Глава 12 Третий полюс

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12

Третий полюс

Есть что-то, что не любит ограждений…[44]

Роберт Фрост

Отравленный озлобленностью биполярного мира, человек имеет право подумать: раз Бог — это треугольник, почему тогда не быть третьему полюсу (хотя бы по воскресеньям, когда Юпитер подмигивает нам своим правым глазом?). Да и материя предпочитает складываться из трех видов элементарных частиц. И диалектика Гегеля это допускает… Тезис, антитезис…

Человек верит в елки три раза в жизни. Когда он сам ребенок. Когда у него рождается ребенок. И когда у него нет елки.

На Новый, 1961 год на нашу маленькую елку была водружена большая звезда, купленная в московском «Детском мире». Она не очень сочеталась с нашими старыми побрякушками. У каждого времени свои украшения, таинственные подарки: игрушки, с которыми ты не знаешь, что делать. А потом, когда понимаешь их ценность, оказывается, что их больше нет, они разбились…

Наши великие иллюзии оказались еще более хрупкими, чем рождественские украшения. Сегодня история напоминает мне пожелтевшую коробку, доверху наполненную старыми расколотыми игрушками.

Разбились — не склеишь — и блестящие отношения между Китаем и Россией. Мао считал, что после Сталина он автоматически становится бесспорным лидером мировой революции. Ведь, согласно учению Ленина, она движется с Запада на Восток. Советский Союз мог бы отдохнуть от убийственных трудов и позаботиться о своих золотых, но уже подкашивающихся от усталости ногах. (В отличие от древнеегипетского царя, которому его империя снилась в виде колосса с золотой головой, железным телом и глиняными ногами, Мао во сне видел СССР с золотыми ногами, железным торсом и глиняной головой.) Пусть новый гигант Китай встанет во главе колонны! И пусть Восток свободой пламенеет!

Но нет! Суета и властолюбие Никиты Сергеевича не могли допустить, чтобы кто-то другой сиял на верхушке рождественской елки, как Вифлеемская звезда.

Американские историки утверждают, что отказ Молотова принять приглашение участвовать в плане Маршалла было самой непростительной ошибкой СССР. Но отлучение Китая и конфронтация с ним — это самоубийственная глупость, сравнимая с Восточным фронтом Гитлера.

Еще не были убраны новогодние столы, как 2 января США объявили, что разрывают дипломатические отношения с Кубой. Ну, Куба не Китай! Тем не менее часть формулы повторялась.

Кто и зачем отправил это опасное приглашение на бал? Для старого американского президента поздновато, для нового — рановато.

Фидель Кастро был молод, романтично настроен и все еще казался таинственным революционером. Он сильно выделялся на фоне кремлевских тучных вождей и своим очарованием вызывал симпатию у всего мира. Даже американская «История цивилизации после Наполеона» (1979) признает, что кубинская революция была парадигмой всех национально-освободительных движений.

Я не мог даже допустить, что десять лет спустя в Гаване под огромным памятником Хосе Марти я встречусь с Фиделем и мы, как туземцы, будем похлопывать друг друга по спине. Но уже с первого мгновения, с первой новости, с первой фотографии в газете он завладел моей фантазией. В нем я видел всю красоту, все, что было растеряно революцией в XX веке. Даже Анастас Микоян испытал романтические чувства, когда приехал из Мексики в Гавану, чтобы проверить, что за птица этот Фидель…

Но так получилось, что наряду с Кастро история выдвинула еще один восхитительный персонаж — Джона Фицджеральда Кеннеди! Одному было тридцать четыре, а другому сорок четыре года.

Они должны были стать политическими антиподами. И они были ими. Но почему и Кеннеди и Кастро одинаково влекли к себе? Как будто историческое время специально сопоставляло их друг с другом. Вот два полюса приближаются и сливаются в единый необыкновенный спасительный общечеловеческий полюс. Все в этом воображаемом сборном образе выглядело для нас новым. И все свои надежды мы связывали с ним. Возможно, время отчаянно пыталось внушить нам, что человеческое стоит над политическим.

Десятки попыток террористических актов против Фиделя провалились. Единственный теракт против Джона погубил его. Сейчас время дегероизирует и живого и мертвого, раскрывая их недостойные поступки.

Тридцать пятый президент США был не только самым молодым — он был еще и первым римским католиком на посту главы государства. Он вошел в Белый дом 10 января. Президент был интеллигентным, красивым, мужественным. К тому времени он успел уже заработать шрамы на футбольных полях колледжа и полях боев Второй мировой войны. Рядом с ним сияла его обаятельная супруга Жаклин. А за ними, как добрый волшебник Мерлин за королем Артуром, у всех на глазах шел Роберт Фрост — самый прославленный из живых американских поэтов.

Так все выглядело в моих глазах. И этот спектакль не мог меня не впечатлить. Чтобы на вершине власти собрались молодость и революция, красота и поэзия, новая политика и свободный дух! — о каком чуде еще можно было мечтать?!

Как будто у нас на глазах меридианы складывались в тот самый новый, третий полюс. Не было ли это альтернативой нашему черно-белому миру, разделенному на товарищей и врагов, на ложь и правду? Не третий мир бывших колоний, а третий путь! Мечта социальных алхимиков, иллюзия Сартра и Камю…

Информация, которой мы тогда располагали, доставалась нам с большим трудом, и мы походили на золотоискателей. Поэтому и ценилась она на вес золота. Как раз эта скудная, часто досочиненная нами самими «фактология» судьбоносно влияла на наши помыслы и деяния. Сегодня легко можно добраться до любых, даже самых пикантных подробностей. С сегодняшней точки зрения наши тогдашние иллюзии наверняка непонятны, если не сказать смешны.

Уильям Мередит рассказал мне, когда смог говорить, что это была его идея — пригласить какого-нибудь поэта прочесть свои стихи во время церемонии инаугурации президента США. И этим поэтом должен был стать именно Роберт Фрост. Предыстория была связана с одним загадочным фактом. Задолго до выборов на каком-то своем авторском вечере Роберт получил вопрос: не думает ли он, что его Новая Англия переживает упадок? «Нет! — ответил старый поэт. — Наоборот! Пока существуют Гарвард и Иель, будет жить и американский дух. Более того, следующим президентом США станет пуританин из Бостона, и его будут звать Кеннеди».

Как и все истории о странностях Фроста, это пророчество наделало много шуму в прессе. Без сомнения, оно дошло и до ушей Джона. Сразу после выборов Кеннеди настоял на эффектном нововведении в протокол. Это оценивается как правильный ход и как реверанс католика в адрес протестантской Америки, чьим жрецом был Роберт Фрост. Один из биографов Фроста утверждает, что поэт узнал из газет о предложении Кеннеди прочитать при вхождении в Белый дом свое знаменитое стихотворение «Дар навсегда» (The gift outright ), опубликованное в 1942 году. Фрост, очевидно, был польщен и доволен, потому что ценил это свое краткое стихотворение (считал его подходящим к случаю!) и к тому же мог не писать ничего нового. Но он все же написал еще одно, посвященное как раз этому событию, стихотворение.

Вот как супруга Стенли Берншоу, автора книги «Роберт Фрост собственной персоной»[45], описывает церемонию перед Белым домом. Она началась ровно в десять часов утра. Кардинал Кешинг произнес свое благословение. После чего Мириам Андерсон исполнила гимн США. Потом вице-президент Линдон Джонсон присягнул на верность главе государства. Затем снова наступила очередь молитвы. И только тогда из ледяного хрустального январского воздуха в собор шагнул Роберт Фрост. Ветер смешно развевал его поредевшие седые волосы и вырывал из рук листы с написанным текстом. Поэт прочитал пять-шесть строк из специального посвящения и остановился. Было ясно слышно, как он проворчал в микрофон: «Очень плохой тут свет…» — и еще что-то неясное. Потом он снова попытался переломить создавшуюся ситуацию — и снова остановился: «Солнце светит мне прямо в глаза». Линдон Джонсон загородил свет своей шляпой, но Фрост отстранил ее и опять что-то проворчал. Затем отдал листы, сказав: «Это должно было стать прелюдией к стихотворению, которое я сейчас прочту». Все зааплодировали, и он прочитал наизусть неясным завораживающим голосом:

Страна уже принадлежала нам,

А мы ей нет. Мы ею обладали,

Не став ее народом. Весь восток

Уж век был наш…[46]

После того как стихотворение было прочитано, Роберт Фрост, как и ожидалось, добавил еще несколько слов. Но люди расслышали только, что пожилой поэт назвал молодого президента именем Файнли, как называли его профессора в Гарварде. Окончание речи утонуло в бурных аплодисментах. Биографы поэта допускают, что театральное представление, разыгранное Фростом, было заранее подготовлено!

Я нарочно пересказываю описание этого дня, увиденного глазами неофициальной свидетельницы. Существует определенное различие между моими прошлыми представлениями и обыденной действительностью. Но так или иначе эта история оказала на меня огромное влияние. Ее скрытый смысл преследует меня до сих пор. А может, я сам себя преследовал, чтобы вернуть себе потерянный когда-то ключ от всех вещей?

1961 год обладал всеми признаками счастливого года. Но под его кажущимся благополучием тихо и незаметно накапливалось убийственное напряжение, которое в скором времени должно было потрясти основы послевоенной жизни.

Грохотал эффектный фейерверк независимостей. Почти каждый день какое-нибудь новое государство поднимало свой новый флаг. И это было манной небесной для идеологической пропаганды. 17 января, когда был убит Патрис Лумумба, начался такой шум в средствах массовой информации, что нельзя было услышать ничего другого, кроме новостей из Конго. И до сегодняшнего дня в Болгарии встречаются такие имена, как Чомбе или Мобуту — следы того информационного сумасшествия.

По-моему, и я стал ощущать себя добычей средств массовой информации. Еще в январе вышли две важные для меня статьи. В них говорилось о сборнике «Навсегда», но это были больше, чем просто рецензии, потому что обе они повлияли на мою дальнейшую судьбу. Здравко Петров пытался развести и свести нас в статье «Поэты одного поколения» («Литературна мысл», № 1). Минко Николов в «Жестах дерзновения» («Септември», № 1), несмотря на то что тоже меня хвалил, отмечал одну мою слабость: чрезмерную эмоциональную ангажированность в некоторых политических стихотворениях. Я впервые почувствовал, как меня лизнула своим колючим языком настоящая критика. С Минко мы были хорошими друзьями. Его стрела не была отравленной. Она так и осталась торчать рядом с моей ахиллесовой пятой, служа ориентиром для всех последующих стрелков. Но она же создала у меня иммунитет: знание об опасности, которую я сам для себя представляю.

Весь год выходили рецензии, подписанные самыми авторитетными критиками и поэтами. Эмил Петров приводил меня в пример, когда делал вывод о том, что поэты наступают. Божидар Божилов в двух отзывах обвинял меня в том, что я являюсь «поэтом комсомола». Иван Поливанов, Атанас Свиленов, Васил Колевски, Николай Тодоров вовсю меня расхваливали. И все же я чувствовал, что мои стихи вызывают у определенного типа людей неприязнь. Это было совершенно естественно, поскольку я сознательно раздражал их. Пенчо Данчев озаглавил свою статью (в газете «Литературна мысл», № 4) «Поэт, порождающий споры». Он редко угадывал будущее, но на этот раз оказался пророком. Все в том же апреле сборник «Навсегда» был удостоен премии ЦК ДКМС. Это стало моим первым литературным знаком отличия. Я позвонил Николаю Фурнаджиеву, чтобы услышать его симпатичное бормотание:

— Ну же, поэт, где ты пропадаешь? Кажется, есть прекрасный повод выпить!

И мы тут же пошли в бар.

— Эта шумиха вокруг твоей персоны… Что, помогает она тебе? Я тебе так скажу: по себе знаю, опасная это штука. Друзья тебе не простят.

Подобные предупреждения слышал я и от Атанаса Далчева.

— Будь осторожен. Тебя единодушно хвалят те, кто наверняка думают по-разному. Рано или поздно противоречия между ними разорвут тебя.

Ждать долго мне не пришлось.

В те дни мы с Владимиром Башевым, Дамяном Дамяновым и Марко Ганчевым редактировали первую антологию нашего неповторимого поколения. Сборник без ложной скромности был озаглавлен «Прилив». А злые языки переименовали его в «Наплыв».

6 марта была открыта первая национальная выставка молодежи. В очередной раз стало ясно, что наша культура нуждается в событиях, в обновлении и — после стольких-то лет демагогии — в намеренно огрубленной откровенности. После «молодых поэтов» 1956–1957 годов общественность еще быстрее приняла молодых художников. В качестве бесспорного фаворита критика утвердила Светлина Русева.

Я листаю педантичное исследование профессора Димитра Авраамова и, снова удивляясь, припоминаю, что наряду со Светлином критики в один голос хвалили Ивана Филчева, Георгия Баева-Джурлату, Ивана Гонгалова, Марию Столарову, Владо Гоева, Энчо Пиронкова, Атанаса Пацева, Мито Гановски, Ивана Бункера, Сашо Терзиева… Это ужасное явление — единодушие — повторялось и в отрицании. Сомнения и опасения вызывали Иван Кирков, Георгий Божилов, Димитр Киров, Иоанн Левиев, Лика Янко, Генко Генков… Я до сих пор недоумеваю, по какому критерию было произведено это разделение на бесспорных и спорных.

Награды на первой выставке молодежи соответствовали градации, представленной в восторженной речи Богомила Райнова на открытии. Золотую медаль получил Светлин Русев за «Трактористов на отдыхе». Серебряную — за серебристо-фиолетовые «Рыбацкие сети» — Георгий Баев. И бронзовую — за изображенных на патинированной меди «Девушек с яблоками» — Иван Филчев.

Богомил Райнов все еще благоухал парижскими тайнами. Мне нравился его «Любовный календарь», и я яро его защищал. Но бывшие его собутыльники саркастично мне улыбались: «Любовь?! До 9 сентября он был женат на дочери миллионера. После победы женился на дочери Гаврила Генова. А теперь, после XX съезда — кто на очереди? Светлин Русев или ты…»

Жестокие люди жестоко высказывались не только о Богомиле, но и о нас. Озлобление главным образом объяснялось случаем с Жендовым. Но, возможно, именно это ожесточение привело к тому, что наша с ним дружба стала для нас своеобразным символом независимости и смелости.

Светлин превосходил всех своей фантастической целеустремленностью. Он был одновременно и надутым и общительным. Он носил детское прозвище Цинго — и осознание собственной миссии. Был неутомимой машиной для рисования. Возможно, с его огромным талантом он мог сделаться не только художником, но и скульптором, архитектором, писателем, проповедником, основателем секты, партийным вождем… представителем всего, что имеет отношение к универсуму. Он мог бы быть инопланетянином, посланным в разведку. Но он стал художником, убежденным в том, что его мольберт стоит в центре вселенной. Отказавшись от болгарского комплекса провинциальной неинформированности, Светлин, как наркоман, пристрастился к новостям и событиям. Он был щедр к другим и строг к себе. Но его врожденное чувство монументальности легко оборачивалось внешней и внутренней гигантоманией. Может, это было болезнью всего нашего поколения. А может, и всей эпохи.

Молодежная выставка давала мне и грустную пищу для размышлений. Дора тоже участвовала в ней, но ее работы остались почти незамеченными. И именно я помешал ей показать, на что она способна. Двое детей на старте. Мой идиотский стиль жизни. Она шла за мной доверчиво и самоотверженно. Пока ее коллеги рисовали обнаженную натуру, я предлагал ей рисовать голую землю. И она мерзла вместе со мной среди снежного кремиковского пустыря. Я разводил для нее маленький костерок из сгнивших досок, которые валялись повсюду. Объяснял, как таинствен и красив силуэт цеха холодного вальцевания, и оставлял ее одну рисовать, пока сам занимался великими комсомольскими делами. Когда я возвращался, на ее ресницах висели замерзшие слезы, но она улыбалась мне. Мы, сами того не подозревая, верили в мертвого Бога.

А в это время Даг Хаммаршельд, генеральный секретарь ООН, лично занимался подготовкой ужина Роберта Фроста с группой советских писателей — «по их желанию». Главой делегации, по сохранившимся сведениям, был некий Сивяков (господи боже мой, я знал стольких серых писателей, но Сивяков?!.). Во время ужина поэты захотели почитать свои стихи, но Фрост сказал, что предпочитает поговорить, и задал свой первый вопрос: «А вы хорошо спите по ночам?» Советские писатели были шокированы, но все же в один голос ответили — да, мол, хорошо. Тогда Фрост заметил, что и американские поэты тоже спят неплохо, потому что со времени их революции прошло уже 100 лет. «Значит, и ваша революция завершилась. Ведь в революцию не уснешь! Я рад, что мы похожи, хотя я и не люблю людей, которые похожи друг на друга». После этой встречи с русскими Фрост поделился впечатлениями со своим другом: «толпа болтливых людей».

Но очень скоро все болтливые существа на этом свете онемели, 12 апреля Юрий Гагарин полетел в космос на ракете «Восток-1» и пробыл там 1 час 28 минут 26 секунд. А я думал: сколько веков и тысячелетий работал человеческий ген, бродя в лабиринтах наследственности, пока не добрался вот до этого создания, физические и духовные способности которого позволяют ему покинуть тонкую земную оболочку, пригодную для жизни, и выйти в космос?! Вечная слава досталась России, вероятно — самой измученной стране в этом мире. Мире, оставленном внизу.

Мы все были очень взволнованы. Все! Возможно, первый и последний раз в нашей жизни это «все» означало все человечество. И вот все мы летим, веря, что началась новая эра, которая молниеносно отразится на действительности, преобразует ее. И все происходившее прежде станет предысторией.

Мы написали молниеносные стихи. Молниеносно напечатали их в газетах. И была издана самая скоростная поэтическая антология.

Но эта космическая эйфория продолжалась пять дней, а потом мы упали на твердую грешную старую Землю.

17 апреля все те же общемировые средства массовой информации выстрелили новостью, что «кубинский освободительный корпус» (у нас сообщалось о «банде наемников») высадился на берег в заливе Кочинос (заливе Свиней). Произошла трехдневная кровавая братоубийственная резня. Фидель Кастро победил и 1 мая объявил Кубу социалистической республикой. Кеннеди, похоже, проиграл сражение, потому что эта запланированная ЦРУ операция не получила достаточной поддержки со стороны военных сил США. Кто-то постарался и незамедлительно столкнул между собой две буквы «К» — Кеннеди и Кастро: двух кумиров нашего звездного времени. И это стало звездной драмой. Так начались звездные войны. В то же время это превратило подвиг Гагарина в эпизод жестокой реальной холодной — или третьей мировой — войны. Вместе с третьим фальшивым «К» — Khruschev — выходило что-то вроде ку-клукс-клана.

Несмотря на то что Джон Кеннеди проиграл в Карибском море, его триумфально встретили в Париже 31 мая. Спустя три дня американский президент встретился с Хрущевым в Вене. Из официальных хроник можно было понять совсем немного. Новая победа советской политики мира. Новый шаг к потеплению и мирному совместному существованию. По этому поводу родился следующий политический анекдот: «Кеннеди предложил Хрущеву выбрать личное, спортивное „мирное соревнование“. Теннис? Гольф?.. Единственной возможностью, которая устраивала обоих, оказался бег. Длинноногий молодой Джон опередил Никиту, даже не вынимая рук из карманов. ТАСС сообщил: „В состоявшемся историческом забеге между главами государств СССР и США товарищ Хрущев пробежал дистанцию, продемонстрировав блестящую технику, и занял одно из призовых мест — почетное второе… Джон Кеннеди пришел предпоследним“».

Сегодня историки рассказывают другие истории. Они утверждают, будто Хрущев хотел запугать молодого и, по его мнению, нерешительного американского президента. Кеннеди же совсем не испугался. Хрущев, возможно, интуитивно понимал, что Берлин — это замочная скважина в будущее. Но его не лишенное хитрости предложение объявить Берлин свободным городом в рамках ГДР было отклонено. За этим последовал типичный для Хрущева всплеск эмоций: Берлинский кризис с блокадой, после которой была возведена Стена — самый дорогой символ глупости и мракобесия. Стена высотой 3 метра и длиной 55 километров. Все это произошло между 13 и 17 августа.

Железный занавес Черчилля был метафорой, но он делал свое дело. А Берлинская стена Хрущева была реальностью, но что же она сотворила?

Эрнест Хемингуэй не увидел этого позорного забора. Тот, у кого мы учились мужскому письму, покончил жизнь самоубийством 2 июля. Я посвятил ему прощальное стихотворение «Песнь о жестоком охотнике».

Во время Берлинского кризиса я был на курорте в Созополе. Будучи членом Союза писателей, я купил путевки для всей своей семьи.

У Владко обнаружилась грыжа, которая образовалась от того, что он плакал в яслях. Два раза его оперировали. Врачи предупредили нас, что и Марта слишком мала для моря. И Доре опять пришлось пожертвовать собой.

Нам разрешили передать путевки Андрею Германову и Стефану Цаневу. Мы смеялись, что Андрей — это мать, а Стефан — ребенок в этом неожиданном и странном семействе. По существу, все мы были большими детьми, которые играли в собственную жизнь. В отличие от открытого, реактивного, отдающего себя Стефана, Андрей был обращен внутрь. Он блокировал скрытые в нем стихии сверхчувствительности. В нашей с ним дружбе он возвеличивал мою персону. Сделал меня кумом на своей свадьбе. Но ему хотелось, чтобы я был его кумиром. А что мог дать ему я, кроме утопии — своего жалкого, не пригодного для него жизненного опыта? В результате он тоже стал комсомольским работником, сначала в Варне, а потом на моем месте в ЦК. Впоследствии нас нелепо и коварно поссорили. И мы молча отдалились друг от друга.

Но дети не думают о будущем. Это будущее думает о них. И вечерами мы выпивали с Ваской Поповым, с Антоанетой Войниковой и ее тогдашним мужем художником Николаем Буковым. Из Бургаса к нам приезжал Христо Фотев — абсолютный поэт, утонченный, как граница между морем, небом и землей, благоухающий коньяком и балладами. На пляже мы регулярно сгорали, потому что увлекались разговорами с Атанасом Далчевым. Поэт-философ приехал со всем своим большим измученным семейством. Его сын — юный Христо — стал «руководителем» наших утренних кроссов и занятий йогой. Мы ныряли со шноркелем и гарпуном, привезенными мною из Москвы.

Я рисовал кистями и красками Доры. А на закате любил оставаться в одиночестве на Царском пляже.

Лежишь себе на нежном песке. Душа сливается с сиреневыми сумерками. Тело физически испытывает свободу. И вот — какой-то невидимый капкан захлопывается. И ты можешь находиться только по одну сторону. Или тут. Или там. Свободна лишь стена. И она повсюду.

Я клаустрофоб. Всю жизнь наталкивался на стены, перегородки, замкнутые пространства. Я хочу быть там, где хочу. Но передо мной стена людей, которые мне этого не позволяют. Они хотят, чтобы человек был только с одной стороны. Они готовы убить его, если он решится перейти на другую сторону. Эти-то люди и были настоящей берлинской стеной. Берлинская стена рухнула. Но невидимая страшная стена односторонних существ по-прежнему нерушима, и моя обреченная, отчаянная битва с ними никогда не закончится.

— Не слишком ли поздно ты вспомнил о своей клаустрофобии? — иронизирует Сумасшедший Учитель Истории.

А я злюсь и углубляюсь в мелочи:

— Все это я публично заявил, как только подобные мысли пришли мне в голову. В Берлине. На юбилее Анны Зегерс, когда Горбачев все еще благословлял ГДР, стоя под стеной. А если ты думаешь, что сегодняшний черный шенгенский список менее позорная стена, то ты меня смешишь!..

С 1 по 6 сентября в Белграде Тито собрал конференцию двадцати пяти «неприсоединившихся стран».

С 17 по 31 октября прошел XXII съезд КПСС. Снова активизировался антикультовый пафос. Было принято постановление об изъятии «нетленных останков» Сталина из мавзолея. Мы радовались: значит, нет пути назад. Наивные!

На традиционном для конца года обсуждении поэтов меня захвалили. Но раз тебя ставят в пример, значит, кому-то и противопоставляют. Задетые собратья по цеху запротестовали. Почему он?! Потому что работает в ЦК комсомола? А мы тогда кто?

Все те же Васил Попов и Цветан Стоянов промывали мои раны ракией в Клубе журналистов:

— Они правы. На кого ты сердишься? Это они правоверные, а не ты. Почему тогда хвалят тебя, а не их? Где это видано?! Молодой сердитый вольнодумец и к тому же комсомольский поэт! Должно быть четко видно, по какую сторону Стены ты находишься!

Решение уволиться из ЦК ДКМС стало моей идеей фикс. Я сообщил об этом завотделом. Он принял эту новость вежливо и хладнокровно. Даже засмеялся. Он, мол, не очень хорошо понял причины, но готов пойти мне навстречу. И снова знакомые шаблоны: здесь, сказал он, сортировочная станция, на которой не стоит долго задерживаться. Каждый должен пойти по своему маршруту… И вдруг я успокоился. Моя исповедь состоялась.

Что касается «моего маршрута», то он уже меня ждал. Лозан Стрелков, всесильный заместитель главного редактора газеты «Литературен фронт», положил на меня глаз. Он соблазнял меня должностью «специального корреспондента», или «специального очеркиста», или… вообще всем специальным. Идея была настолько новой, что ее все еще вынашивали.

Сейчас весело вспоминать, как я познакомился с Лозаном и Славчо Васевым. Наверное, это было в 1957 году. На литературной встрече в столичном клубе-библиотеке я и Усин Керим позволили себе закурить на сцене. Разразился скандал. Сидевшие в первом ряду Младен Исаев и Ст. Ц. Даскалов, пришедшие послушать стихи и заодно поохранять своих молодых жен-поэтесс, раскричались, что это хулиганство. «Хулиганство» было в то время страшным словом. Именно с этого слова начался последний в Болгарии концлагерь. Уже на следующий день меня вызвали в «Литфронт». Разгромная «бумага» была уже готова. Но все же Славчо и Лозан хотели собственными глазами посмотреть на незнакомого преступника и благородно дать ему последнее слово.

Лозан, который грозно глядел на меня, чуть не упал со стула, когда я сказал:

— Честно говоря, вы сами в этом виноваты, товарищ Стрелков.

— Да неужели?! Какое интересное нахальство… Ну-ка, продолжай.

И я продолжил, рассказав, как наш драмкружок в гимназии поставил его пьесу «Разведка», как мне досталась роль генерала Чакырова и как мне пришлось научиться курить, потому что, судя по ремаркам автора, генерал курил не переставая. И мне разрешила сама директор школы. Но, к сожалению, я втянулся… И я не врал, хотя и строил из себя Иванушку-дурачка. Я даже продекламировал начальные реплики этой пьесы. Лозан разглядывал меня так, как будто я стоял в витрине, и наконец воскликнул:

— Слушай, Славчо, так это же наш человек!

«Наш» — это было великой формулой.

И вот спустя пятилетку я заявил, что согласен играть новую, специальную, недописанную роль.

— Тебя надули, — жалели меня те, которые до вчерашнего дня подозревали меня в своих собственных пороках. — После должности в ЦК комсомола становятся главным редактором, а не корреспондентом.

23 декабря меня вызвала председатель профкома ЦК ДКМС Димитрица Калдерон. Я узнал ее имя из смешного старомодного документа — ордера.

— Поздравляю! Ты получил квартиру, — сдержанно улыбнулась она и подала мне связку ключей вместе с упомянутым документом. — Район Западный парк, улица Суходольская, дом 81, 3-й этаж, квартира 10.

Кровь ударила мне в голову. Что это значит? Меня не освобождают? Или это злая шутка?

— Мне очень жаль. Но я не могу взять ключи… Я ухожу.

Димитрица улыбнулась еще шире:

— Это нам хорошо известно. Но ты же ждал целых три года. Ты оставил по себе хороший след, ведь все единодушно согласились дать тебе квартиру. Эти наши квартирки быстро становятся тесными. И тебе она тоже станет тесной. Так что смысл не в этом, а в том, чтобы ты сохранил человеческое воспоминание об этом неуютном и неблагодарном времени. Банально, да?

Это стало моим последним комсомольским поручением: вспоминать о том, что будет неблагодарно забыто.

Мы с Дорой тут же поехали убедиться собственными глазами в том, что у нас есть квартира. Шел мокрый предновогодний снег. В районе Западного парка он пах известкой. Мы с трудом отыскали многоэтажку, потому что ее номер был едва заметен. Десятиэтажное панельное недоделанное существо. Вокруг него тогда не было ничего, кроме травы, деревьев, воздуха, бесконечности… И за пределами нас — тоже. Мы сидели на балконе с покосившимися рамами будущих окон, пока сквозь снег, как желтое зарево, не возникли на горизонте вечерние очертания Софии.

Мы вспоминали — уже как историю, — как в знойные летние вечера мы оставляли мою маму в нашей славной комнатушке и выходили погулять в ближайший парк. Садились там на лавочку, обнимались и — молчали. Опускался мрак, и парк им. Заимова пустел. Тогда в стороне беседок вспыхивал и постепенно приближался к нам огонек электрического фонарика. Он быстро находил нас, и страшный милицейский голос приказывал: «Предъявите документы!» Мы очень хорошо знали об этой опасности и держали оба паспорта наготове, открытыми на нужной странице. Блюститель порядка просматривал их при свете фонарика и разочарованно говорил: «Раз вы женаты, вам что, квартиры мало, чтобы целоваться?.. В парк они, понимаешь, пришли…» А поскольку мы его уже не слушали, то он, продолжая бормотать себе под нос «вы тут не одни», уходил вместе со своим фонариком. Да, мы были не одни. Это был невероятно огромный новый жилой массив. И мы становились его частью.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.