ну-те, кто из вас знает, почему этот овраг называют Медвежьим?

Все смущенно молчали.

– Медведи, чать, водились, – неуверенно сказал сипловатым голосом Мишка Златоустовский, сын ярославского купца, длинный верзила, прозванный «достань воробушка».

Кто-то фыркнул.

– Пожалуйста, не смейтесь, – заступился Иван Семенович. – Тут действительно водились медведи.

Мишка был страшно доволен. Он никак не ожидал, что попадет в самую точку – ведь отвечал наобум.

А Иван Семенович начал рассказывать, как много-много лет назад возник на этом месте город Ярославль. Дремучий, непроходимый лес шумел тогда здесь. Густые заросли колючего малинника тянулись по краям глубокого оврага. И приходили сюда большие бурые медведи с косолапыми медвежатами, лакомились спелыми, сочными ягодами.

Вот однажды плыл по Волге со своей дружиной храбрый князь Ярослав Мудрый. Хоть и хромоног он был, как в былинах сказывается, но не любил сидеть на одном месте. Все в пути, все в дороге!

В тяжелой дубовой ладье на корме сидел князь, на берега поглядывал. Дивный край! Сколько тут дичи всякой, сколько зверей! Только вот люди редко встречаются. Должно, по лесам попрятались.

Думал Ярослав и о других делах разных, слегка головой покачивал, поглаживал курчавую бороду. И вдруг донеслись до него истошные крики:

– Помогите! Ратуйте!

Глянул князь в ту сторону, откуда голоса долетали, – что такое? Какие-то недобрые люди на парусное судно напали. Топорами, рогатинами, дрекольями машут, норовят со своих утлых лодчонок на палубу взобраться, на абордаж взять…

– Ах, нехристи! Ах, тати![11] – рассердился князь и приказал своей боевой дружине разогнать злодеев. Завязалась жестокая драка. У дружинников сил больше было. Быстро они расправились: кого ошеломили, кого потопили, кого в полон захватили. Только малому числу нападающих удалось до берега вплавь добраться и скрыться в густом лесу.

А на судне том купцы вверх по Волге, к Великому Новгороду, на торжище плыли. Уж так-то они благодарили князя за спасение, так-то низко ему в ноги кланялись.

Тут причалила княжеская ладья к высокому берегу. Прихрамывая слегка, поднялся Ярослав наверх и с большим любопытством стал округу обозревать.

Очень ему понравилось это место, и в тот же час надумал он построить на этой круче крепость. Пускай, дескать, торговый и всякий прочий люд спокойно по Волге плавает.

Вскоре здесь стены высокие бревенчатые повырастали. А по углам – круглые башни сторожевые. Стали люди вокруг селиться. И в честь князя новый город Ярославлем назвали…

Может, на самом-то деле все и иначе происходило. Но Иван Семенович так славно рассказывал, что верилось каждому слову. Николай мысленно представил себе мужественное лицо Ярослава Мудрого: умные, ясные глаза, мягкая курчавая борода. В общем, точь-в-точь, как на картине, которая висит в гимназическом актовом зале…

Однако ж пора и за латынь приниматься. Учить за него никто не будет. И Николай начал вслух повторять:

– Имена существительные женского рода оканчиваются в именительном падеже единственного числа на ас, ис, эс, ус!.. Ас, ис, эс, ус!..

Но что это? До его слуха донесся тревожный гул набата. Звуки летели откуда-то из центральной части города. Привстав на скамейку, чтобы не мешали кусты, он увидел вдали, за черными крышами зданий, поднимавшийся кверху серый столб дыма. Пожар?

Набатный колокол гудел все сильнее, все тревожнее. И, перемахнув через кусты, Николай бросился бежать в ту сторону, где виднелся дым.

У Спасского монастыря его обогнала толпа мастеровых в испачканных суриком и белилами фартуках. Бежавшие оживленно переговаривались:

– Видать, Гостиный полыхает!

– То-то, чай, у купчишек поджилки трясутся!

Чем ближе к Гостиному, тем больше людей на улицах. Остро чувствуется запах гари. Из подворотни выскочила на трех лапах лохматая дворняжка. До чего же все собаки дурные: ужасно не любят, когда человек бежит. Так и норовят за штаны сцапать. Пришлось нагнуться за камнем. Жалобно взвизгнув, собачонка отстала, а затем снова увязалась за кем-то.

В конце грязного и узкого Проломного переулка, как в панораме, предстала пестрая картина пожара. Словно рваный лоскут кумача, трепыхало пламя. Пахло, как от гниющей падали. Николай не выдержал – нос зажал. Фу!

– Что, милок, не нравится? – засмеялся спешивший к месту пожара толстый человек с маленькими нафабренными усиками. – Давно ведомо: подле пчелки медом пахнет, подле жука – навозом. Мука загорелась. Подмочена она у купчины, для весу подмочена. Оттого и разит!

Всю улицу, тянувшуюся вдоль Гостиного двора, плотно заполонила толпа. Тут были и лакеи из дворянских домов, и приехавшие на базар деревенские мужики, и мещане из Толчковской слободы, и бородатые монахи. Смешавшись с ними, Николай внимательно прислушивался, о чем они говорили.

– В прошлом году вот так же на Рождественской дома горели, – неторопливо рассказывал худенький чиновник с красным носом, в помятом синем картузе. – Но тогда, скажу я вам, интереснее было. Прямо люминация! Настоящая, как в царский день.

– Помню, когда Бирона[12] запалили, тоже подходяще было, – шепелявил сгорбленный старикашка с трахомными веками. – Вьюношем я на пожар бегал. Уж и полыхало, уж и полыхало тогда – страсть! Все Бироново подворье подчистую огонек слизал.

– Неужели сам все видел, дедушка? – удивился чиновник. – Который же год-то тебе?

– Да уж, слава богу, к сотому близко, – крестясь, отвечал старик. – А помнить все помню. Как сейчас. Шашнадцатый годок мне шел. Слышу, вот адак же гудёт. Бирон, бают люди, загорелся. Ах ты, ягода-малина! На Волгу, к Мякушкиному спуску, бегу. На самом берегу Биронова хоромина стояла. Гляжу, народу видимо-невидимо! Бирон энтот самый в одном исподнем у крыльца прыгает, нехорошими словами всех обзывает: вы-де русские свиньи, так и далее. И велит нам огонь тушить. А мы что – дураки? Чего ради нам в полымя лезть? Стоим да толстую Бирониху передразниваем – она по траве катается, верезжит, как зарезанная. Вот уж кто свинья так свинья! Породистая!

Забавный рассказ старика неожиданно прервался пролетевшим над толпой плачущим возгласом:

– Православные, выручайте! Товарец мой спасите!

Николай невольно глянул в ту сторону, откуда донесся голос. Кричал лысый дородный купец. Он размахивал толстыми руками у широко распахнутых дверей своего лабаза и громко причитал:

– Голубчики, озолочу! Родимые, озолочу!

Мимо Николая проскользнули два рослых парня в лаптях. Один с густо усыпанным веснушками лицом, другой – с раскосыми, как у зайца, глазами. Слышно было, как один из них, добравшись до купца, сказал:

– Эх, была не была! Где наша не пропадала! Давай по рублевику.

– Рублевик на двоих? – заегозил купец. – Изволь! С превеликим нашим удовольствием.

– Зачем на двоих? – сурово возразил парень. – По целковому на брата. Понятно?

– По целковому? – взвыл купец. – Да побойся ты бога! Грабеж! Сплошная разорения!

Он чуть не плакал, вытирая широким рукавом рубахи липкий пот со лба.

– А ты не торгуйся, почтенный. Пока торгуешься, весь твой товар сгорит. Клади по рублю, – протягивая к купцу большую мозолистую руку, произнес парень.

– Целковый с четвертаком! На двоих! – упорствовал купчина.

– Тьфу ты, окаянный! – сердито сплюнул веснушчатый парень. – Сам тогда полезай в пекло!

– Так и быть, грабь! Пользуйся разнесчастным моим положением.

Купец трясущимися руками вытянул из кармана две скомканные ассигнации и кинул парню.

Тот поймал их на лету и скомандовал своему приятелю:

– Айда, Спирька! Пошли! – и первым смело ринулся в дымный вход лабаза.

Через минуту из дверей полетели тюки плотно связанных цветных кож. Потом загремели полуразбитые ящики с хрупкими блестящими леденцами, цветастые деревянные блюда, солонки, ложки. Купец лихорадочно укладывал их в кучу, жадно взвизгивал:

– Давай, давай!

А пожар разгорался все сильнее. Поворачивая голову из стороны в сторону, Николай видел, как из-под крыш лабазов и лавок дразняще высовывались острые языки пламени. Тысячами блестящих весенних светлячков разлетались во все стороны искры.

В лабазе купца затрещали балки. Что-то с шумом обрушилось внутри. Плотная пелена дыма закрыла черневший, как громадная пасть, вход, за которым скрылись смельчаки.

За спиной Николая испуганно ахнули:

– Ой, пропали! Ми-и-лые!

Но тревога оказалась напрасной. Когда дым немного рассеялся, парни выскочили из лабаза. Они терли глаза кулаками, отплевывались, сморкались. Лица у них были черные, как у негров.

– Фу! Насилу выбрались. Сущий ад! Геенна огненная! – запыхавшись, повторял веснушчатый парень. – Хуже, чем у черта на сковороде. Как, Спирька, дышишь?

– Дышу, – еле слышно отозвался косоглазый Спирька. – За проклятый целковый чуть жизни не лишился. Ни за какие деньги теперича не возьмусь. Пропади они пропадом!

– Как не возьмусь? – петухом налетел купец. – Рубель взял – и в кусты. Рубель-то, он на земле не валяется.

Но Спирька угрюмо молчал, потирая черную щеку. Зато старший его приятель, оттолкнув купца, стал отругиваться:

– Ах ты, злыдень поганый! Упырь! Ведьмак! Загубить нас захотел. Что мы не люди, не человеки?

Купец явно опешил, заморгал глазами. Потом широко открыл рот, хотел, должно быть, разразиться ответной бранью. Однако, видно, сообразил: не будет от этого проку. И снова заныл умоляюще:

– Братики, милые, родные, сыночки. На чердаке суконце осталось. Аглицкое. В полоску.

Хитровато блеснув глазами, купец вкрадчиво заговорил:

– По трешке не пожалею. Ей-богу! Серебром! Чуете? Мне бы только суконце. На чердаке. А?

Парни хмуро молчали.

– По пять рублев. Слышите – по пять! – заманчиво позванивал монетами купец. – Это же пустяк до чердака проскочить. А вот вам и денежки. Берите, берите!

Соблазн был велик. Сроду, наверное, парни таких денег в руках не держали.

– Может, того… решимся, Спирька?

– За этакие деньги оно бы и можно, – неуверенно отозвался тот.

Больно сжалось сердце у Николая. Ему захотелось во весь голос крикнуть: «Не надо! Погибнете!» Но разве его послушают.

– Ладно, давай! – заключил веснушчатый парень и, обернувшись к толпе, громко заговорил: – Слушайте, православные! Ежели случится что с нами, помяните Митяя Ямщикова да Спиридона Уварова. Из Бурмакина мы! Холостые! Родители у нас померши. Так что, кроме вас, помолиться за наши душеньки некому…

Густой дым закрыл парней от толпы. Слышались только выкрики купца:

– По лесенке! По лесенке! Прямехонько!

Николай не отрывал взгляда от высокого с полукруглым окном чердака на купеческом лабазе. Там послышались глухие удары. Еще секунда – и окно с грохотом обрушилось вниз. Зазвенели осколки стекол. Из окна высунулась нога в стоптанном лапте. Потом мелькнуло возбужденное лицо Митяя.

– Держи суконце! – хрипел он, натруженно кашляя.

Продолговатая кипа со свистом полетела на землю. За ней другая, третья. Вихрем поднималась сухая горячая пыль. Вот одна из кип, неудачно брошенная, развернулась в воздухе, как крыло черной огромной птицы, закрыв на мгновение огонь. Потом произошло что-то страшное. Николай вздрогнул. Передняя стена лабаза с грохотом обвалилась, открыв, как на сцене, все, что доселе скрывалось за стеной. Золотистые языки долизывали остатки купеческих товаров. Пламя неудержимо тянулось к потолку, где еще каким-то чудом держался чердак.

– Эгей, ребята! – дружно понеслось из толпы. – На крышу, на крышу! Сгорите!

Но парни и без этого предупреждения заметили уже грозившую им опасность. Они ползком выбрались на кровлю. Со всех сторон окружала их теперь огненная бушующая стихия. Даже здесь, внизу, голова кружилась у Николая. А каково им было там, наверху!

Растерянно глядели парни на гудевшую, как растревоженный рой, толпу. – «Прыгай, прыгай! – неслось к ним со всех сторон.

Легко сказать – прыгай! Наверняка голову свернешь. Что же делать? Что делать? Скоро доберется до них огонь.

Но вот Митяй перекрестился. Потом сделал движение вперед, прижал руки к бедрам и прыгнул, как мальчишка с крутого берега в воду, ногами вниз. Толпа замерла. А от лабаза уже слышался протяжный стон:

– Ой, ногу поломал! Больно! Моченьки моей нету.

Оставшийся на крыше один на один со смертью Спирька на какое-то мгновение был забыт. Внимание толпы привлекли к себе жалобные возгласы Митяя.

Но наверху прозвучал дикий, нечеловеческий крик:

– А-а!

Огонь подобрался к самым ногам Спирьки.

Пятясь назад, Спирька добрался до печной трубы и, дрожа всем телом, спрятался за ней. Дальше отступать было некуда.

В волнении Николай стал проталкиваться вперед, не обращая внимания на ворчание и ругань задетых его локтями людей. Он еще не представлял себе, как поможет Спирьке, но неудержимо стремился к нему.

И вдруг почти над самым его ухом раздался странно знакомый голос:

– А ну, дайте дорогу! Расступись, народ честной!..

Что за чудо! Это же Степан. Он самый. И глаза, и волосы его. Только такой большой бороды у него тогда не было. Откуда он взялся?

А Степан уже около дымящегося лабаза. На плече его клетчатой ситцевой рубашки вьется, как змея, пеньковая веревка. Смачно поплевав на ладони, он потер их одна о другую. Затем, обхватив руками потрескавшуюся и облупившуюся колонну, стал ловко подниматься вверх, упираясь пятками в еле заметные кирпичные выступы.

Вот он уже под самой крышей. Огонь совсем недалеко, того и гляди к нему переметнется.

– Эй, дружок! – закричал Степан. – Держи вервие! Зачаливай за трубу! Быстрее! – и рывком бросил, бечевку на крышу, держась левой рукой за колонну.

С замиранием сердца следил Николай за ловкими движениями Степана. Какой он молодец!

Перепуганный, потерявший было всякую надежду на спасение, Спирька трясущимися руками привязал веревку к трубе.

– Крепче! Крепче! – строго приказывал Степан. – А теперича спускайся.

Спирька осторожно лег на живот и заскользил по крыше к Степану. Его лапти нависли прямо над головой неожиданного спасителя. Конец веревки лишь немного не доставал до земли. Спрыгнуть с такой высоты – пустое дело. За ним спустился и Степан, спустился спокойно, как будто ничего и не случилось, словно он, как на ярмарке, ради забавы на столб лазил и ничто ему не угрожало.

Николаю очень захотелось пробраться к Степану, крепко-крепко пожать ему руку.

Но это не так-то просто. Его со всех сторон окружили люди, незнакомые, неизвестные, простого звания и рода, обнимали его за плечи, совали в карманы деньги:

– Это тебе за доброе дело! Выпей, браток, на здоровье!

Упав на колени, слезно целовал босые Степановы ноги спасенный им Спирька:

– Век за тебя молиться буду. До гробовой доски! До сырой могилы!

А Степан растерянно смотрел на покрасневшие ладони:

– Эх-ма! Как же теперь работать? Пузыри, надо быть, вскочат.

– Квартальный идет! – возвестил кто-то.

Степана словно за рубаху дернули. Он стремительно рванулся в сторону. Толпа почтительно расступилась перед ним, не понимая, куда торопится храбрый парень.

Вслед за ним увязался и Николай. Сначала шагал на почтительном расстоянии от него, потом догнал и радостно произнес за его спиной:

– Здравствуй, Степан!

Тот быстро обернулся. В глазах мелькнула тревога:

– Кто? – Но тут же узнал, успокоился. – Никак барич, Николай Лексеич! А я думал – квартальный.

– Я, это я, – взволнованно повторял Николай, – не бойся. Очень рад, что тебя увидел.

– Вот и спасибо, Николай Лексеич, – оживляясь, ответил Степан. – Душа у тебя хорошая, как у твоей матушки. В городе-то учишься, что ли?

– Учусь. В гимназии.

Дуя на обожженные ладони, Степан спустился к Которосли. Неудержимая сила тянула Николая за ним.

Засучив полосатые, сшитые из затрапезновки[13] штаны, Степан вошел в воду, долго и старательно натирая руки мягкой глиной. Изредка он как-то стесненно спрашивал:

– Давно ли из Грешнева, Николай Лексеич? Как-то там наши поживают?…

Николай сел на корявый пень, выброшенный рекой на берег. Выйдя из воды, Степан опустился рядом на траву, сорвал сухую былинку и, неторопливо жуя ее, горько усмехнулся:

– Подался я тогда из Грешнева в лес. Думал, отлежусь до поры до времени, как медведь в берлоге. Но только зима, брат, она – не теща, пирогов не напечет. Холодно, голодно! Ночь постылая, студеная наступит, а я лежу в землянке один-одинешенек, худой дерюжкой укрываюсь. А от нее известно какой сугрев. И слышу – волки! Сядут у входа, лапами снег разгребают, зубами щелкают. Эдак до самого утра никакого покоя нет.

Степан выплюнул травинку, приподнялся на локти и болезненно поморщился:

– Так и знал: волдыри вздуваются, будь они неладны!

Осторожно махая ладонями, как птица крыльями, Степан продолжал:

– До Николы кое-как протянул. А как декабрьские морозы затрещали вовсю, моченьки моей нет! Эх, думаю, помирать, так уж на людях. На миру и смерть красна! Будь что будет! Решился я в Ярославль пойти. Вдоль Волги, бережком. Помню, до города, почитай, версты три оставалось, а я совсем из сил выбился. До этого с неделю ничего, кроме клюквы подснежной, не ел. Ползу на четвереньках, как собака бездомная. Уже и со светом белым распрощался, вот-вот замерзну! И вдруг на негаданное счастье мое – землянка. Прямо в открытом полюшке. Слышу – голоса! Люди, человеки! Постучался я кулаком в деревянную дверцу – не отвечают. Я еще, на последних моих сил. А в ответ голос: «Какого черта там дьяволы носят? А ну, влезай!» Я и влез. Еле живехонек, пальцы на ноге горят. Народ в землянке оказался добрый. Давай мне ноги оттирать снегом, потом спать с собой положили. Бок к боку, не повернешься. Но в тесноте – не в обиде…

«А не тихменевские ли то мужики, которые в лес убежали?» – мелькнула догадка у Николая, но он не решился сказать об этом Степану. Он только спросил, что за люди были в землянке.

– Несчастные люди, – ответил Степан, – зимогорами их зовут. Летом они еще туда-сюда перебиваются, а как зима – горе для них горькое. Бродяги да нищие. Вот и я к ним пристал. Благо, никто меня здесь не трогал. Думал, придет лето красное в бурлаки подамся.

Степан тяжко вздохнул. Видно, нелегко ему было ворошить нерадостные свои воспоминания.

– Ан, не вышло по-моему! – огорченно воскликнул он. – К весне нагрянули на нас солдаты. Погнали в острог. А здесь каждого смертным боем били, выпытывая: «Кто таков есть? Какого рода-племени? Из какой местности происходишь?» Понятно дело, я своим истинным именем не назвался. Самарский, говорю, мещанин. Из дома, говорю, по причине горького запоя ушедши. «А пачпорт?» Вытянули, говорю, у пьяного не знамо где… Эдак неделя, другая проходит. Только как-то раз, глядим, заявился в острог детина – в плисовых штанах, в красной шелковой рубахе, в хромовых сапогах со скрипом. Ходит меж нами, бесстыдно посвистывает и тех, кто покрепче здоровьем, в грудь пухлым пальцем тычет: «Этого, приговаривает, беру, и этого, и этого!» А рядом с ним – острожные начальники: низко кланяются, зубы скалят умильным манером. И меня он ткнул: «Этого тоже, дескать, беру». А тут конвойные кричат: «Выходи!» На дворе скрутили нас веревкой в один ряд и погнали в неведомом направлении.

Глянув на гористый берег, Степан равнодушно произнес:

– Кажись, потушили. Дыму-то не стало вроде.

– Ну, а дальше, дальше? – торопил Николай.

– Дальше – что дальше? Ничего, конечно, хорошего! Это нас купец Собакин купил, как скотину на ярмарке. Для своей фабричной мануфактуры. Да еще сказал нам тогда: «Благодарите господа бога! Дешево отделались! Без меня на каторгу бы вас запрятали!» А у Собакина ничуть не лучше каторги. Спину гнем с утра до поздней ноченьки. Спим в сараях. Мрем, как мухи! На мое счастье, грамота меня малость выручает. Добрым словом Александра Николаича вспоминаю. Спасибо ему: читать-писать научил. Теперь иной раз даже в город по хозяйским делам меня отпускают. Вот и с тобой, Николай Лексеич, встретились…

Степан помолчал. Затем, волнуясь, заговорил снова:

– Давеча, как крикнули: «Квартальный!» – ажио пот меня прошиб. Заберут, думаю, в участок, начнут допрос чинить: откуда, кто такой? Не приведи бог опять на «девятую половину» угодить… Я, может, еще до Питера доберусь. Сказывают, иные из нашего брата даже в академию попадают. Рисовать да лепить учатся. Вот бы и мне посчастливило.

– Я такое имею намерение, – зашептал он еще тише, – самому царю-батюшке прошение подать. Бают, он добрый, о работных людях печется. Вот только князья, которые вокруг него, неправедные. Укрывают от него правду-матку. Эх, Николай Лексеич! Такое хочется на бумаге написать, чтобы земля от жалости зарыдала. От самой что ни на есть чистой душевности сказать про мое желание. Сбудется ли только думка моя заветная?

На звоннице Спасского монастыря пробило девять.

– Ой, мне пора! – заторопился Николай, быстро поднимаясь с коряги. – Один урок уже пропустил. На второй не опоздать бы.

На лице Степана тоже появилась озабоченность:

– Беги, беги, Николай Лексеич! Понимаю. Дело твое тоже подневольное. Опоздаешь, небось по головке не погладят. Не посмотрят, что благородный…

Взбежав на крутой берег, Николай обернулся и приветливо замахал книгой:

– Не печалься, Степан! Сбудется твоя думка. А мы еще увидимся. А?

Степан что-то крикнул в ответ, но рванувший с Волги ветер отнес его слова в сторону.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.