НАТАЛЬЯ КРЫМОВА. В чем секрет Андроникова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НАТАЛЬЯ КРЫМОВА. В чем секрет Андроникова

Когда в коридоре Останкинского телецентра видишь неторопливо идущего седого человека, лицо и походка которого не хранят следов озабоченности, а грузноватая фигура явно не расположена к быстрому движению, в первую секунду может показаться, что он забрел сюда случайно и лишь по рассеянности не замечает стремительного движения вокруг себя и того, насколько его неторопливость не совпадает с деловым ритмом, налаженным усилиями многих.

В следующую секунду узнаешь Ираклия Андроникова. <…>

В эту неспешность стоит вдуматься, ибо она в данном случае не просто манера поведения, но еще и примета искусства, его принцип и условие.

Искусство Андроникова построено на контакте с людьми, на общении. А нормальное общение не терпит суеты. Под напором суеты оно сникает, прячется. И тогда мы сетуем на «некоммуникабельность». Современная деловитость нарушает условия общения, рвет тонкие нити, связующие людей друг с другом. Общение – хрупкая и драгоценная материя, которую трудно восстанавливать.

Как уже говорилось, на первый взгляд кажется, что Андроников противоречит общепринятому ритму и движению. На самом деле он отвечает и соответствует куда более значительному внутреннему движению и желанию своих современников – стремлению к нормальным человеческим контактам, потребности в спокойных оценках и неповерхностных выводах.

Любое искусство требует сосредоточенности. Однако зритель, бездумно вращающий переключатель телевизора в поисках «интересного», отнюдь не преисполнен готовности быть внимательным. Он привык смотреть передачу между чаепитием и разговорами, свободно пользуется правом громко сказать «чепуха» и выключить телевизор.

Андроников, появляясь на экране, не просит внимания. Он не заискивает перед аудиторией и ничем особенным ее не завлекает. Он усаживается в кресло и обращает к нам умные, лукаво прищуренные глаза. И вы почему-то вспоминаете свое детство и то, как ваша бабушка собиралась подарить вам интересную книжку. Книжку она держала за спиной, а вы скакали вокруг нее, испуская крики восторга, предвкушая сладость сюрприза.

Теперь вы – взрослый, солидный человек, а Андроников, разумеется, не бабушка и не Дед Мороз с подарками. Он серьезный и тоже солидный человек, но при всей серьезности что-то оттуда, из детства, он приносит с собой, вызывая соответствующие чувства в своих слушателях и зрителях. Это не умаляет смысла его искусства, напротив, увеличивает, потому что возрождение естественного в человеке – важное дело.

Он произносит первую фразу. «Искусство великих мастеров сохраняется в преданиях» – примерно так она звучит. Ту же фразу мог сказать диктор или актер, и вы бы спокойно отвернулись от экрана. А тут почему-то придвигаете стул и усаживаетесь поудобнее. Почему?

Фраза произнесена, что называется, со вкусом. Следует небольшая пауза. Рассказчик посматривает с экрана – ему ведомо что-то, чего другие не знают. Сейчас он поделится этим с вами. Это действует безошибочно. Андроников – мастер своего дела и знает его секреты.

Однажды он пришел в школу, и дети там бесновались так, что переорать их не могли учителя. «Тогда я, – говорит Андроников, – закричал страшным голосом и показал палец. Все мгновенно успокоились». И можно было начать разговор о литературе.

Мы не дети. Мы искушены в подобных приемах, да и приемов этих не так уж много. Нет, тут дело не в самом телевизионном приеме, а в том, чем он наполнен.

В одном из печатных интервью Андроников выдал один свой секрет. Он сделал это мимоходом, так, что можно было и не заметить. Тем более что мысль очень проста. «Я твердо знаю, – сказал он, – меня будут внимательно слушать в том случае, если я увлечен делом… Первое условие, важнейшее: самому должно быть интересно. Расчет на то, что мне неинтересно, а другому будет интересно, – плохой расчет. Обязательное условие – самому быть увлеченным тем, о чем говоришь, той передачей, которую ты строишь».

Самому должно быть интересно. Возвращаясь к телевизионному производству, можно с уверенностью сказать: половина плохих телепередач плоха потому, что тем, кто эти передачи делал, было неинтересно. Напрасно актеры и режиссеры думают, что их незаинтересованность можно утаить, чем-то прикрыть и т. п. Она видна, и тем больше видна, чем активнее ее прикрывают. Точно так же видна мнимая заинтересованность. Например, телеинформаторы иногда окрашивают свой рассказ некоей эмоциональностью. Она оказывается неуместной, потому что не соответствует простой и скромной задаче: дать точную информацию и, если надо, деловой к ней комментарий. Неудобно становится за человека, плохо понявшего смысл своего присутствия на экране.

Андроников рассказывает о литературе, о людях, о том, что видел, что открыл, нашел, чему сам был свидетель. Из всего этого он отбирает интересное и несет это зрителям. Чтобы разгадать «загадку Н. Ф. И.», он, как знаток Лермонтова и лермонтовской эпохи, потратил время, силы, знания – и открыл. Впервые взяв в руки обнаруженный в далеком Тагиле альбом с перепиской Карамзиных и поняв, что в руках у него новые материалы о дуэли и смерти Пушкина, он, несомненно, испытал потрясение. У него, наверно, задрожали руки, потому что жадность ученого сравнима с сильнейшими из людских страстей. Занявшись темой «Лермонтов-художник», он, Андроников, отправился по Военно-Грузинской дороге, чтобы установить, где поэт когда-то открыл свой альбом и какую скалу или ущелье решил запечатлеть на бумаге. Он слушал доклады Луначарского и лекции Соллертинского, смотрел игру Качалова и Яхонтова. В течение полувека он жил всем этим, как живет человек, душевно расположенный к прекрасному. И вот все, что составляло интерес его жизни, он принес на телевидение. В общем, действительно Андроников рассказывает об этом – о своих страстях, испытывая настоятельное желание пережить их еще раз, вместе с нами.

Почему таким трудным оказалось простое дело – найти ведущего для «Кинопанорамы»? Не там искали. Искали среди популярных артистов, уповая на интерес зрителей к лицам, знакомым по фильмам и спектаклям. Но первые минуты такого приятного общения кончались, и на десятой минуте становилось ясно, что артист говорит чужой текст – он играет роль ведущего. Он лишь делает вид, что делится своими мыслями, в то время как это чужие мысли и мнения. Возникало подозрение, что этот ведущий знает о кино не больше нас, зрителей. То есть, вполне возможно, в какой-то своей области кино он что-то интересное и знает, но эти его знания не пригодились, а о киноискусстве в целом он не думает, не имеет на этот счет своего серьезного и интересного суждения. Надо делать вид, что оно есть, ведь он согласился играть роль человека, которому положено такое суждение иметь. Словом, артиста поставили в неудобное положение, предоставив ему явно чужое место, – то место, где надо не играть роль, а быть самим собой.

Андроников на экране – это Андроников, он занимает там свое место и говорит о том, что хорошо знает. Богатство разнообразных и живых знаний чувствуется в любой его передаче, будь то беседа о Лермонтове или веселый рассказ о том, как турист Андроников посетил оперный театр Ла Скала в Милане.

Знания могут быть и не видны, как не видны, говорят, семь восьмых айсберга. Знания эти не делают рассказ ни грузным, ни наукообразным, а лицу человека не придают выражения «учености». Рассказ Андроникова всегда изящен, легок, а рассказывающий не боится выглядеть почти легкомысленным. Свою эрудицию он не стремится выложить, непременно использовать или хотя бы намекнуть, что она существует. Кажется, он об этом не думает, как не думаем мы о способе собственного дыхания или походке. Но интонация человека неуловимо меняется от того, говорит ли он о вещах, давно и хорошо ему известных, или о предмете, лишь недавно открывшемся. Андроников знает многие тайны интонирования. У него по-разному звучат даже имена: Лермонтов, Шаляпин, Штидри. Каждое – на свой, особый лад, кажется, окруженное своим воздухом – воздухом знания.

В передаче, которая называется «Страницы большого искусства», этих имен не счесть. Отобраны материалы кинофотофоноархива, на экране – кадры старой кинохроники, а Андроников их комментирует, то появляясь на экране, то уходя за кадр. Лев Толстой, Станиславский, Глазунов, Ян Кубелик, Ипполитов-Иванов, Рыжова, Массалитинова, Шаляпин, Горький, Ермолова, Маяковский, Мейерхольд, Кукрыниксы, Уланова, Собинов, Яхонтов, Качалов… Они то задерживаются на экране, то мелькают где-то в толпе, так что почти невозможно их рассмотреть. Этот хоровод великих имен и перечень заслуг мог бы потерять всякий смысл, если бы… если бы не Андроников.

Он представляет каждого очень коротко. Но знает он об этих людях неизмеримо больше, чем успевает произнести с экрана. И оттого слово «Шаляпин» как бы увеличивается в объеме. А про Льва Толстого не нужно говорить обязательных громких слов, и позволительно обратить внимание на то, как восьмидесятидвухлетний Толстой садится в седло. «Сразу виден строевой офицер», – говорит Андроников про Толстого, и движение этого удивительного всадника уже запоминается навсегда.

Вот на экране кто-то из великих артистов подошел к автомобилю. «Ручка машины не будет работать сейчас», – послышался голос за кадром, и стало понятно, что Андроников сам уже не раз всматривался в эти кинодокументы и изучил их во всех деталях, значительных и забавных. «Я слышал Луначарского несколько раз. Это было бесподобно. Он умел мыслить публично, причем говорил с таким увлечением, с такой живостью, так доступно, так популярно и так сложно по материалу, что нельзя было не заслушаться», – это из какой-то статьи Андроникова, а в передаче все это сказала интонация, с которой было предварено появление Луначарского на трибуне.

Вот в кругу людей театра во время войны поет Барсова. Андроников бегло перечисляет сидящих. «Справа, спиной к нам – Яхонтов, Владимир Николаевич, сейчас виден его затылок…» Кинокадры, где снят Яхонтов, можно перечислить по пальцам. Этот – неизвестный. Хочется пересмотреть, переспросить: где, где? Действительно, виден характерный яхонтовский затылок и красиво лежащая на столе рука. И это все?! Но Андроников словно почувствовал наш интерес и волнение – и показал Яхонтова крупным планом, читающего Маяковского. За краткостью комментариев – близкое знакомство с актером, восхищение, глубокий анализ его искусства и точное ощущение наших, зрительских, желаний.

Словом, за краткостью – семь восьмых. <…>

Трансляция его первого телевизионного выступления состоялась в 1954 году. Ему предложили выбрать самый короткий из рассказов, так как известно было, что телепередачу люди смотрят. Он отвоевал час пятнадцать минут и показал «Загадку Н. Ф. И.». С тех пор были сняты телефильмы «Слово Андроникова», «Воспоминания о Большом зале», «В Троекуровых палатах», «Тагильская находка», «Невский проспект», «Возвращение к Невскому».

Проглядывая сегодня первые работы Андроникова на телевидении, удивляешься, что не сразу была понята очевидная истина: этому человеку ничего не надо, только стол, стул и стакан чая.

Андроников говорит, что на это ушло двадцать лет. Не надо думать, что двадцать лет шла борьба с некими консерваторами на телевидении. Нет, просто и режиссеры, и сам Андроников накапливали опыт. Двадцать лет назад телевидение только становилось на ноги.

Тогда казалось, что важнее «зрительного ряда» ничего нет, что это наиважнейшая сторона так называемой специфики. Со временем выяснилось, что таких сторон множество и они находятся между собой в сложной зависимости. Закон «зрительного ряда» не был отменен явлением Ираклия Андроникова. Но постепенно стало ясно, что искусство этого художника в самом себе содержит и «зрительный ряд», и необходимую динамику – притом что человек спокойно сидит на стуле, а телекамера так же спокойно стоит на месте.

Поначалу режиссеры слишком заботились о телевизионной выразительности фильма – использовались рисованные декорации, рирфоны и другие телепремудрости. Потом, осознав значение простоты обстановки, стали подыскивать «фон» – складки занавеса, старинную люстру, какую-то бронзовую изящную фигурку (для «композиции кадра» и атмосферы). По некоторой нерешительности или деликатности Андроников ничего не требовал, слушался режиссеров. Может быть, его даже увлекли эти заботы и поиски, не знаю. Во всяком случае он активно не протестовал.

Но вот, кажется, наступил момент, когда все поняли, что режиссерское и операторское искусство в данном случае должно не мешать одному человеку. Все остальное он сделает сам. Не надо заботиться о «смене планов», наездах и отъездах телекамеры. Чем спокойнее будет вести себя оператор, тем лучше. Динамика видоизменила свои формы в этом искусстве, она отказалась от режиссерской помощи. Это уже не кинодинамика и не движение театрального действия. В рассказе Андроникова развивается мысль, меняется настроение, но все сложные переходы того и другого заключены в интонации человеческой речи, мельчайших изменениях ритма рассказа, мимики лица, кратком жесте. Смена действующих лиц, мест действия, развитие сюжета, его взлет, его драматическая или комедийная кульминация – все это заботы одного человека, одновременно автора и исполнителя. Когда на «Ленфильме» был принят сценарий «Загадка Н. Ф. И.» и съемки долго откладывались, кто-то, говорят, объяснил это так: «Некому играть Андроникова». Андроников в сюжете картины соответственно с канонами кино рассматривался как роль, персонаж, а на роль надо искать актера, и вполне естественным показался вопрос: «Не поговорить ли с Игорем Ильинским?»

Андроников написал сценарий, а как исполнитель он ходил не у дел и развлекал своими рассказами знакомых. Не знаю, кто проявил решимость и воссоединил на телевидении, уже навсегда, две половины в одну личность, ценность которой и заключается в неделимости авторского и исполнительского начал.

Когда Станиславского спросили, какое из актерских качеств можно считать главным, он ответил: обаяние. Это слово несколько неопределенно, в нем чудится оттенок сладости. Однако именно его произнес великий реформатор театрального дела, всю жизнь отдавший поискам путей к правде в искусстве. Сценическое обаяние – залог зрительской симпатии. Обаяние позволяет долго смотреть на человека и слушать его. Умение Андроникова расположить к себе аудиторию бесспорно, но стоит присмотреться к качествам его обаяния, потому что эти качества, во-первых, бывают самыми разными, а во-вторых, наша зрительская расположенность кое-что говорит и о нас самих. Оказавшись приятным гостем во многих домах, легко войдя в нашу духовную жизнь и даже в наш быт, Андроников, очевидно, всем своим обликом ответил каким-то потребностям и неутоленным желаниям.

Каким же?

«Мягкое лицо, чуть потяжелевшее в последние годы, седые волосы, округлые движения, экономные и неторопливые, – облик русского интеллигента-петербуржца, москвича-филолога. Он снимает очки, снова их надевает, похожий на старых профессоров на кафедрах, которые, помня все цитаты, обладают старомодной добросовестностью и с чуть комическим изяществом произносят классические тексты. Он говорит с нами, но и с самим собой, влекомый потребностью вспоминать людей, события, вновь переживать их… Он говорит на хрустально звучном русском языке. Это не сценическая речь актеров Малого театра времен, когда их произношение в театральном мире считалось эталоном. Это и не речь артистов Художественного театра… Это сама доподлинная речь русской интеллигенции. Так говорили Павлов, Тимирязев, Бунин, Вересаев, так говорили литературоведы Цявловский и Щеголев – учителя Андроникова. Так, вероятно, говорил и отец его, известный адвокат. На небольшом экране в нашей комнате – человек, являющий собой непорванную связь времен».

В этой цитате из статьи А. Свободина «Пушкинская роль Андроникова» – многие приметы того, что мы назвали словом «обаяние». Критик описывает человека, которому он, как зритель, абсолютно поверил, слушая рассказ о гибели Пушкина. Тема особой «нравственной весомости» требует от исполнителя особых внутренних (и даже внешних) свойств. Не случайно мы так часто досадуем, слыша, как молодые актеры читают стихи Пушкина, – не только потому, что умение читать стихи – это особое умение (которым, кстати сказать, замечательно владеет Андроников, не будучи ни актером, ни чтецом). Но дело не только в неумении читать стихи. С Пушкиным решительно несовместима неинтеллигентность. Пушкинское слово или слово о Пушкине требует человеческой причастности к миру культуры в самом высоком его значении. Обаяние Андроникова – в интеллигентности, и телевидение обнаружило, насколько притягателен сегодня именно такой человеческий тип. Если я скажу, что сегодня он уходит в историю, в этом будет не столько грусть, сколько восхищение русской историей.

Что он принес на голубой экран? Литературу? Или науку о литературе? Театр одного актера? Высокую эстраду? Мастерство художественного слова? И то, и другое, и третье. Поборников чистоты жанра может сбить с толку столь вольное выявление художественной индивидуальности. Но искусство нашего времени все чаще обнаруживает склонность к неожиданному синтезу. Когда-то про Владимира Яхонтова Андроников написал, что его мастерство родилось «где-то на стыке литературы и театра». Мастерство самого Андроникова тоже родилось «на стыке», явилось сплавом многих знаний, умений и особенностей. Телевидение добавило к этому свою специфику, которая сама по себе тоже есть некий сплав и синтез. <…> «В своих устных рассказах я импровизирую, – говорит Андроников о своей рабочей лаборатории, – импровизирую в том смысле, что не знаю точного текста и не стараюсь его запомнить. Я запоминаю интонации, характер рассказа, а не точный текст. Наоборот, мне приятно придумывать новые эпизоды, новые какие-то вставки, кое-что опускать. По ощущению аудитории могу быстро адаптироваться». Эта разнообразная адаптация – не вынужденное умение, а обязательное качество творческого процесса, подвижного, гибкого и тем самым привлекательного.

Благодаря телевидению сохраненное и доступное для многих искусство Андроникова несколько поступилось этой своей живой изменчивостью. Оно зафиксировано, то есть остановлено. И теперь сам Андроников может посмотреть на него со стороны. А мы можем внимательно всмотреться в его секреты.

Он помнит интонации, общее движение рассказа. Но главное – он помнит то, как думают его герои. Чтобы такое запомнить, нужно проникнуть в чужой характер и постичь самую его суть, «зерно», как называли это в Художественном театре. Андроников схватывает именно «зерно». Теперь в любой момент характер может ожить, подать голос и начать действовать. Автору остается выбор ситуации, на долю исполнителя приходится своеобразное управление персонажем. «Мне приятно придумывать новые эпизоды», – говорит писатель Андроников. Как исполнитель некоторые свои рассказы он может продолжать бесконечно. Точка ставится лишь ввиду определенного регламента или естественно закругленного сюжета. <…>

Андроников не «играет» естественность, но хранит ее. Более того, он занят тем, как ее художественно выразить даже в самой скромной репортажной передаче. Потому так интересен (не случаен) каждый его жест в кадре.

Безусловно, это своеобразный, неповторимый театр. Потому и напрашиваются театральные термины: «зерно», «предлагаемые обстоятельства», «атмосфера» и т. п.

По существу, каждый рассказ, будь то «Ошибка Сальвини», «Земляк Лермонтова» или «В гостях у дяди», – это жизнь перед телекамерой в самых разных «предлагаемых обстоятельствах», сменяющих друг друга. И об атмосфере Андроников не повествует, не подбирает ей особых эпитетов, он берет ее на себя, живет ею и нас погружает в нее именно таким способом. Атмосфера у могилы Лермонтова, к которой Андроников пришел после целого дня, проведенного в Тарханах, – это одно. Больница, в которой лежит старик Остужев, – совсем другое. Грузинский дом, где два старика принимают приехавшего из Москвы племянника, – другое самочувствие: и глаза Андроникова другие, и пластика, и даже, кажется, возраст.

Этот театр можно в похвалу ему назвать театром представления: актер-автор представляет многих своих героев. Но это и театр переживания – в той мере, в которой переживание возможно внутри рассказа. Иначе не назовешь рассказ «Тагильская находка», где точнее и живее, чем в любом спектакле и фильме, воссоздано едва ли не все окружение Пушкина в дни его предсмертных страданий и гибели. Статья критика об этом справедливо названа «Пушкинская роль Андроникова», хотя создатель этой «роли» ни в коей степени не посягнул на то, что требовалось бы в обычном театре, – на перевоплощение. Он передал трагизм пушкинской судьбы, создав и сыграв ее окружение. Как сказано в той же статье, «образ поэта создается не приемом, а болью рассказчика, который не смеет подойти к Пушкину, страдает за него и заражает страданием нас».

В руках Андроникова, кажется, немногое – частные письма, семейная переписка Карамзина. Он их читает, комментирует. И мы попадаем в прошлый век, в тот самый его роковой год, в те его месяцы, наконец, в тот день, когда не стало Пушкина. Этому предшествует обычная жизнь: люди живут светскими обязанностями и заботами, сообщают друг другу новости. Танцуют на балах. Мелькают и исчезают в толпе многие и разнообразные лица – друзья Пушкина, враги его, отдаленно знакомые, приятели, двор, свет. Жуковский, Вяземский, Карамзины, Натали, Дантес, царь. То сходятся, толпятся, что-то совместно рассматривая, то расходятся, то обнаруживают какую-то связь между собой, раньше нам неизвестную, то так же неожиданно открывают роковую отдаленность и общественную несвязанность; и в этом хороводе, в самом центре его – безнадежное одиночество Пушкина, не только в обществе врагов, но, что самое печальное, в обществе друзей. Как отметил критик, это – «обстоятельство, неизвестное нам по спектаклям о Пушкине».

«…Если Арендт найдет мою рану смертельной, ты мне это скажешь. Меня не испугаешь. Я жить не хочу». Андроников резко выделяет эти слова, сказанные Пушкиным Данзасу по пути с дуэли. Мы задумывались, конечно, над этим, если вообще задумывались о судьбах русской литературы. Но Андроников пронзил нас еще раз этой болью, на наших глазах пережив ее сам. Среди многих его телевизионных ролей – серьезных, смешных, забавных, острохарактерных – одна стала трагической. И зрительское волнение, ею вызванное, было равносильно трагическому спектаклю.

В «Тагильской находке» он стер многие хрестоматийные представления. Сильнейшим моментом в этом смысле стало стихотворение Лермонтова «На смерть поэта», венчающее рассказ. «Погиб поэт, невольник чести…» – первая ваша ассоциация касается вовсе не Пушкина и не Лермонтова, а собственного школьного детства и собственного давнего самочувствия. Забытое, оно мгновенно всплывает в памяти: вы отвечаете урок у доски и боитесь забыть следующую строчку. Навеки в школьном ритме остались в наших головах строки: «Погиб поэт, невольник чести…» Но вот те же самые стихи читает с экрана Ираклий Андроников. И происходит чудо – не будем бояться этого слова, оно вполне в природе искусства и его восприятия. Мы притихаем и слушаем, думаем и волнуемся. Знакомые слова, но их поэтический смысл открывается в контексте истории, в сплетении чьих-то судеб, к которым (и это самое удивительное) мы, сегодняшние телезрители, каким-то образом по-новому оказались причастны. Фильмы о Невском проспекте как бы собрали воедино многие секреты телевизионного мастерства Ираклия Андроникова и самого автора представили в новом свете.

Сегодня всем известен облик Ленинграда и его главной улицы. Многие даже помнят, как начинается знаменитая повесть Гоголя: «Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге…» Чугунные кони на Аничковом мосту, шпиль Адмиралтейства, колоннада Казанского собора – в миллионных тиражах книг, картин, открыток, репродукций все это запечатлено, увековечено и размножено. Что нового можно об этом сказать?

Но вот по телевидению были показаны «Невский проспект», а потом – «Память о Невском».

Чуть отступя от начала (уже перечислены многие имена архитекторов, рассказано, как при Петре Великом началась и пошла через болота Невская перспектива, уже оператор с нескольких точек показал ширину улицы и уходящую в бесконечность ее длину), и вот тут, отступя от начала, голос Андроникова за кадром произносит: «Самое старое здание на Невском – дворец богачей графов Строгановых…» Собственно, здесь – начало рассказа. Андроников знает, что интонацией можно создать как бы несколько «начал» – начать, слегка увлечь; потом дать понять, что главное еще не тронуто; потом как бы по кругу подойти к этому главному с другой стороны – и опять не дотронуться до него. И наконец, на глазах у слушающих как бы выбрать лучшую, самую интересную дорогу к этому главному и тогда уже начать по-настоящему. Все эти маленькие секреты мастерства видны, если именно с точки зрения мастерства внимательно разглядывать фильм о Невском проспекте. Голос Андроникова притягивает к знакомым домам, именам, фактам. Он организует их в свой сюжет и заставляет смотреть и слушать так, как вы этого еще, кажется, не делали. Действительно, дивились ли вы тому, что приземистое здание дворца Строгановых будто легко отделяется от мостовой (от набережной, если смотреть с другого берега Мойки) и устремляется вверх, хотя в то же время стоит на земле устойчиво и крепко; а множество деталей – колонны, лепные львиные морды, кованые решеточки и т. п. – вблизи поражают своим количеством, почти перенасыщенностью, но стоит перейти на другую сторону улицы – и все это словно тает в воздухе, растворяется, сливаясь в некое невесомое, волшебной рукой сотворенное целое. Волшебника звали Бартоломео Растрелли, но, как рассказывает Андроников, мальчиком этот человек приехал в Россию и на русский лад был окрещен Варфоломеем Варфоломеевичем. «В Петербурге прожил всю жизнь, в Петербурге и умер».

В двух-трех фразах, но про архитектора сказано то, что врезается в нашу память, и на том месте, где раньше было полузнакомое имя – Растрелли, теперь будет храниться нечто, душевно и эмоционально осмысленное. Если проанализировать восприятие, этот процесс осмысления занял считаные минуты, даже секунды. Но он состоялся – где-то по дороге, по которой нас ведет рассказчик, ведет, не слишком задерживаясь, потому что рассказать предстоит о многом. Фильм начинается с закадрового голоса Андроникова, и сам он не показывается в кадре, пока не произносит фразу о самом старом здании на Невском. Тут резко прервано одно течение рассказа и как бы начато другое. Потом, по ходу фильма будет возможность еще и еще раз оценить виртуозное и разнообразное владение этим приемом вольного переключения – с одного сюжета на другой, с общей темы на подробность и обратно – к общему. Андроников знает, когда может возникнуть перегрузка информацией, – он тут же дает зрителю мгновение «пустоты», отдыха. Имена, факты, имена, факты, имена… Стоп. Необходима передышка. И возникает «самое старое здание». <…>

Параллельно словам Андроникова у слушающих возникает мощный ассоциативный ряд. Разумеется, его продолжительность зависит от личности слушающего, от меры его подготовленности, от характера и еще от многих вещей. Но можно поручиться: вряд ли кто-то слышит буквально только то, что говорит Андроников. Это исключено элементарной способностью человека сопоставлять и помнить. Любой человек бессознательно и ежеминутно сопоставляет явления, которым (опять же вольно и невольно) оказывается свидетелем. Сопоставляет и делает выводы, мобилизует свой прежний опыт, пересматривает его и накапливает новый.

По существу, на эти простейшие способности человека (которые искусство или развивает, или иногда, увы, заглушает) опирается Андроников. Он не насилует чужое чувство и чужую память – он их пробуждает. Степень волнения и количество ассоциаций уже личное дело каждого телезрителя.

«Это постоянная память о Невском…». Может быть, я ошибаюсь, но еле уловимая печальная (и тем пронзительная, хотя и негромкая) нота слышится в этих словах писателя-ленинградца, волею судьбы ставшего москвичом. Так сложилась судьба у многих, не только у Андроникова. Жизнь была надвое переломлена войной. Такова судьба поколения с особо устроенной памятью, особым опытом и знанием.

Рассказчик почти ничего не говорит о такого рода вещах, но про них нельзя не думать. После войны многие писатели-ленинградцы осели в Москве: К. Федин, В. Каверин, Н. Заболоцкий, В. Шкловский, И. Андроников – список длинный. Ленинград, в котором они выросли, стал городом, куда они теперь стали приезжать. Он остался городом их детства, их счастливой, бурной литературной молодости. А эта молодость и все, что ею в нашей культуре было создано, превратилось в легенду. Не легенду-сказку, но легенду-быль, поддающуюся и нуждающуюся в воскрешении. У людей, чья юность в искусстве связана с этим городом, память о нем особая, острая и ревностная, глубоко интимная. Время и расстояние не ослабляют чувство, но по-своему усиливают его и окрашивают.

И потому – «постоянная память о Невском». И еще – потому, что лет десять назад Ираклий Андроников с киногруппой исходил бы сам любимый город вдоль и поперек, при солнце и белыми ночами; по залам Публичной библиотеки он бы нас провел, и, конечно, показал бы место, где сам когда-то работал, и взял бы с полки книги – тем жестом, каким он умеет брать в руки дорогую вещь, так, что нам передается не только отношение к ней, но и смысл ценности… А сейчас он на расстоянии руководит съемками, а съемочная группа поставляет ему из Ленинграда материал. Он его изучает, отбирает, комментирует. Значит – память о Невском. В этом своя печаль, но и своя мудрость тоже.

О сложных чувствах, которые сопровождают такого рода рассказ, можно только догадываться, ибо автор предельно сдержан. И в этой сдержанности Андроников неожиданно предстает именно ленинградцем. Трудно словами определить неуловимую особенность, присущую ленинградцам старшего поколения, корнями своими связанным с той знаменитой петербургской интеллигенцией, представление о которой сегодня тоже уже стало легендой. Среди этих ленинградцев не приходилось видеть людей «нараспашку». Какой-то иной стиль поведения диктовался, кажется, самим городом. Чопорным этот стиль не назовешь, строгим его назвать можно. В нем особая, петербургская воспитанность и особая культура – манер, способа мыслить, общения, отношения к слову.

Речь Андроникова всегда казалась московской. Но в фильмах о Невском в отношении к слову явны приметы именно ленинградского стиля и, можно сказать, ленинградской школы. Город славен этими традициями, тут у Андроникова прямые учителя, которых он в фильме не забывает назвать, – Б. М. Эйхенбаум, Ю. Н. Тынянов; Андроников не погружается в сферу филологии; он в простом рассказе демонстрирует ощущение слова – почти материальное, осязаемое. А в простоте словосочетаний, в ясности строения фразы, в свободе от словесного мусора – замечательная независимость истинно русской речи, свободной и богатой.

Лишь дважды и очень коротко Андроников рассказывает о своей личной связи с городом. Но оба момента – ударны. «Я помню Невский проспект с тех пор, как помню себя. Я родился на Знаменской улице, которая начинается у Невского проспекта. Я учился читать по вывескам Невского. Знаменскую улицу наименовали потом улицей Восстания, а площадь перед вокзалом назвали площадью Восстания…» В это время на экране крупным планом мы видим не площадь и не улицу, а лицо Андроникова – и словно впервые замечаем его возраст. Точнее, не замечаем, но мгновенно осознаем, как бы протягиваем мерку назад – к временам, когда еще не переименовывали улиц. А рассказчик, не останавливаясь, ведет мысль дальше – от площади Восстания к февральским дням 1917 года и событиям, разыгравшимся на этой самой площади.

Мальчику тогда было всего девять лет, но он многое запомнил. «Чего не видел сам, то рассказывали старшие», это снилось, и «все живо – в памяти и в душе». Человек не преувеличивает того, что помнит сам, он точно фиксирует в памяти «свое» и то, что влилось со стороны и стало «своим». Возникает естественная сопричастность человека с историей. Я не помню, произнес ли Андроников это слово – «сопричастность», мог и не произнести, но само это высокое понятие на экране живет и с экрана в наше сознание входит.

В другом месте рассказ еще раз прерван личным отступлением: «В то время я был на Калининском фронте. И каждый день думал о Ленинграде. Где в блокаде оставались друзья, где оставалась мать. Она умерла в марте сорок второго».

Уже говорилось об ассоциативном ряде, возникающем в параллель фильму. Повторяю: у каждого он свой. Как и память о войне. Когда приезжаешь в Ленинград, можно целиком погрузиться в сегодняшние дела и заботы… Но бывают в этом городе минуты, когда память вдруг просыпается и бьется в грудь с такой силой, что заслоняет живые впечатления. Андроников сказал одну фразу про март сорок второго, а перед глазами вдруг всплыло: Пискаревское кладбище, бесконечная вереница туристских автобусов, толпы людей с фотоаппаратами, холодный мрамор мемориала. Нет, не это стоит перед глазами, а лица людей, покупающих в цветочном ларьке у входа цветы. Вот тут стоишь и стоишь – и смотришь. И еще одна картина: на огромных зеленых квадратах братских могил вдруг замечаешь положенные кем-то буханки хлеба, пряники. Нет, многое в Ленинграде не поддается простому и быстрому объяснению – нет другого города в мире с таким историческим опытом, горьким, страшным, прекрасным, героическим.

Андроников в одной лишь фразе сказал о своей матери. На экране в это время пошли кадры кинохроники первых месяцев войны: толпа у громкоговорителя на Невском, поднятые вверх напряженные лица; сигнал воздушной тревоги, бегут в убежище; точным движением рука отрезает ломтики от буханки, кладет на весы. Эти кадры – наперечет, они знакомы, но смотреть их можно бесконечно, потому что в них – наша жизнь, наша боль, которая уйдет вместе с нами. И нет дикторской гладкости в голосе Андроникова, и нет высокопарности. Он рассказывает о том, что пережил, – это опыт, который передается от одного человека к другому и составляет некую невидимую непрерывающуюся нить жизни. Иногда мы отказываемся брать этот чужой опыт, чуждаемся его – и от этого не становимся богаче. Но каков тот опыт, который брать необходимо, и каковы пути его передачи – вопрос сложный и далеко еще не изученный. Кажется, мы подошли таким образом к еще одному из главных секретов Андроникова, хотя касались мы его и раньше.

Когда на вечерах «устных рассказов» он демонстрировал блестящее мастерство имитации, об этом «секрете» не думалось. Можно не задумываться о нем и сегодня, смотря такие фильмы третьей программы, как «Лермонтов-художник», «Поэзия Лермонтова», в которых Андроников выступает главным образом как исследователь, ученый.

И все же, я думаю, то, что делает этот человек на телевидении, связывается в некое художественно-нравственное целое с помощью «секрета», о котором речь. В фильме о Ленинграде это проступает особенно отчетливо. Секрет, в общем, прост. Все, о чем говорит этот человек с экрана, есть содержание его жизни.

На голубом экране говорят многие и о разном. Собственная жизнь говорящего нередко остается вне пределов телевизионного общения, и это естественно. Я не знаю, как определяет свою задачу Андроников. Но о чем бы он ни рассказывал, он не абстрагируется от своего личного опыта, личного взгляда, личного волнения. Не вообще жизнь становится материалом его рассказов (а теперь – фильмов), но жизнь, преломленная его собственным опытом. А этот опыт с годами осознался как нечто такое, что следует отдать, передать другим.

Он как ученый занимался Лермонтовым и Пушкиным, историей русской литературы, искусством, отыскивал новое, гордился находками, был жаден в общении с интересными людьми. Он многое приобрел – теперь он отдает. Его дарование никогда не было закрытым, замкнутым в себе и своем кабинете (а так в ученом мире бывает). Он постоянно рассказывал, всегда любил аудиторию, друзья сожалели, что он растрачивается, но это было естественным самоосуществлением таланта, не укладывающегося в привычные определения. Горький, получив явное удовольствие от этих рассказов, сказал когда-то: незакрепленность этого вида искусства мешает его понять. Речь шла не о «непонятности», «недоступности» – напротив, искусство Андроникова абсолютно демократично, всякой элитарности чуждо, – но о том, что трудноуловима природа жанра, который весь в движении, изменчивости, варьирует свои связи с литературой и с театром, прислоняется то к тому, то к другому. Телевидение, кинопленка остановили и зафиксировали то, что, казалось, фиксации не поддается. И открылись многие секреты, многое стало понятным в сущности уникального искусства и его профессиональных тайнах.

Повторюсь: он рассказывает о содержании своей жизни. В этом и состоит главный секрет. И Лермонтов, и Ленинград, и Невский, и Демутов трактир, где Пушкин встретился с Данзасом, и музыка Глинки, и Соллертинский, и Тынянов, и бывшая Знаменская улица, и блокада, и Алексей Толстой, и Маршак, и журналы «Чиж» и «Еж» есть содержание одной жизни, есть то, что человеку, способному видеть, слышать, думать и чувствовать, дано было пережить, испытать, разглядеть. Это – богатство, это то, чем человек владеет и за что он всячески платит. Талант Андроникова в способности брать – от жизни, от людей, от искусства. Это не только свойство характера, но талант. Талант жить. Есть разные формы приобретательства, людям свойственно считать, что лучше больше, чем меньше. (Существуют, правда, и противоположные точки зрения.) Андроников – пример ненасытного духовного приобретательства; этот особый вкус к жизни и ее восприятие передаются с экрана буквально каким-то магнетизмом. Вы, открыв рот, слушаете, и восхищаетесь, и завидуете. <…> Одним словом, не будь личного опыта Андроникова, мы не увидели бы Невский проспект таким, каким по-новому рассмотрели его в течение двух вечеров у телевизионного экрана.

Еще один секрет Андроникова в том, что он длит и расширяет наши представления. Не пресекает мысль зрителя каким-то окончательным выводом, а толкает ее вперед и дальше. Потому границы фильма не обозначены телевизионным временем, так же как содержание – не в списке перечисленных имен и фактов. Вокруг каждого факта – воздух, а в этом воздухе – еще множество фактов, нами знаемых и не знаемых. А за каждым именем – жизнь, и интонацией Андроников намекает на ее интерес. Содержание фильмов о Невском проспекте, таким образом, расширяется, настойчиво вторгаясь во многие сферы нашего духовного бытия. И последнее. Ни единой интонацией человек на экране не впадает в дидактику. Тем большую силу урока приобретают его фильмы. Думаю, учиться у Ираклия Андроникова следует тем, чьей целью является воспитание. Но так как воспитательную функцию вольно или невольно берут на себя все те, кого миллионы людей видят на голубом экране, то учиться у Андроникова могут режиссеры, дикторы, лекторы, ведущие, педагоги и комментаторы – все. Чья задача в конечном счете – воздействие на чужой ум, чувство и опыт.

На том секреты и уроки Ираклия Андроникова не кончаются.

Говорят: как он удивительно спокоен перед телекамерой! А я вижу, что Андроников волнуется. И это живое волнение, не убитое популярностью, мне представляется одним из самых драгоценных слагаемых этого таланта. То, что Андроников делает на голубом экране, есть акт творчества, оттого он и захватывает. А творчество немыслимо без волнения (не житейского, а особого, путь к которому искал Станиславский).

Причастные к телевидению знают, что такое спокойствие, приходящее с опытом. Это – привычка. И телеэкран беспощадно фиксирует бестрепетный профессионализм, делающий человека похожим на фокусника, который извлекает изо рта бесконечные бумажные ленты… Нет, Андроников волнуется! В самой основе его огромного опыта – чувство ответственности. При всех своих знаниях, опыте и славе человек на экране – не выше своих слушателей, а рядом с ними и для них. И, взяв право говорить, он не позволит себе говорить плохо или пусто. Чувство ответственности, между прочим, хоть и звучит так высоко, само по себе – из ряда самых простых, естественных для человека чувств.

Очень многое в секретах Андроникова кажется простым. Только тот, кто захочет повторить его опыт или приблизиться к нему, поймет цену этой простоты.

1981

Данный текст является ознакомительным фрагментом.