Глава 1 Волны днепровские

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Волны днепровские

Сын родился крепенький, подал звонкий голос и голосил, пока умелые руки быстро делали с ним все, что положено было делать с новорожденным: руки ловко перевязали пуповину, осторожно обмыли, запеленали, туго обмотали свивальником, — белую куколку показали отцу.

Все сделали умело, потому что сама роженица была профессиональной акушеркой, многие роды принявшей и в частных домах, и в городской больнице. Отец, вероятно, взял ребенка, как все отцы, — неловко, боясь уронить, с гордостью: родился сын! Первенец! Скорее всего, отец сказал: «Бардзо хлопчик», ибо был он поляком — католиком, гордившимся своим народом, его верой и обычаями. Впрочем, он мог сказать: «Гарный хлопец», ибо жил в Малороссии; и — «хороший мальчик», потому что язык русский был также естественен и необходим в городе Житомире Волынской губернии Российской империи, где проживал мещанин Антон Матеушов, то есть — Антон Матвеевич Сулержицкий с женой, а с 15 ноября (по новому стилю — с 27-го) 1872 года — и с сыном. Сына крестили в костеле, имя он получил: Лев-Леопольд-Мария. Во всех документах, начиная со свидетельства о крещении, будет написано «житомирский мещанин», хотя годовалого первенца перевезли в недалекий Киев, несравнимый с тихим Житомиром, как житомирская речка Тетерев несравнима с Днепром. Поселилась семья на горе, по адресу: Крещатик, 31-А. Бесчисленны вывески торговцев, комиссионеров, врачей, ремесленников, юристов, контор, гостиниц. Днепровские ветры, заречные луга в отдалении. Здесь занимаются делами крупнейшими или теми, что дают каждодневный хлеб насущный. О нем ежедневно просят в смиренных молитвах Сулержицкие и получают его. Их дела на горе идут в гору. Через год родился второй сын, Александр. Мать растит двух сыновей, работает в больнице, и привычны вызовы ее по соседству: прибегает мальчишка или девочка (о телефонах еще не слыхивали), мать уходит принимать роды, возвращается усталая, но с гонораром, тут же уходящим то на одежду сыновьям, то на оплату квартиры-мастерской. В квартире неизменны запахи кожи, картона, клея, бумаги — бумаги оберточной, плотной и бумаги старинной, которая одновременно распадается в мягкую пыль и собирает в себя мягкую пыль.

Отец — переплетчик. Истинный, истовый мастер, ремесленник, знающий свое ремесло. Уроженец местечка Ружаны, в раннем детстве оставшийся сиротой, был пристроен в переплетную мастерскую.

Как положено было в европейских цехах с давних времен, прошел путь от мальчика до подмастерья, от подмастерья до мастера. Хозяин — немец; Антон Матеушов незаметно на практике постигает немецкий язык — будет говорить и, конечно, читать по-немецки. В среде киевских книжников мастерская Сулержицкого быстро приобретает то, что называется репутацией: работа выполняется в срок, советы — какой переплет подобрать к изданию старинному или вполне современному, но принадлежащему к тем, которые именуются «роскошными» — раздумчиво-основательны. Не сапожная, не портняжная, не бондарная — переплетная мастерская. «Божественная комедия» с иллюстрациями Гюстава Доре, комплекты журналов, разнообразных ведомостей, фолианты духовные, учебники гимназические, университетские, на русском и немецком языках — конечно, и требники, библии ксендзов, и романы Крашевского, потом Сенкевича, которые с упоением читаются киевлянами всех национальностей и сословий. Все разложено по ящикам, полкам, записано в деловых книгах. В мастерской на Крещатике клиентам предлагаются также футляры для очков и пенсне из обрезков кожи.

У сына гнездо под верстаком, где Полька ползает, играет, поплакивает. Сына окликают, сокращая торжественное — Леопольд. Сначала его называли Польд, потом — Поля. Так и осталось за ним в семье — Поля, Полька. Бережливый отец не купил кубики для Польки, а может, хотел сделать красивее, чем покупные — сам обклеил каждый кубик буквами-картинками. К пяти годам Поля, незаметно для всех и для себя, читал буквари, складывал слова, пел слова. Слух унаследовал от родителей: у матери был прекрасный голос, отец аккомпанировал ей на флейте, сыновья подпевали.

У второго сына, Александра, слух был такой же. Поля и Сашка росли дружно. Отец хотел приучить их к своему верному делу. И обучить музыке. И дать им истинное образование. Стоило то и другое дорого. Решили — Поля определить в гимназию, Саше дать скрипку — потом, что Бог пошлет.

Младший стал музыкантом — скрипачом, без скрипки не мыслил жизни.

Поля мог бы стать музыкантом или певцом — голос мягок и звонок, песен, романсов знает уйму. Поет дома, на Днепре, где гайкают, швыряются песком, изображают казаков-разбойников, кровожадных и благородных индейцев вездесущие мальчишки. Комплекты журнала «Вокруг света», собрания сочинений Майн Рида и Фенимора Купера наверняка проходили через мастерскую на Крещатике.

Мальчик все это читает запоем, и отец продолжает воспринимать подрастающего сына как тихого, домашнего ребенка, который иногда плачет над мертвой птичкой, над больным котенком, и когда ему говорят: «Что же ты плачешь?», он отвечает: «Уж и поплакать нельзя?» Ну прямо мальчик из «Рождественских рассказов» Диккенса, столь любимых на Руси. Тем более что Поля и внешностью своей напоминает диккенсовских полуреальных, полуфантастических персонажей, смешных и добрых. Большая голова, смеющийся рот, короткие руки и ноги. Домашний мальчик; когда собираются гости, его торжественно выводят, и он удивляет взрослых чтением стихов польских, русских, шевченковских, немецких. Мальчика укладывают спать, отец приходит перекрестить его на ночь. Вне дома Полька совершенно другой. Не плачущий, не сантиментально-диккенсовский. Он предводительствует уличными мальчишками, которые обирают яблоки в чужих садах и которых взрослые называют байстрюками, даже бандитами. Полька — вождь краснокожих: маленький, верткий, крепкий отлично плавает, бегает, ловко перебрасывает кавуны, когда какой-нибудь дядько причаливает свой добротный «дуб» у отмелей и зовет ребячью ватагу на разгрузку.

Всё кипит в руках, всё ладится, кроме наследственного переплетного дела. Отец берется за ремень — не помогает. И к религии отцов сын равнодушен. Вероятно, отец мечтал о том, как торжественно ведет он мальчиков на конфирмацию. Конечно же, его дети прошли обучение у ксендза, и обряд конфирмации был соблюден. Поля, вероятно, усмирил себя на короткое время и шел с отцом в белоснежной сорочке, в новом костюмчике. Позднее лицо округлится, волосы потемнеют, а на ранних фотографиях отрок светловолос, черты лица тонки; переодеть Польку в пажеский костюм — хоть пиши с него картинку к роману Крашевского или Сенкевича. Сыновья говорят дома, пишут отцу непременно на польском: «Кохани отче» — «Kochany Ojcze». К религии же не склонны — ни к отцовской, ни к православной. Хотя их привлекают, конечно, и пещеры Печоры, и богоматерь Оранта, которая простирает длани в Киевской Софии. Все это воспринимается через Гоголя, под знаком Гоголя, читанного еще под верстаком. Ночами возникают за рекою неведомые огни, челн скользит над водной бездной. Шелестят под ночным ветром травы, шумят тополя, грабы. Все дышит, растет, шепчется — души предков, деревьев, спящих колоколов, спящих книг, собак, рыб молчаливых, полуночных звезд. Подростки будут ночами спать над Днепром, как гоголевские бурсаки. И дома спят крепко, набегавшись за день.

Поля навсегда сохранил это свойство: быстро засыпал, чутко спал, вскакивал моментально; умывался — брызги летели во все стороны, воду пил — всем хотелось пить, глядя на него. Воду — не водку. Ни к российской, ни к горилке пристрастия не заимел.

Отец же не засыпал подолгу. Рано похоронил жену Альбину. Женился вторично, привел сыновьям мачеху. Вовсе не сказочно-злую, но исправно растившую пасынков и троих своих сыновей. Была она работящей, делала искусственные цветы, благо они требовались в изобилии для дамских шляп, для подвенечных, бальных и просто модных платьев.

Но росли расходы, а Леопольд решительно не оправдывал надежд. В гимназии учился легко, но плохо. Сбегал на Днепр или в театр. Ведь и опера была в Киеве, и драма — антрепризы, товарищества, гастролеры, зазывавшие афишами. (Спешите! Только два спектакля! «Дама с камелиями»! «Фру-Фру»! Андреев-Бурлак в «Записках сумасшедшего»!)

Имя Соловцова, Соловцовский театр прогремит в Киеве позднее, в годы девяностые, тогда же и здание будет построено — просторное, удобное, торжественное. Сейчас идет пестрая предсоловцовская жизнь. Театралы, которых в Киеве всегда было и будет предостаточно, абонируют кресла в драме, столики во всякого рода «Парижах», ложи в опере.

Есть и свой литературно-артистический кружок, как в столице, и гастролеры — от опереточных див до великого Андреева-Бурлака не минуют щедрого города. Гостеприимна к артистам огромная квартира Льва Абрамовича Куперника, знаменитого адвоката. Человека либеральных взглядов и нравов, с размахом, со вкусом живущего. Царит в доме его дочь — юная, роста крошечного, дарования большого, Татьяна Щепкина-Куперник. Она в театре — в ложе или в креслах, отец водит ее за кулисы, знакомит с премьерами, премьеры с удовольствием бывают у Куперников. Поют, музицируют, спорят об итальянских певцах, о Чайковском. Какая Кармен-Смирнова, какой Герман-Медведев, какой Демон-Тартаков! Говорят, что он сын Рубинштейна, да и сам Иоаким Викторович утверждает сходство прической, жестами, царственным поворотом головы.

Сын переплетчика на два года старше Татьяны Львовны, и Киев они покинут одновременно, но в молодости не встретятся, хотя книги для роскошной библиотеки Куперников вполне могли переплетаться в мастерской у Сулержицких. Поля не сидит в ложе или в партере — носится за кулисами, ловко помогает рабочим, осваивает империю театра, перетаскивает картонные фасады дворцов и деревья — кулисы. Тартаков слушает веселого юношу, очень и очень советует учиться: слух у мальчика абсолютный, тенор приятный. Однако денег на обучение нет. А увлеченность театром непреодолима. Гимназист, забросив ученье, во время уроков пропадает в театре, хотя положено ему, как всем гимназистам, бывать только на утренниках. Поля же мнит себя не посетителем, но участником зрелищ. Как-то в опере давали «Фауста», поставили декорацию «Сад Маргариты»; Поля не заметил, как поднялся занавес, и помчался за кулисы со свойственною ему быстротой. Зал стонал от смеха, как всегда при таких неожиданностях. Почему-то именно в театре удачливость-фортуна иногда посмеивалась над своим бескорыстным служителем. В первый раз — во время домашнего, детского еще спектакля. Отцу принесли для переплета роскошного «Шекспира». Сын залпом прочел все, а «Гамлета», можно сказать, наизусть выучил. Тут же и поставил трагедию; товарищ предоставил квартиру, подростки распределили роли. Поля нарисовал декорации, срепетировал спектакль. Билеты сделали платными, потому что нужно было оправдать расходы. Целых пять рублей истратили, хотя Поля все делал безвозмездно: режиссировал, одевал актеров и изображал оркестр. Подвел его Дух отца Гамлета, задрапированный в простыню и поставленный на ходули. Видимо, исполнитель плохо владел ходулями: Дух упал, свалил простыней-саваном лампу со шкапа. Начался пожар. Актеры и зрители выбежали на улицу, забыв о шубах, сложенных в передней. Вызвали пожарных. Правда, пламя сбили до их появления. Но многострадальному Антону Матвеевичу пришлось уплатить за вызов пожарников, за порчу вещей. Сын выпорот, слово «театр» ему приказано забыть.

Кажется — забыл. В четырнадцать лет старший сын, по всем традициям — преемник отца, будущий кормилец семьи, оставляет гимназию. Или, попросту говоря, его исключают. Кто-то, видимо, узнал в мальчике, замешкавшемся в «Саду Маргариты», нерадивого гимназиста. Антону Матвеевичу предложили самому взять сына, не дожидаясь официального исключения, что отец и сделал. Сын уходит на Днепр под Канев, в село Пекари. Там батрачит у крестьян, споро, ловко выполняя любые работы. Все интересно: пахать, косить, жать, запрягать волов или коня, переправляться на пароме, конопатить «дуб», нестись на нем по Днепру под парусом или на веслах, чтобы потом, с веслами на плечах, взбежать на гору к хате.

В хате прохладно от выбеленных стен; хозяйка ухватом-рогачом вытягивает из печи горшок с борщом, ставит на стол миску с галушками либо варениками. Хозяин, а иногда и хозяйка за грех не считают и ставят штоф с горилкой или наливкой рядом с варениками; только парубок-работник к этому не тянется, другое дело узвар или холодное молоко в кринке.

Тут же в Пекарях ленивый гимназист организует школу для крестьянских детей. Вот фотография — некоторые ученики переросли учителя; девочки стесняются, прикрываются платками, парубки смеются. Не разберешь, где учитель, где ученики…

Словно юный учитель без учительского диплома побывал в Ясной Поляне, в школе, организованной графом Толстым для крестьянских детей. Но он и не помышляет о встрече, хотя Толстой, кажется, был в его жизни всегда. С азбуки, с первых букварей. Когда Поля возится под верстаком — взрослые читают толстовскую трилогию детства-юности, «Казаков» и «Войну и мир». Дети же, можно сказать — все дети России, учатся грамоте по толстовским изданиям «Азбуки для детей». При всей настороженности светской и духовной цензуры — азбука рекомендована для начальных школ. Значит, ее носят в холщовых сумках Филиппки и Насти от Архангельска до Терека, и домашние учительницы, и гувернантки читают воспитанникам сказки, басни, притчи от времен геродотовых до времени железных дорог. И в мастерской на Крещатике все пятеро сыновей читают сначала «Трех медведей», потом страшный рассказ про Мальчика и Акулу («Наш корабль стоял у берегов Африки…»), а там и графское детство сливается со своим, вовсе не графским, и давно нашедшие покой Безуховы, Болконские снова и снова стреляются на дуэлях, стреляют на войне, мучаются ранами, а жены их родами. Прибавляются в своем доме, передаются друг другу грошовые по цене книжки толстовского издательства «Посредник». Тут жизнеописания Будды, Конфуция, киевского князя Владимира с его богатырством, московского князя Пожарского, нижегородского мужика Кузьмы Минина, Стефенсона, Эдисона, братьев Монгольфье, архангельского мужика — корифея науки, германского первопечатника Иоганна и московского первопечатника Ивана.

Тут же брошюрки-советы по агрономии, садоводству, устройству колодцев и брошюры-размышления о землеустройстве, о том, много ли человеку земли нужно, и как сделать, чтобы земля не на слове, а на деле кормила бы всех своих обитателей.

Юный работник, он же учитель, мог увлечься, скажем, естественными науками вослед нигилистам-шестидесятникам, мог заинтересоваться марксовым учением о неизбежности нынешнего капитализма и грядущего коммунизма. Мог увлечься спиритическими-духовидческими сеансами или теософскими мудрствованиями Елены Петровны Блаватской, тем более что ее повествование о путешествиях по пещерам и дебрям Индостана увлекательно не меньше, чем странствия детей капитана Гранта! Правда, гимназистам и студентам строжайше запрещены всякие сборища в классах, аудиториях, на квартирах, но этот горе-гимназист сбежал на приволье.

А на привольях Грицки и Приски не только поют про былых казаков и дивчин, но пашут свои наделы и тревожатся за сегодняшних парубков с дивчинами: леса-рощи все редеют, корма дорожают, суховеи все чаще, по Днепру плывут разводы нефти, рыба же уходит, мельчает…

Вместе с сельчанами читает работник толстовские сказки о временах, когда пшеничное зерно было с куриное яйцо, а мужик сеял и собирал урожай, чтобы его в муку смолоть, а не бесовское пойло варить. И все, глядя на закат, в ожидании украинской ночи мечтают: земля должна стать общей, тогда работа на ней пойдет общинная, не станет нищих, недоимки с крестьян не станут драть, а с богатых будут налоги брать, и все, что наработают и уплатят, честно пойдет людям на муку, крупу, квас, овес, сено для коней. А из общего, земского котла нужно разумно черпать на общие нужды. Дороги содержать, мосты мостить через речки-реки, школы иметь с азбуками, с книгами для всех, училища ремесленные, агрономические…

По трудам — всем, и все будут довольны, потому что труд — потребность здорового человека. Землепашцу хочется пахать, если он не пашет — значит болен, или земля истощена, или лошадь не тянет, или телега не налажена… Землю надо дать! Она всех прокормит.

Об этом толкуют крестьяне за Днепром, об этом читает их работник-учитель у Толстого, у Генри Джорджа и князя Кропоткина. Что граф, что князь — хотят справедливости, блага народного; князь идет дальше графа в полном отрицании государства и его власти. Анархия упразднит государственность как таковую: исчезнет чиновничество, не будет армии, упразднятся сословия. Зачем нужно принуждение, зачем правительство — тем более такое, как в России? Люди должны трудиться сами, для себя и для человечества, и жить по законам естественной человечности.

Кропоткин не кабинетно-городской философ-фантазер. Географ, неутомимый путешественник по Дальнему Востоку, где так подружился с местными казаками, неутомимыми помощниками, проводниками. Они сильны именно общинностью, реальностью сторожевой службы, укладом жизни, который нужно вспомнить, в чем-то возродить в коренной России. Для Кропоткина не ленив, не жесток человек в сущности своей; взаимная помощь и у животных есть, а человек тем более человека спасает. Чем свободнее будут люди от власти правительства и власти наживы, тем яснее проявится общий закон. Свободного труда, своих личных понятий о добре, своей личной, тоже свободной ограниченности в потребностях.

В девятнадцатом веке невиданно разрастается часовое производство: часы становятся не предметом роскоши — необходимостью быта; часы настенные, карманные, ручные. Уже звенят будильники, тикают ходики, и те, что торжественно зовутся часами истории, все отчетливей отмечают десятилетия: люди сороковых годов… шестидесятники… восьмидесятники. Романы под этими названиями вскоре будут написаны Александром Амфитеатровым, жизнь которого сойдется с нашим Сулером, Горьким, Толстым. Романы эти сегодня переиздаются, напоминая о восьмидесятниках XIX века. Новое поколение — российские восьмидесятники утверждают себя, имея прежние точки отсчета: так же спорят о Гегеле и Белинском, как их деды. Толстовский князь Нехлюдов из «Воскресения» будет, в сущности, тем же молодым князем, который думал, что решил уже все нравственные и экономические проблемы.

С книжками самого Толстого, с книжками и брошюрами его издательства «Посредник», не только можно — нужно побывать у толстовцев, которых достаточно в России, не только вокруг Ясной Поляны, но и южнее — в Орловщине, Тамбовщине, Харьковщине… Вернемся к этому мотиву позже, он будет непрерывен во всей жизни нашего героя. Пока он возвращается в отцовский дом на Крещатике. Приносит невеликие, но реальные деньги — расчет за крестьянские труды. И отец отложил что-то на образование сына. Тот поступает в частную школу весьма уважаемого в художественных кругах Киева Н. И. Мурашко. Ученик Петербургской академии, прошедший жесткую необходимую школу рисунка, работы с натурщиками — он и в киевской мастерской ставит гипсовых Антониев, придает натурщикам из слободок позы античных героев. Любит, воссоздает на полотнах историю Украины, ее Сечи. В мастерской — подбор тканей для драпировок, медные подносы, вазы, стеклянные кубки, пороховницы на цепочках, булавы, бунчуки, фляги, оправленные серебром, шитье женское, резьба по дереву, кости, янтарю.

Мурашко делится знаниями, которые получены в академии, которые вывезены им из Рима, Неаполя, Лувра времен Людовиков. И делится опытом своих старших сверстников-передвижников, певцов-печальников народных, странников по отечественным трактам. Студенты-мурашкинцы меряют версты по обоим берегам Днепра, с этюдниками через плечо и в соломенных брылях от солнца. Ночуют на сеновалах (дав слово не курить), утром же располагаются в лугах, возле бахчи или выпаса. Пишут воду, волны зрелой пшеницы, хаты, освещенные солнцем, засыпающие вечером, колодцы-журавли, пыльные шляхи и боковые уводы к лесным хуторам, к лесничествам. Ученик Сулержицкий постигает приемы рисования с натурщиков. И с гораздо большей увлеченностью — науку этюдно-пейзажную. Глаз, как слух, у него от природы поставлен; звуки для него слитны с виденным, шум листьев — с их цветом и движением под ветром, звуки пастушьей дудки — с силуэтом подпаска. Этюдов уйма, учитель и сверстники одобрительны, отец доволен: сын-музыкант делает успехи, сын, ходящий в народ, пишет этот народ на малых (пока?) холстах, на бумажных листах. Как всегда, у сына всякая работа ладится (кроме переплетной) — натянуть холст, развести охру, сиену, ультрамарин, положить мазок на зернистый холст, отойти, глянуть, снова ударить кистью; а в затылок уже дышит любопытный подпасок, стадо все ближе подходит. Можно его движение схватить, а можно, взяв бумажный лист, очертить контур: мальчик, линия кнута. Способный ученик Сулержицкий, бедный ученик Сулержицкий. Чтобы поддержать его материально, Мурашко с чистым сердцем может рекомендовать его на подхват к тем живописцам, которые трудятся в киевских храмах 80-х годов. А работа в Киеве кипит. Прославленный Виктор Михайлович Васнецов приглашен для фресковой росписи киевской новостройки, то есть собора в память святого равноапостольного (апостолам равного!) князя Владимира. Собор долго воздвигается по образцам тех первоначальных храмов, что встали на Киевской Руси после ее крещения и погибли вместе со своими прихожанами в годы нашествия Чингисхана. Работами руководит Адриан Викторович Прахов, образованнейший господин, сочетающий познания археологические, исторические, искусствоведческие, объездивший, кажется, все прославленные центры европейского искусства и центры Древней Руси, преимущественно украинские.

В начале восьмидесятых годов площадь перед Софией — больше городской луг, чем площадь. К концу восьмидесятых луг превращен в центр древнейшего города. Богдан Хмельницкий осадил коня, гордо вскинул голову, взмахнул булавой. Скульптор Микешин словно продолжил свой новгородский памятник тысячелетия России, сомкнул Север России с ее Югом. Прахов же трудится на окраине города. Руководит инженерами, каменщиками, художниками, восстанавливающими Кирилловскую церковь возле оврага-яра, который все знают как Бабий Яр. В Кирилловской бережно раскрываются древние фрески и пишутся новые. Но «Сошествие Святого Духа» в воплощении праховского любимца Михаила Врубеля и Богоматерь, написанная с Эмилии Львовны, жены профессора Прахова, решительно не принимаются ни лицами духовными, ни прихожанами. В каждом путеводителе по Киеву рассказывается, как прихожане, жены и дети их не желали «молиться на Лельку Прахову» и как художник был переброшен на другой объект: писал орнаменты, повторяя мотивы павлиньих перьев, когда Васнецов с подручными переводил свои эскизы во фрески Владимирского собора. Русские святые на колоннах-столпах: Александр Невский, Михаил Тверской, а над ними Богоматерь в синих одеждах держит ребенка; рафаэлевские образы и древнерусские образа — у истоков этой фрески, которую отринет Лев Толстой и его соратник в живописи Николай Ге. Это важно в истории Киева, в жизни Толстого, Ге, Васнецова, Нестерова, который девочку Лелю Прахову перевоплотит в святую Варвару — там же, на хорах. Это важно для Сулержицкого. Он работает на тех же лесах, не боится высоты и пробегов по узким трапам с рейками вместо ступенек. Следит за переливами васнецовских красок, ритмом врубелевских перьев.

Я предполагаю, что именно в эти юношеские годы состоялось знакомство Сулера с Николаем Николаевичем Ге, с «дедушкой», как называли его в семье Толстых, в училище живописи, да вообще везде, где он появлялся. Уж очень он был ни на кого не похож, кроме самого себя.

Происходивший из знатного рода, он в то же время так пренебрегает манерами, костюмом, что подчас его принимают за нищего или чудака, который притворяется нищим. Рано облысевший, рано поседевший (венчик седых волос вокруг лысины), грубая домотканая рубашка, сверху какая-то куртка или размахайка, шляпа, напоминающая украинский соломенный брыль, а часто — просто брыль, потому что Ге живет большею частью на своем хуторе под названием Сростки, что на Украине, в Черниговской области. Он всего на три года моложе Льва Николаевича Толстого, и взгляды их схожи, хотя каждый шел своей дорогой. Чем дальше, тем больше сближаются пути Ясной Поляны и Сростков. Сближаются, в основном, в отношении к религии, к официальной церкви, к Христу — человеку и Богу. Написанное Толстым в рукописях и написанные Ге картины — об одном. О Христе-человеке, который идет на смерть ради людей, перенося все мучения, уготованные ему.

Ге прославился своей картиной «Петр и Алексей». По окончании Академии Художеств Ге получил командировку за границу, для совершенствования в своем искусстве. Прервав эту командировку, он вернулся в Россию, чтобы непрерывно писать свои версии жизни Христа и его учеников. Тайная вечеря, Нагорная проповедь, цикл Распятий, наконец «Что есть истина?».

Сегодня нам кажется, что Ге читал роман Булгакова «Мастер и Маргарита» и под его влиянием написал этот живописный диалог. Римский патриций, стоящий перед оборванным человеком, разделение картины на яркий свет и темноту, в которой почти силуэтом вырисовывается иудейский проповедник. Покоренный этой новой религиозной живописью, Толстой резко отрицает все, что пишет Васнецов и его помощники во Владимирском соборе. Когда Толстой и Ге проезжают мимо собора, они демонстративно отворачиваются, в то время как помощник Васнецова Сулер работает в соборе. Могли этот юный художник не искать встречи с художником прославленным, ведущим тот же образ жизни, что и младший? Ге на своем хуторе учит крестьянских детей, раздает им книги Толстого и легко переезжает со своего хутора в Ясную Поляну или в Хамовники. Здесь для него всегда готова постель, вегетарианская еда, расположение всех поколений Толстых. Татьяна — его любимица, она и рассказала в своих воспоминаниях о всегдашней близости к ним Ге-старшего и его сыновей, Николая Николаевича (все его зовут Колечка) и Петра Николаевича, который женат на простой деревенской девушке Гапке и разделяет все труды на земле, в хлеву, на пасеке.

Поэтому принятое мнение о том, что Сулер познакомился с «дедушкой» только в училище, через рекомендацию Татьяны Львовны, можно отвергнуть. Конечно, когда он будет привозить Ге в училище, это будет продолжением прежнего киевского знакомства и устремленности Сулера к освоению идеологии и живописных поисков Ге.

Учитель живопись поправляет, одобряет, повторяет: «Да, юноша, учиться надо!». Отец радуется: «Кохане сыне! Дальше учиться надо!»

Немногое имущество собрано, перечинено-переглажено белье, испечены пироги и ватрушки в дорогу. Собраны кисти, шпатели, карандаши — все это недешево, в Москве, верно, еще дороже. Взят билет, конечно, в вагон третьего класса. Отдаляется город на холмах, театр с его чудесами, люками-провалами, полетами нимф, ариями Фра-Дьяволо и пением-пляской Кармен-Смирновой. Паровозная гарь летит в окна. Кондуктор важен, как всякий человек в форме: «Ваш билет?». Билет есть — железнодорожный. Для жизни нужен студенческий. Толстой, Кропоткин учат: государство не нужно. Но пока оно есть. В нем надо жить. Могу жить крестьянином. Хочу жить художником!