* * *

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

* * *

Много замечательных людей было в нашем полку рабочей Москвы. И как в россыпи крупного отборного зерна трудно отличить лучшие экземпляры, так же трудно выделить кого-то из бойцов полка. Все люди у нас были отборные, весь полк — героический. Но некоторые товарищи, в силу того что мне чаще приходилось с ними сталкиваться, запомнились больше, и время не стерло в моей памяти их благородных образов.

Одним из таких бойцов-добровольцев был коммунист Гавриил Михайлов.

Сорок с лишним лет проработал он на заводах в разных городах Российской империи. В конце 70-х или начале 80-х годов был арестован за революционную деятельность и сослан. После освобождения ему удалось [44] устроиться в Москве на завод АМО Симоновского района. Здесь его и застал февраль 1917 года. Михайлов, несмотря на свой значительный возраст, принимал активное участие в Октябрьском вооруженном восстании. Он одним из первых добровольно вступил и в 38-й Рогожско-Симоновский полк.

В полку Михайлов пользовался большим уважением и любовью красноармейцев и командиров. Его неизменно избирали во все комиссии, где нужен был председатель, пользующийся неограниченным доверием. Ему приходилось иногда разбирать те или иные проступки красноармейцев, при этом его решения никогда не вызывали среди бойцов возражений или недовольства.

Как и большинство старых членов партии, Михайлов свято верил в силу и победу пролетариата. Красноармейцы любили слушать его беседы и выступления, проникнутые твердой уверенностью в правоту рабочего дела.

Михайлов был достаточно начитанным и развитым, но в разговоре некоторые слова произносил по-своему. Вместо «пролетариат», например, говорил «пролетария», вместо «допускать» — «допущать».

Особенно любил Михайлов молодежь. Он с увлечением разъяснял молодым рабочим и красноармейцам непонятные им вопросы, вникал в их интересы. Относился к ним мягко, по-отечески, верил в лучшее начало, заложенное в молодежи. И если кто-нибудь из молодых красноармейцев совершал проступок, Михайлов внимательно и терпеливо выяснял все обстоятельства дела. Иногда он удивлял нас своим заключением.

— Ну как, товарищ Михайлов, к чему вы пришли? — спросит бывало Логофет по поводу того или иного бойца, нарушившего дисциплину.

Михайлов ответит не сразу. Посмотрит на свою старческую руку, не торопясь поправит фуражку, и лицо его вдруг просветлеет:

— Что же, Николай Дмитриевич, ведь молодость. Службу военную он еще не понимает, порядков всех не знает...

Горячие возражения Логофета о том, что нельзя так легко относиться к нарушениям воинской дисциплины, Михайлов спокойно выслушивал до конца, а затем, подумав немного, опять улыбался и повторял: [45]

— Дисциплина-то у нас теперь должна быть иная, чем раньше, — не на страхе, а на сознательности. Вот внушим им, молодым-то, что это нехорошо, тогда и дисциплина будет.

И было много случаев, когда Михайлов на деле нам доказывал, что уже в процессе разбирательства своего проступка молодой красноармеец осознавал вину.

Впрочем, такую мягкость Михайлов проявлял не всегда. Если он видел, что дисциплина была нарушена сознательно или повторно, а в самом проступке проявлялась нечестность, шкурничество или трусость, то становился строже других.

В этих случаях он, выслушав провинившегося, спокойно говорил:

— Ну, это уже распущенность получается!

В условиях лета 1918 года такие разбирательства кончались обычно отчислением из полка или исключением из армии с опубликованием в газетах.

Михайлов, которому в то время шел седьмой десяток, был глубоко предан партии и революции. Он и мысли не допускал, чтобы дела личные, семейные, могли удерживать человека от выполнения революционного долга.

Однажды, перед самой отправкой на фронт, я как-то спросил, каковы его домашние дела. Он ответил, что у него остаются маленькие внучата, невестки и жена, приблизительно одного возраста с ним. Рассказав все это, он сейчас же заметил:

— Но она у меня сознательная. Помню, когда я еще молодой был, других рабочих жены все назад тянули, а моя — никогда. Даже напротив, всегда меня поддерживала в революционной работе. В ссылку пошел и она со мной. Вместе в ссылке и жили. Трудно было, но ни одного раза и полсловом не попрекнула.

Запомнился мне и рабочий Рогожского проволочного завода, в просторечье называвшегося «Колючкой», — Петр Титов. Кажется, во всем полку не было человека более неспособного приобрести военную выправку, чем Титов. Шинель на нем всегда топорщилась, и к ней постоянно что-нибудь прицеплялось: то перо, то солома и даже куски бумажек.

Не будь он Петр Титов, которого мы хорошо знали еще по вооруженному восстанию, приди он к нам со [46] стороны в качестве обычного добровольца, Логофет наверняка уволил бы его не дальше, как на второй день. Впрочем, нужно заметить, что Логофет очень заботился об увеличении в команде партийной прослойки и не только не увольнял членов партии, но всячески привлекал их. Бывших красногвардейцев Логофет увольнял только в исключительных случаях. Что же касается Петра Титова, то Логофет, познакомившись с ним ближе, стал прямо-таки любовно относиться к нему.

С момента организации инструкторской школы Титов был одним из первых зачислен в число ее учеников. Мы думали, что там он наконец обретет воинский вид. Но оказалось, что и школа не помогла.

Зато в других делах Титов был незаменим. По поручению Логофета он постоянно производил какие-то обследования самых разнообразных сторон деятельности полка. У него была какая-то неистребимая привычка всюду заглянуть хозяйским взглядом. Осматривал и расспрашивал он очень обстоятельно, спокойно, подробно, однако, когда дело касалось бывших офицеров, к его оценкам нужно было относиться с некоторой осторожностью: у Титова подозрительность к ним часто переходила границы.

Титов так и не научился ружейным приемам, не приобрел военную выправку, но, взяв однажды винтовку в руки для борьбы против эксплуататоров, он не выпустил ее до самой смерти.

Совершенно по-иному выглядел красноармеец Шелепин — ремонтный слесарь Суминской пошивочной фабрики Рогожского района. Если Титов везде ухитрялся нацепить на свою шинель и солому и сено, то у Шелепина, кажется, если бы даже он поспал на куче мякины, все равно на одежде не осталось бы никаких следов. Шинель и гимнастерка сидели на нем прекрасно. Фуражка была надета молодцевато.

Все военное Шелепин усваивал и запоминал с чрезвычайной легкостью. В короткий срок он научился проделывать ружейные приемы так, что ему мог бы позавидовать хорошо обученный солдат бывшей царской гвардии. Участник Московского вооруженного восстания, бывший красногвардеец, он одним из первых вступил в отряд при Рогожском совете. Шелепин был прежде всего человеком долга. [47]

Хорошо помню также молодого рабочего из Симоновского района — Бадеулина. Он происходил из крымских татар, но вырос где-то в закоулках у Спасской заставы. В 38-й полк Бадеулин перешел из отряда, охранявшего Симоновские пороховые погреба. Быстрый и ловкий, сильный и находчивый, жизнерадостный и остроумный, он был душой всего полка. В боях Бадеулин не раз проявлял исключительную храбрость, рисковал своей жизнью с невозмутимым спокойствием.

Однажды на фронте ему показалось, что далеко впереди роты, в копне сена, спрятались белоказаки. Он увлек за собой трех красноармейцев, и они вчетвером начали щупать копны штыками. В это время на расстоянии какого-нибудь километра показался конный разъезд противника.

— Ничего, подпустим их поближе, — сказал Бадеулин товарищам и невозмутимо продолжал прощупывать сено. Белоказаки перешли в галоп.

Дело кончилось бы плохо, если бы командир роты не послал на выручку смельчакам подкрепление. Дружным огнем красноармейцы заставили белоказаков повернуть обратно.

Помню и другой случай. В пасмурное утро наш полк отступал. Настроение у всех было подавленное, отступление вызывало досаду и озлобление.

В такие моменты очень важно развеселить людей, отвлечь их от мрачных мыслей.

Бадеулину всегда удавалось это. Сумел он развеселить бойцов и в тот безрадостный день.

По дороге нам попались скирды хлеба, и полк сделал остановку, чтобы запастись фуражом. Неугомонный Бадеулин побежал разведать, что делается за скирдами, и через несколько секунд торжественно выехал верхом на огромном верблюде.

Веселый эпизод позабавил бойцов. Недавнего уныния как не бывало.

Любимцем полка был и красноармеец-китаец Лю Сен-сю. Он пришел к нам тоже добровольцем.

С ним у нас произошел такой случай.

Однажды мы проводили большие по тому времени учения. Против 38-го полка действовала часть из соседнего района. В ее составе многие товарищи, проходившие военное обучение, были одеты в гражданское платье. [48]

Учения уже закончились, когда ко мне подбежал сильно потревоженный, но в то же время и улыбающийся Шелепин.

— Товарищ Моисеев, идемте скорей, а то Лю Сен-сю «пленных» не отпускает. Того и гляди их пристрелит!..

Вместе с Лапидусом мы быстро пошли к месту происшествия. По дороге Шелепин рассказал нам, что произошло.

Уже на заключительном этапе занятий Лю Сен-сю встретился с двумя «чужими», вооруженными винтовками, и заподозрил в них настоящих врагов Советской власти. Необыкновенно быстрый и энергичный, он вмиг обезоружил обоих и тут же перезарядил винтовку с холостых на боевые патроны, которые он, как оказалось, хранил на всякий случай.

Разубедить его в том, что это не шпионы, а наши рабочие, никому не удавалось.

— Зачем шинель нет? — упрямо повторял Лю Сен-сю.

Китайский товарищ помнил события левоэсеровского мятежа.

Когда полк совершал обратный марш, в конце колонны, несколько отстав, шли два недовольных и угрюмых рабочих соседнего района, а сзади них худой и стройный Лю Сен-сю. Винтовка у него заряжена, штык примкнут, курок взведен.

— Впереда! — угрожающе кричал Лю Сен-сю, не сводя с задержанных подозрительного взгляда. При этом указательный палец правой руки у него лежал на спусковом крючке. Каждое мгновение мог раздаться выстрел. Насильственно разоружать Лю Сен-сю, этого исключительно преданного революции товарища, нам не хотелось. Он был бы глубоко обижен. Единственно, чего нам удалось, наконец, добиться от него, — это, чтобы он поставил курок на предохранитель.

Я пошел рядом с Лю Сен-сю, Лапидус вместе с «пленными». Так мы и шагали до самой Москвы. И только когда Лю Сен-сю увидел тихие улицы своего района, он стал успокаиваться.

Вот и Б. Алексеевская улица. Марш окончен.

— Ну что, Лю Сен-сю, куда «врагов-то» девать будешь? — говорит, добродушно посмеиваясь, подошедший Шелепин. Смеются и другие красноармейцы. [49]

Лю Сен-сю сконфуженно улыбается милой, детской улыбкой.

— Мой мала-мала ошибся. И это товарищ, и это товарищ, — показывает он на рабочих, дружески трогая их за рукава и виновато заглядывая им в глаза. «Пленные» тоже добродушно улыбаются, глядя на Лю Сен-сю.

На прощанье китаец вынимает из кармана пачку папирос и угощает «врагов»:

— На, кури-кури!..

— Чертов ты кум! — шутливо ругается один из «шпионов». — Теперь папиросой угощает, а то кричит «Впереда!» — того и гляди пулю всадит. Ну, ладно, ладно, мы все товарищи!..

Были в толку под стать этим людям и многие другие преданные революции рабочие, взявшиеся за оружие, чтобы отстоять свою молодую Советскую власть. [50]