Глава 18 1968

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 18

1968

Между представлением и словом намного больше пропасть, чем нам дано понять. Есть представленья, для которых нету слов[57].

Владимир Голан

1968 год в моем сознании подобен церберу.

Башня — идеологический зиккурат — рухнула. Законы и легенды перемешались.

И как только мои воспоминания хотят выскользнуть, появляется чудовище и задает свои гибельные вопросы.

И я должен ответить на них, чтобы попасть на другую сторону самого себя.

Каббала — это наука о Боге, Вселенной и Душе. (Ка = 20, Бба = 2, Каббала = 22). По системе миспар катан 1968 год соответствует цифре 6 — Вав. Это то число, которое сочетает в себе добро и зло, если верить Филону Александрийскому. Это шестиугольная звезда царя Давида (666 — число Дьявола). Во Вселенной цифре 6 соответствует Телец. Месяц — апрель. А в организме это желчный пузырь. В моральном же мироздании — слух и глухота. Шесть — это второй знак эволюции. Акт творения, согласованный с египетским календарем.

Бог — источник жизни, творец Вселенной. Он бескраен и недоступен. Непознаваем и неизвестен. Он пустота и небытие. Как раз в Пустоте и есть Бог. Бог есть тайна, и тайна есть Бог. Бог — треугольник и троица. Бог — окружность, центр которой везде. Он осквернится при непосредственном сношении с миром. Поэтому между Ним и миром находятся десять сфирот, через которые Он сотворил мир. Это Его орудия (келим) и Его каналы, посредством которых Его деяния передаются миру. Десять сфирот вместе составили первого человека Адама. Адам вечен. Адам — высший.

Десять сфирот суть идеи-прародительницы света (мира), происходящего непосредственно от Бога: света излучаемого (в отличие от низших миров, у которых есть другие, собственные сфироты).

Бог создал множество миров до нашего. Непрестанная деятельность творческой силы является источником оптимизма. Но мир содержит и зло — по причине ослабления небесного света. Зло есть отрицание или нехватка света — либо же остаток предыдущих, несовершенных миров.

Зло — это оболочка, корка, но никогда не сердцевина.

Существует и мир Зла. Мир падших ангелов… но и они — частички скорлупы.

1968-й есть шестерка — одна из сфирот исполнения, принадлежащая малому лику, точнее, вторым весам — нравственному миру или сердцу. 6 — это красота и мораль в единстве и борьбе противоположностей. «Мораль и красота! Не прикидывайся более сумасшедшим, чем ты есть на самом деле!» — рычит Сумасшедший Учитель Истории.

Мораль и красота! Это самые парадоксальные предсказания — или вследсказания, — которые можно было изречь о 1968-м.

Предсказав затмение Солнца, Христофор Колумб спас свою шкуру и сошел у американских индейцев за колдуна. Предсказав кризисы и революции, марксизм потребовал у истории мандат безграничного доверия. Его футурологическая мощь исчерпала себя как раз к 1968 году. И все же события, которые потрясли нас в этом году, так или иначе были предсказаны Гербертом Маркузе. К тому моменту я почти поверил в конвергенцию и не видел никакого другого способа выживания человечества. Эта вера определяла все мое житейское и творческое поведение и тогда, и в течение еще многих последующих лет. Герберт Маркузе предвидел ведущую революционную роль интеллектуалов и студентов.

Пражская весна выглядела как попытка проникновения гуманизма с Запада на Восток. Революция в Париже — просачивание восточного радикализма на Запад. Одновременное развитие событий должно было стать их историческим шансом. Но связь между революционерами Праги и Парижа (если таковая вообще существовала) оказалась намного слабее связи между теми, кто боролся против них. В событиях того года большинство, к сожалению, видело лишь парадоксальный диссонанс. Напрашивались исторические параллели с одновременностью суэцкого кризиса и венгерских событий.

А сегодня я фантазирую: что бы произошло, если бы Дубчек и Кон-Бендит встретились как победители? Был бы сейчас мир красивее, лучше и надежнее? Но нет. Ретрограды в очередной раз оказались сильнее мечтателей. Прошлое опять победило будущее. Париж породил новых террористов, Прага — новых диссидентов, готовых стать президентами.

Дубчек был исключением. Сначала, 5 января, он стал первым секретарем Чехословацкой компартии (заменив сталиниста Новотного) и только после этого проявил себя как диссидент. «Наш Саша» — как называли его в политбюро ЦК КПСС и в КГБ — был 46-летним советским воспитанником и мнился Кремлю новогодним подарком. Но как же он их предал! И как плакал по нему товарищ Брежнев! Нежная революция!

В своем новогоднем обращении к французам Шарль де Голль тоже не предсказывал неприятности. Предстояло отметить 10 лет с момента избрания его президентом. «Наступающий год открывает важный этап в движении к новому социальному порядку», — утверждал он.

В самом конце января вьетконговцы двинулись через голые джунгли в наступление на американскую армию.

В феврале русские начали судебную атаку на вольнодумцев Галанскова и Гинзбурга. А в марте Дубчек упразднил в Чехословакии цензуру.

4 апреля после мирного марша в Мемфисе был застрелен нобелевский лауреат доктор Мартин Лютер Кинг.

Весной 1968-го я попал в Прагу вместе с одним маститым лириком — по линии обмена между писательскими союзами. Лирик, на свою голову, прихватил с собой жену. Однако чехи не любят, когда их выставляют дураками. Нас встретили с прохладной вежливостью. Поселили в старой красивой гостинице на Вацлавской площади — втроем в одном номере! И исчезли на все выходные, потому что мы соблаговолили прибыть в пятницу вечером. Семейство поэта было возмущено. Оно все списывало на происки контрреволюции. Я же поспешно откланялся и позвонил своим друзьям: Властимилу Маршичеку, Петру Пуйману, Иржи Груше, Сергею Махонину.

С Иржи — талантливым поэтом-авангардистом — мы были знакомы, потому что он тоже, как и я когда-то, работал в ЦК комсомола. Но это не помешало ему оседлать ветер Пражской весны. Мы немедленно напились. Причем каким-то ужасным коктейлем, состоящим из «Пльзеньского праздроя», «Бехеровки» и нежно-революционных фантасмагорий. Мы настолько перебрали, что на следующий день Иржи заболел. Вместо него пришла его супруга — бледная и деликатная особа, которая отвела меня в ресторан чешских писателей. Там нас ждал пожилой господин с добродушной и немного ироничной улыбкой.

— Познакомьтесь, — сказала г-жа Груша. — Это мой отец, профессор Гольдштюкер.

Я чуть не упал от удивления. Ведь именно тогда фамилия Гольдштюкер гремела в литературных кругах. И не потому, что он был председателем Союза чехословацких писателей и соратником Дубчека, а прежде всего из-за международной дискуссии о Кафке.

— Да, но вы, болгары, нас проигнорировали.

Я попытался защитить Болгарию. Я сказал профессору, что несколько лет назад наши интеллектуалы пережили страшный удар, подобный тому, какой Хрущев нанес «модернистам».

— В Болгарии есть много сильных догматиков, а ведь когда-то это была страна еретиков.

Теперь пришла моя очередь грустно улыбнуться. Я вспомнил об одном моем друге, который пытался пропагандировать некие «западные взгляды». И его наградили эпиграммой:

Прочел он Брехта, прочел и Кафку,

а все равно остался шавкой.

— Мы не случайно возвращаемся ко времени Кафки, — спокойно продолжал профессор. — Так люди обращаются к прошлому, чтобы найти то место, где они сбились с верного пути…

Незабываемая весенняя Прага! Сергей Махонин отвел меня на спектакль театра «На Забрадли». С Петром Пуйманом мы сходили в «Латерну магику» — на пантомиму Ладислава Фиалки. А с Ладиславом Маршичеком опробовали «Черный театр» в кабаре «Альгамбра». По существу, вся Прага напоминала тогда какой-то волшебный театр. Ее фантастические башни (эти средневековые небоскребы) пытались воодушевить весь Восток. И Карлов мост хотел отвести нас на какой-то другой берег, где мрачное прошлое и светлое будущее мирятся и прощают друг другу. Но, видимо, мало одной жизни, чтобы прогуляться по этому мосту.

Прошло всего лишь одиннадцать лет с тех пор, как западноберлинский «Интербау» вскружил мне голову достижениями современной архитектуры. Почему же сейчас моей душе захотелось поселиться в каком-нибудь старом домике и прогуливаться по средневековым мостовым Златой Праги? Берлинская стена заметнее всего компрометирует панельную красоту.

Одиннадцать лет назад я хладнокровно верил в то, что не смогу пережить возраст Христа. И вот мне совсем незаметно исполнилось 33 года. Может, я закончил одну жизнь и начал вторую?

Рассказывают, что 1 мая в Париже было очень спокойно. Люди дарили друг другу ландыши. И только в пригороде Нантер на социологическом факультете университета продолжались бурные демонстрации, и двадцатитрехлетний студент Даниэль Кон-Бендит вел многомесячную «анархическую пропаганду», «разоблачая и левых и правых и призывая к революции». 2 мая здание факультета было закрыто, и тогда революционеры перебрались в Сорбонну. Анархия охватила весь Латинский квартал. Студенты дрались между собой, а также с вызванной полицией. К 7 мая 600 человек было ранено и еще столько же арестовано. Министра внутренних дел Франции снова, как и 150 лет назад, звали Фуше. Но не Жозефом, как того гения, а всего лишь Кристианом — он то вел переговры со студентами, то применял против них силу, 10 мая революционно настроенная учащаяся молодежь возвела на площади Эдмона Ростана шестьдесят баррикад, каждая чуть ли не в 20 метров высотой. Над баррикадами развевались черные и красные знамена. После полуночи полиция атаковала эти укрепления экскаваторами, в темноте похожими на динозавров. А сами полицейские с дубинками и щитами напоминали римских гладиаторов. Заполыхали автомобили и дома. После тяжелых потерь Кон-Бендит дал студентам приказ к отступлению и первым же его исполнил.

13 мая в ответ на призыв профсоюзов Париж, а можно сказать, что и вся Франция, был парализован всеобщей забастовкой. Шествия протеста начинались с площади Республики и заканчивались на площади Данфер-Рошро. Главный лозунг звучал так: «Десяти лет достаточно!» (это выражение будет позаимствовано нами в 1989 году). А тогда это было персональным приветом де Голлю. Пятая республика рушилась на глазах у всего мира. Я помню фоторепортажи в «Пари-матч»: прекрасный город тонет в горах мусора, потому что уборщики бастуют. Полиэтиленовые пакеты с мусором, коробки и бутылки — это тоже ужасающие баррикады катастрофы. Руководство компартии явилось на переговоры с революционно настроенным студенчеством с опозданием. Товарищи были несколько полноваты, пришли в костюмах и при галстуках. Студенты подняли их на смех.

А что же делал в этот решающий момент генерал? Шарль де Голль отправился с официальным визитом в Румынию. Он не понимал студентов и их бунт. Он не мог понять, почему Франция отказалась от него в тот момент, когда и внутреннее и международное положение казались ему даже стабильнее, чем обычно. Он не мог понять, что уже стал генералом армии исторических теней. А молодых волков из его собственной партии заботило лишь одно: как захватить власть после ухода де Голля. Паника, столь нехарактерная для генерала, овладела им до такой степени, что 10 мая он тайно сбежал из Франции и скрылся в Западной Германии (на французской военной базе в Баден-Бадене). Но еще больше, чем де Голль, перепугались средний класс и богачи. Впрочем, уже на следующий день (30 мая) генерал вместе с вернувшимся к нему самообладанием вновь был у кормила власти. Президент произнес блестящую речь. Франция элегантно пожертвовала своим де Голлем, чтобы спасти его Пятую республику. Теперь уже настала очередь Кон-Бендита бежать за границу. А студенты стали готовиться к другим экзаменам.

В июне я принял участие в международной встрече писателей, проходившей в Лахти, Финляндия. Нас было двое — я и поэт Климент Цачев. И в который уже раз мы столкнулись с вечной болгарской безалаберностью: никто не предупредил организаторов о нашем приезде и, естественно, нас никто не встретил в аэропорту города Хельсинки. Не знаю, как мы справились. Климент Цачев утверждал, что говорит по-французски, но на самом деле говорил по-румынски. Это вызывало уважение у немногочисленных финских франкофонов. Мы ночевали на чердаке какого-то студенческого общежития. Небо все не гасло, а наши глаза все не закрывались. В одной островерхой красной башне кто-то исполнял на трубе Ave Maria. В наше окошечко было видно, как он вертится, играя на все четыре стороны.

Наконец мы все-таки добрались до города Лахти, стоящего посреди финских лесов и озер. В моем сердце сохранилось неповторимое чувство чистоты — чистоты везде и во всем. За столом, за которым мы ужинали, говорили Ален Роб-Грийе и Николас Гильен. Потом к нам подсели два американских писателя — муж и жена. Они представились: Астрид и Ивар Иваск. Их родители эмигрировали из Прибалтики, так что сейчас они чувствовали себя так, будто посетили родину предков. Отец Ивара был известным русскоязычным поэтом («Северный берег», Варшава, 1938; «Царская осень», Париж, 1952). Последние, только что опубликованные стихи старого Юрия Иваска звучали так:

Разве воля за околицей?

Поле проволокой колется.

Будто бы России нет.

Звезды, музыка, рассвет.

Ивар Иваск был редактором журнала Books abroad (позднее переименованном в «Мировая литература сегодня»), который издавался университетом в Нормане, Оклахома. Знакомство с этим изданием, рекомендующим книги и авторов всего мира, оказалось для меня настоящим прорывом. Значит, контакты возможны. Значит, такая трибуна без границ может существовать. Ивар не писал, но говорил по-русски, и между нами не было языкового барьера. Как только Ивар узнал, что я болгарин, он достал блокнот, пролистал несколько страниц и спросил:

— Мне посоветовали двух болгарских поэтов — из самого старого и самого молодого поколения. Елизавету Багряную и Любомира Левчева. Вы их знаете?

Я задумался над тем, что это. Шутка? Провокация? (Мы, болгары, только об этом и думаем.) Или ирония судьбы? Мой собеседник почувствовал, что со мною что-то происходит.

— Что случилось? Вы о них не слышали?

— Я их очень хорошо знаю. Елизавета Багряная — великая болгарская поэтесса. Заслуженно номинирована на Нобелевскую премию. А что касается молодого поэта… то он негодяй.

— Неужели? — вздрогнул Ивар, как будто обидели его самого. — А вы не слишком категоричны?

Я не забуду, какое видимое облегчение появилось у него на лице, когда он понял, что Любомир Левчев — это я. (Ему была знакома балканская страсть дискредитировать коллег, заочно поливая их грязью.)

Это было 22 июня. И в белые ночи Ивана Купалы, погрузившись в мягкий сумрак финских сосен, мы затерялись на каком-то празднике освобожденной души. На поляне в низине молодые мужчины и женщины, опьяненные любовью и водкой, играли во что-то, напоминающее футбол, но с несколькими мячами и без правил. Целью игры было не забить гол (ворота вообще не были предусмотрены), а — веселиться и резвиться. Из старой сауны выскакивали голые красивые тела и с разбегу бросались в озеро. А мы с Астрид и Иваром прогуливались и говорили о поэзии — о той самой чудесной связи между людьми, о луче, проходящем сквозь любую преграду… Мы радовались дружбе, которая возникла так внезапно. Мы были счастливы. И это видно по фотографиям, которые сделал шведский поэт и фотограф турецкого происхождения Лютфи Иошкёк.

Никогда больше я не виделся с Астрид и Иваром. Наша дружба продолжилась в сердечных письмах и публикациях. Ивара уже нет в живых, а нить не обрывается.

Джери Марков очень внимательно выслушал мои рассказы о Праге и о Лахти. И сделал неожиданный вывод:

— И это Финляндия! А представляешь, как хорошо в Италии?

И чистосердечно и убедительно поделился своим ощущением того, что мы давно уже упираемся головами в родной низкий потолок.

— Все, что мы могли получить от этой страны, мы уже получили, — сказал он, очевидно имея в виду себя. — Теперь нам остается только буксовать в провинциальном мышлении и зависти коллег. Нет, надо расколоть эту скорлупу. Выйти в настоящий мир. Помериться силами с настоящими писателями и настоящими проблемами. Вот каков наш путь. — Джери был куда серьезнее и убедительнее, чем обычно. — А начинать надо с Рима! — призывал он. Знак успеха явился на итальянском небе, и единственной проблемой было хотя бы кое-как выучить язык, чтобы понять Божье послание. Мое душевное состояние было таким, что все идеи Джери я воспринимал как откровение.

Мы тут же распределили задачи. Он занялся самым трудным вопросом — паспортами и визами. А я должен был найти учителя итальянского. Тут я вспомнил об одной однокласснице моей сестры, переводчике и педагоге. У нее фамилия была Даскалова. В качестве классной комнаты было решено использовать редакцию.

И вот мы лицом к лицу столкнулись с нашим римским будущим. Джери как бесспорный капитан команды объяснил учительнице наши цели:

— Нам нужно в короткий срок (за два-три месяца) овладеть итальянским на начальном уровне, потому что нам предстоят встречи с известными писателями и издателями.

Даскалова вытаращила глаза, как капитолийская волчица, и даже поднялась со стула. Джери попытался успокоить ее:

— Мы сделаем все, как вы скажете. И имейте в виду, что мы знаем толк в гонорарах и торговаться не станем.

Учительница была сильно смущена. На ее лице то появлялась, то исчезала болезненная улыбка.

— То, чего вы хотите, с деньгами не связано. Скажу вам прямо: это невозможно. История знает примеры гениальных полиглотов, которые за несколько недель овладевали иностранным языком. Сын Паганини, например. Но я не собираюсь поддерживать подобные иллюзии.

Джери был непреклонен и обаятелен:

— Давайте попробуем. У нас нет необходимости говорить как сын Паганини. Важно начать.

И учительница согласилась — «под нашу ответственность». И тут же прошла с нами первые пять уроков из университетского учебника.

Дома события приняли драматический оборот. Мои дети смеялись надо мной, пока я делал домашнее задание и выписывал слова в специальную тетрадку. Я проклинал и Джери, и Рим, и самого себя. На второй урок Ромул не явился. Оба часа Даскалова гоняла меня по пройденному материалу и давала упражнения на закрепление. Я чувствовал себя сыном Паганини и готов был поколотить болгарского беллетриста. Когда же наконец все римляне снова были в сборе и учительница попросила показать домашнее задание, Джери Марков сделал заманчивое предложение:

— Товарищ Даскалова, давайте мы сначала с вами рассчитаемся.

— Вы отказываетесь от занятий? Что ж, это разумно.

— Ни в коем случае! Просто давайте мы оплатим вам прошлые уроки.

— А почему именно сейчас? Лучше в конце занятия.

— Нет-нет. Не будем откладывать. «Оплаченные счета — добрые друзья».

— Ну ладно. Три урока по два лева — всего шесть левов.

— Как по два?! По пять левов!

— Да нет же, — смутившись, покраснела учительница. — Я беру по два лева за урок.

— Нет. У нас специальные требования и специальные тарифы. За три занятия пятьдесят левов.

Джери торжественно полез во внутренний карман, и улыбка тут же исчезла с его лица.

— Черт побери, я забыл кошелек. Мы играли в карты, и я оставил его на столе.

Нет, Джери не хитрил. И не жадничал. Наоборот, ему доставляло удовольствие демонстрировать, что у него есть деньги и что он может сорить ими. Хорошо, что у меня оказались 50 левов. А учительница окончательно смутилась, забыла о домашних заданиях и перешла к объяснению следующих пяти уроков.

После еще нескольких подобных экспериментов я дошел до реки Рубикон и решил не переходить ее, даже если она окажется совсем мелкой. Я настойчиво потребовал от Джери оплатить занятия, подчеркнув, что они — последние. Джери обиделся. Он понимал, что все идет не по плану, что отменяются не только занятия, но и задуманная поездка. Мы никогда прежде не ссорились. Сейчас я впервые увидел, что он сердится на меня:

— Почему ты меня бросаешь? Как я поеду один на машине? Я же засну за рулем.

— Джери, я не народный будитель, и к черту твой руль!.. Ты хочешь разделить мир на поэзию и прозу и владеть им. Divide et impera. Как красиво! Но ты-то беллетрист. И хотя бы в теории сможешь заработать на своих романах. А я на что буду жить с непереводимой поэзией? У тебя в Италии брат, а у меня тут двое детей и жена, которую я люблю. Ты знаешь, что с ними будет, если я останусь на Западе?

— А кто тебе сказал, что мы останемся на Западе? Мы будем жить и там и здесь. А в один прекрасный день переправим к нам наши семьи.

— Так ты и сейчас так живешь. Ездишь и возвращаешься, когда пожелаешь. Тебе можно. А мне, кто мне разрешит быть наполовину змеем, а наполовину добрым молодцем?!

Тогда я думал именно так, но через несколько лет все произошло с точностью до наоборот.

Джери долго и мрачно молчал. Потом вдруг его отпустило. Это было похоже на то, как потихоньку выходит газ из бутылки недопитого шампанского.

— Пошли в Клуб журналистов!

Там я заказал большую рюмку водки и тут же повторил заказ. Джери грустно улыбался. Нас охватила сентиментальная нега. В какой-то момент он нашел в одном из своих карманов американский доллар. Поиграл им. А потом ему пришла в голову неожиданная идея. Он написал на банкноте дату и даже время, расписался и протянул ее мне.

— Ты меня покупаешь?

— Я даю тебе доллар на память о том часе, в который ты принял самое трусливое решение в своей жизни. Когда-нибудь ты поймешь, о чем я.

Моя бабушка Ведьма любила повторять: «Господь соединяет и разделяет души».

В те годы мы все чаще стали видеться с Дечко Узуновым. В ресторанах у нас как будто не получалось повеселиться от души. Его новый романтичный дом и его новая жена Ольга вдохновляли на посиделки.

Тот, кто придумал назвать Дечко именно так, был настоящим волшебником. До конца своей жизни бай Дечко (Дитя) остался ребенком. Гениальным, озорным, хитроумным, добродушным и бесконечно артистичным ребенком.

Вечера в их доме часто заканчивались карнавалом. В разгар пира хозяин исчезал, и мы знали, что немного погодя он выйдет в каком-нибудь наряде — вместе с одним или двумя своими ординарцами (тоже переодетыми); чаще всего роль такого ассистента играл Христо Нейков — Ичо. Гремели литавры, разом вступали дудочки и свистульки, и начиналась абсолютная игра — танец, театр и заклинание, возвращающая нас к праистории духа. Эти мистерии стирали, как ластиком, морщины с нашей души. И мы забывали тревожные серьезные беседы, которые только что вели у камина. (Не так ли начинались орфические праздники?) Своей магией — легкой, изящной и благородной, как его живопись, — бай Дечко словно пытался передать нам религию своего исчезающего времени, скрижали мертвых богов, тайну красоты.

Дечко Узунов был представителем мюнхенской школы. А это означало наличие серьезного художественного и человеческого воспитания.

Волшебник слова рассказывал, как он впервые проснулся в Германии. Уже сияло раннее баварское солнце, и из открытого окна несся какой-то странный рефрен: «Битте зер! Данке шен! Битте зер! Данке щен! Битте зер! Данке шен!..» Болгарский мальчишка вскочил и посмотрел в окно. Два хозяина, добрые немецкие бюргеры, перекладывали кирпичи, перебрасывая их друг другу и не забывая каждый раз произнести вежливо: «Битте зер! Данке шен!».

Вот эти мои слова, возможно, и есть то самое запоздавшее, одинокое и тихое «Данке шен!»

Бай Дечко любил Дору, потому что был ее учителем и вдобавок другом ее отца. Меня же он любил потому, что любил поэзию.

4 июля бай Дечко снова пригласил нас в гости. Чтобы не произошло никакого недоразумения, Ольга «по секрету» объяснила нам по телефону, что на вечере будет присутствовать Людмила Живкова, которая сегодня утром второй раз вышла замуж за какого-то симпатягу по имени Иван Славков.

Странно, что я забыл, кто именно тогда пришел к ним в дом. Помню только, что были Светлин Русев и Лиляна… если я ничего не путаю. А с новобрачной я и был и не был знаком. Людмила удивила меня своим третьим образом, который не имел ничего общего с прежними двумя. От ее подросткового молчаливого стеснения не осталось и следа. Но она переросла и экстравагантную открытость ранней молодости. Теперь Людмила казалась спокойной и общительной. Но что-то все же выдавало пылающие внутри ее страсти. Я тайком наблюдал за ней и думал: она по-прежнему находится в состоянии, которое можно назвать метаморфозой.

Поскольку я не знал, что сказать молодоженам, я пригласил их на следующий день в кафе «Болгария». Они тут же согласились. Очевидно, им обоим была нужна новая компания.

Я тогда и мысли не допускал, что спустя какое-то время мы станем близкими друзьями. Но уже сразу, прямо в кафе «Болгария», Мила предложила собираться у них каждую пятницу. Да, это были ее знаменитые пятницы, о которых понапишут столько абсурда те, кто никогда на них не был.

18 июля Дубчек заявил, что не повернет вспять демократический процесс в Чехословакии. Десятью днями позже в Софии открылся Девятый Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Я не любитель митингов, демонстраций и толпы. Поэтому мы отправились в варненский дом отдыха писателей.

В ночь с 21 на 22 августа войска Варшавского договора оккупировали Чехословакию. Решение осуществить эту безумную агрессию было секретно принято компанией, можно сказать, заговорщиков, состоявшей из пяти членов политбюро: Брежнева, Суслова, Подгорного, Косыгина и Шелеста. Как ни странно, у этой жалкой пятерки не было собственных серьезных аргументов. Ее вдохновили доклад и мнение председателя КГБ Юрия Андропова. Жуткий монах советского коммунизма времен упадка крепко сжимал щит и меч, что не мешало ему тайком пописывать лирику. Именно этот лирик был вдохновителем двух убийственных, а точнее — самоубийственных агрессий: разгромов Венгерской осени и Пражской весны. Жестокая безальтернативность исключила всякую возможность усовершенствования системы. Для роли личности в истории так называемый культ — лишь дымовая завеса.

Как же все было просто!

Военные провели образцовую операцию. За несколько темных часов Чехословакия оказалась оккупирована и парализована. Дубчека арестовали и отправили куда-то в СССР. Советские ответственные товарищи были сильно удивлены тем, что чехословацкий народ не встречает танки как освободителей (?!).

Москва по-прежнему оставалась ледяным сталактитовым дворцом политического догматизма. А главным врагом догматиков был ревизионизм. Не капитализм, не империализм, не воинствующий антикоммунизм, а любая, пусть даже самая незначительная попытка «отклонения» от марксистско-ленинской догмы — вот что было недопустимо.

Но точное ли это слово — «догматизм»? Ведь Ленин перекроил марксизм сильнее, чем кто-либо другой! А блюстители идейной чистоты привыкли сначала действовать и лишь затем находить идеологические доказательства. Горбачев и вовсе сам придумывал цитаты из Ленина… Вот каким образом так называемые догматики превратили государственную идеологию в нечто вроде марксистско-ленинской антимарксистской теории. И этот закостенелый абсурд боролся против «абсурдизма» горстки западных и восточных интеллектуалов. Это был механизм для самоубийства. Догматизм задушил свою страшную мать — советскую систему, и философия и эмоции были тут ни при чем. И дело было не в его врожденной жестокости: просто система не допускала научно-технической революции, не допускала ничего нового в общественную и частную жизнь, в моду, в искусство… Она везде закручивала гайки, затягивала ремни и жала на тормоза. Как гигантский Кинг-Конг, она хотела остановить часы вселенной. Совсем необязательно быть Бенедетто Кроче, Бердяевым или Георгом Лукачем, Бертраном Расселом, Морено или Джиласом, чтобы понять, что между кремлевским догматизмом и коммунистическим идеалом отличий гораздо больше, чем сходств. И поскольку нам это было известно, мы, не защитившие Пражскую весну, не защитили и себя.

Наступала осень, а лета точно и не было. Печальные события словно взломали наши двери, и мы вышли из себя, как из лагеря, лагеря иллюзий.

По пути на работу я решил выпить чашечку кофе в молочном баре. У почты мне повстречался Басил Попов. В последнее время мы виделись все реже и реже. Васка становился все более странным и раздражительным. Как он сам мрачно шутил, занимался он тем, что «увольнял друзей».

Мы поздоровались тепло, как раньше. Но его лицо напомнило мне солнце со вспышками на нем.

— Васка, что с тобой? Ты что, и меня уволил?

Он схватил меня своей сильной рукой, как будто арестовывал, и так мы и зашагали по тротуару.

— Любо, вот ты неглупый человек, а трусливым, несмотря на это, тебя не назовешь. Надеюсь, ты сможешь выдержать истину. Посмотри, что кругом творится!..

Он не уточнил, куда именно мне надо смотреть.

— Мы все погибаем, Любо! То, что вы, поэты, называете надеждами, мечтой, желаниями, идеями, кумирами, — все это будет сметено в кучу прагматичной метлой. Посредственность восторжествует. Близится гибельное время. Может, только я один и спасусь, потому что здоровый как бык. Но вам я помочь не смогу. Каждый спасается сам, кто как может. Вот что я хотел сказать тебе, друг!

И почему-то продолжил на испанском. Может, он хотел открыть мне, что смерть смотрит на нас с башен Кордовы. А может, снова цитировал канте хондо:

Oh, guitarra!

Cornzon malherido

рот cinco espadas[58].

Когда я рассказал Цветану Стянову о пророчестве Васки, он засмеялся и доверительно сообщил мне, что его предупредили почти теми же словами.

— Наверное, наш приятель перегрелся на солнце.

Но нам не следовало тогда смеяться так беззаботно.

2 сентября гибельное землетрясение тряхнуло Персию. Газеты писали, что погибло n тысяч человек.

6 сентября состоялась премьера фильма «Гибель Александра Великого». Гриша Бачков был великолепен.

13 сентября в Чехословакии снова ввели цензуру.

30 сентября (в день моих именин) умер Александр Божинов, который заставлял всю Болгарию смеяться, пусть даже сквозь слезы, но возвышая смехом душу. Старый Божинов был родственником Доры, и мы пережили его смерть как семейное горе.

А в октябре Олимпийские игры в Мехико-Сити должны были отвлечь внимание мировой общественности от мрачных предзнаменований. Болгары играли там в футбол, и люди, крича перед экранами своих телевизоров, освобождались от накопленного напряжения.

Стоит вспомнить и кое о чем новом под мексиканским солнцем. Американский атлет Дик Фосбери дал свое имя новой технике прыжков в высоту: это были прыжки спиной вперед. Со времени Олимпиады в Лондоне царил стиль хорайн — перекидной, так сказать, «животоперекатный». Преодолевая высоты, мы переворачивались над планкой животом вниз. Но вот у одного человека это стало вызывать омерзение, и он нашел новый способ покорять горизонты: повернуться спиной к планке, спиной к идеологии, спиной к политике… Фосбери-флоп был не просто стилем прыжка. Это был стиль выживания. И только сейчас становится понятно, кто именно его освоил…

Я чувствовал, что Джери очень огорчен. Он перестал звонить мне. Я не встречал его ни на заколдованных улицах, ни в обязательных заведениях. Может, он что-то пишет, успокаивал я себя, потому что мне не хотелось потерять одного из самых близких друзей.

Это были короткие дни и длинные ночи, темные, как зазвонивший телефон. На проводе был Джери:

— Ты дома?

— Ну раз ты меня слышишь…

— Сейчас приду!

Я понял, что произошло нечто исключительное, и встретил его вопросом:

— Что случилось, Джери? Неужели готовы наши паспорта в Италию?

— Да, готовы.

— Замечательно. В Югославию и Италию? Или на всю Европу?

— Во дворец Быстрица. Тебе что, еще не сообщили?

И Джери рассказал мне, что предстоит очередная встреча Тодора Живкова с молодыми интеллектуалами, в числе которых приглашен и я.

— Ерунда! Джери, хватит! Да кто помнит о моей персоне?

— Это я предложил позвать тебя.

Я потерял дар речи.

— Опять ты! И зачем?

— Чтобы тебя скомпрометировать.

Мы засмеялись. Но в разных тональностях.

Еще двое говорили мне потом, что предложили мою кандидатуру. Очень может быть. Тем не менее я верю, что последнее слово осталось за Джери.

— Что это значит? Что я должен делать?

Джери вдруг стал серьезным:

— Ты только не воображай, что тебя зовут на свадьбу Жаклин Кеннеди и Онассиса. Ничего серьезного от этой встречи ждать не стоит. Если у тебя есть какой-нибудь личный вопрос, задай его. Если же такового нет, просто наблюдай. И помни, что после того прокола, который допустил Живков, он хочет привлечь интеллигенцию на свою сторону. Особенно молодежь. Наш бай Тодор не так глуп, как ты думаешь.

— Замолчи! — прошипел я — Нас могут прослушивать.

Джери заливисто рассмеялся:

— А ты и правда ужасная деревенщина. Да кому надо тебя прослушивать?! Знаешь, сколько это стоит? И кто ты такой, чтобы за тобой следить? Давай говорить серьезно: я подъеду и подхвачу тебя на своей машине. От сборного пункта поедем на их транспорте… А может, ты еще и откажешься, как тогда от Италии…

На пресловутой встрече во дворце Быстрица присутствовали Георгий Марков, Златка Дыбова, Орлин Орлинов, Лада Галина, Анастас Стоянов, Лиляна Михайлова, Светлин Русев и я. Остальные несколько человек были «старыми боевыми товарищами» Тодора Живкова: печатники (ставшие руководителями полиграфических комбинатов) и генерал Русков («Заячий генерал» — предводитель охотников), бывший партизан из бригады «Чавдар». Живков считал его кем-то вроде лоцмана-навигатора в лесных дебрях под горой Мургаш (шеф плохо ориентировался на местности, но зато обладал отличным политическим нюхом).

Какими соображениями мог руководствоваться Живков, когда решил устроить такую нестандартную встречу? Годы спустя мне попалось вполне объективное объяснение Джона Д. Белла в его книге «Болгарская коммунистическая партия от Благоева до Живкова» (John D. Bell, The Bulgarian Communist Party from Blagoev to Zhivkov. Hoover Institution & Stanfort University, California, 1986): «Возможно, Живков, втайне стыдясь того, что не получил регулярного образования, пришел к убеждению, что будущее Болгарии за молодыми, хорошо подготовленными и профессиональными кадрами» (с. 116); «…Живков не жалел времени и внимания, когда дело касалось приручения представителей творческой интеллигенции» (с. 139).

Как проходила встреча? Несомненно, каждый из присутствующих вспоминает ее по-разному. Джери достаточно точно описал эти «смотрины» в своих «Заочных репортажах». Фактов, с которыми я не согласен, не так много. Но интерпретации не могут быть одинаковыми. Интерпретации — это то, что происходит в нас самих. Они индивидуальны и богаты повторами.

Джери чувствовал себя среди нас дуайеном. Он замыкал шествие и шел немного в стороне, как старшина. Изредка он приближался к Живкову, ведя с ним конфиденциальные беседы. В общие разговоры Джери почти не вмешивался. Когда мы отправились на прогулку в горы, Живков наконец заговорил с нами:

— Здесь собрались только художники и писатели. Вам самим решать, о чем мы будем беседовать, поднимаясь вверх, а о чем — спускаясь вниз.

Все молчали. И тут вмешался Джери:

— Вверх — о литературе. Вниз — об изобразительном искусстве.

Это предложение было принято. Джери обнял меня и засмеялся мне на ухо:

— Смотри-ка, какие они наивные. Наверх мы будем карабкаться три часа. А спустимся за час.

Я следовал за Джери как хвостик.

Вечером мы расселись перед великолепным камином дворца (помню вмурованный в него подлинный античный барельеф). Живков же явился с высоты второго этажа, медленно спустившись к нам по торжественной деревянной лестнице. Острый глаз Джери приметил эту метафору.

Живков заговорил о выборах в Соединенных Штатах, которые проводились как раз в тот день. Никсон против Хэмфри. Значит, встреча состоялась 5 ноября. Мы предложили (не Джери) пари, кто победит. Я помню, что Живков поставил на Хэмфри.

Иллюминация в камине вскоре закончилась, и мы пошли ужинать. Инцидент, спровоцированный Анастасом Стояновым, описан в «Заочных репортажах» слишком уж «вольно». Не припомню, чтобы Джери вообще участвовал в этом разговоре. Он лишь иронично улыбался и толкал меня локтем, потому что мы снова сидели рядом.

Я чувствовал сильную неловкость и даже страх, потому что Анастас критиковал писателей поколения Живкова, в том числе и его друзей. И я дистанцировался, заявив что-то вроде:

— Нам не пристало задевать тех, кто, в отличие от нас, внес личный вклад в революционную историю.

Живков тут же взял слово и сказал, что мы идеализируем события так называемой революционной истории. И у каждого может быть свое критическое мнение — в том числе и о тех людях, которые некогда были героями… Я воспринял это как деликатный упрек моему неуместному вмешательству в разговор, из-за чего замолчал и до самого конца не проронил ни слова. Джери вложил в свои уста (которые, как мне кажется, он вовсе не открывал) чужие слова — или же просто процитировал собственные мысли. Вероятно, в тот момент молчание было самой правильной реакцией. Да и сейчас тоже. Тот ужин оставил по себе привкус извращенного интриганства.

Не знаю, что заставило Живкова отказаться от таких rendez-vous с «молодыми». Возможно, сплетни, которые поползли после нашей встречи, а может быть, исчезновение Джери.

Спустя пять дней после этой экскурсии, которую описали плохие романисты, умер великий романист Джон Стейнбек.

А в начале декабря новоизбранный президент Соединенных Штатов Ричард Никсон заявил, что назначает Генри Киссинджера советником по вопросам национальной безопасности.

Киссинджер был одним из тех, кто после 1968 года одухотворил Римский клуб, и если сегодня мир выглядит другим, то это несомненная заслуга тихого круга шумных людей, созданного Аурелио Печчеи.

За несколько дней до Нового года вышел в свет мой сборник «Рецитал». В нем я обещал, что «если однажды я сделаю карьеру / (а говорят, что это неизбежно) / …я назначу смерть на должность секретарши».

А «Каприз № 2» посвящен моему тогдашнему другу:

Черт побери!

Этот мир… столь он весел,

столь развлекателен

и столь любезен,

что начинает напоминать мне

дом повешенного!

И я смеюсь.

Шляюсь по улицам

с одним приятелем, который

придумал хитроумную игру —

смотреть сначала женщинам в лицо,

потом отгадывать, какие у них ноги.

И я смеюсь.

И каждый тут играет за себя.

И я смеюсь…

А как охота мне напомнить о веревке!

Ах, как охота мне напомнить о веревке!..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.