Глава 11 Полярная звезда

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 11

Полярная звезда

Но люблю тебя, родина кроткая!

А за что — разгадать не могу.

Сергей Есенин

Мать Россия, о родина злая,

Кто же так подшутил над тобой?

Андрей Белый

1 июня 1960 года у меня родилась дочь. Это произошло после полуночи, когда звезды горят ярче всего.

«Последним светилом хвоста Малой Медведицы является Полярная звезда… Это пульсирующая, изменчивая, двойная (по мнению некоторых ученых, даже тройная) звезда».

В тот же день на софийском вокзале мы встречали новую сверхзвезду — Евгения Евтушенко. Это было его первое появление вне утробы «злой Родины». Его душа пела: «Россия, я тебя люблю».

«Температура Полярной звезды сравнима с температурой Солнца, но она излучает в 600 раз больше видимого света. Это звезда-сверхгигант».

У Владко Башева была редкая способность радоваться прекрасному, находить его и делиться своими открытиями. Однажды вечером он довольно поздно позвонил мне и сразу после этого пришел в гости, все в ту же единственную комнатушку на улице Тодора Стайнова, п. С собой он принес маленький сборник стихов на русском языке — «Обещание». Владко открыл новый талант. Мы читали, перечитывали и обсуждали эту книгу до рассвета и почти выучили ее наизусть. А книга почти вся звучала как манифест:

Вперед,

ломая

и угадывая!

Вставайте, братья,  —

в путь пора.

Какие с вами мы богатые,

безденежные мастера!

Окно запотело и побелело, как новая страница.

После выхода «Обещания» Владко установил и поддерживал письменную связь с нашим новым далеким братом, а однажды сообщил мне, что Женя едет в Болгарию! Поэт, который станет мировым чемпионом по путешествиям, который вместе с Андреем Вознесенским создаст понятие «поэтическая дипломатия», первый свой заграничный вояж совершит на советском туристическом «Поезде мира». Женя заранее попросил нас организовать ему отдельную программу. А это тогда было ой как непросто. Так что нам с Башевым пришлось создать что-то вроде «тайного комитета» по встрече Евгения Александровича Евтушенко. Прежде всего, мы должны были раздобыть разрешение для освобождения его от строгой коллективной программы. Мне предстояло взять «справку» из ЦК комсомола, а Владко — из Союза писателей. Этих целей мы достигли на удивление легко. Георгий Караславов и Георгий Караманев подписали просьбы об «освобождении» Евтушенко, проявив поистине лирическое легкомыслие. В этом мы убедились после того, как по собственной просьбе побывали на приеме у советского посла Приходова. Если он и был удивлен желанием двух молодых поэтов встретиться с ним, то это удивление переросло в изумление, когда мы вручили ему письма от ЦК комсомола и Союза писателей. Приходов вышел из себя:

— Что значит «освободить» поэта Евтушенко? Да кто он вообще такой?! Разве он не достаточно свободен, раз отправился шляться по Европе! Он что, солдат?! А может, арестант?! Я не понимаю, что это за ерунда!

— Речь идет о том, чтобы он мог встретиться с молодыми болгарскими товарищами по перу и с поклонниками.

Посол смотрел на нас с омерзением. Он долго молчал — обдумывал, как выйти из создавшегося положения. Наконец улыбнулся (наверное, самому себе) и подписал исторический документ об «освобождении» Евгения Евтушенко. Какой судьбоносный шаг!

Воодушевившись успехом, мы с Владо явились на перрон, и только тогда перед нами замаячила ужасная проблема: а как мы узнаем нашего друга? Мы же никогда его не видели. Поднять табличку с именем? Этот способ тогда еще не получил распространения.

И вот «Поезд мира» торжественно остановился на старом софийском вокзале. Из него высыпала сотня колоритных советских туристов. Тюбетейки, ушанки, кепки, киргизские белые островерхие шапки, фуражки, старомодные шляпы… Появились знамена. И разумеется, тут же заиграли гармошки. Я подумал, что наша миссия провалилась. Но именно в этот момент появился он. И мы узнали его издалека. Стройный. Ослепительный. Артистичный. Одетый модно, даже немного экстравагантно. Этого человека ни с кем нельзя было спутать — ведь он так походил на свою поэзию. Но и Женя узнал нас. Каким-то своим чутьем. Мы обнялись, как будто были друзьями детства, и пошли вот так, обнявшись, к выходу с вокзала, точно это был выход из прошлого и вход в будущее.

— Братцы, спасите! — твердил Женя. — Румыния и Болгария напоминают мне какое-то гигантское кладбище. Нас водят от памятника к памятнику, от одной братской могилы к другой. Неужели в Софии нет ни единого варьете? Староста нашей группы — калмык. С ним шутки плохи. Когда вы увидите, что он постоянно шевелит губами, то не подумайте, что у него болезнь Паркинсона. Просто он беспрестанно нас считает — а вдруг кто-нибудь сбежал?..

И тут мы победоносно взмахнули нашей magna carta libertatum. Калмык был повержен, и Женя процитировал пародию на строку Маяковского «лет до ста расти нам без старости», которая при замене одной буквы означала свободу от калмыка.

Спустя четверть века во время всемирной встречи писателей «Интерлит» в Кельне мы с Женей Евтушенко жили в одной гостинице. С утра на завтрак он приходил в спортивном костюме — в шортах и кроссовках, вспотев после обязательного кросса по пересеченной местности. Он бросал на нас победоносный взгляд и говорил мне:

— Любо, что ты моргаешь сонными глазами? Давай бегать вместе!

В конце концов я был вынужден ему ответить:

— Женя, в отличие от тебя, нам, болгарам, стоит только однажды побежать — и мы больше не вернемся.

На самом деле Женя постепенно создал себе статус полудиссидента, который постоянно находился в состоянии бегства. Но он возвращался, потому что «поэт в России больше, чем поэт».

После той первой замечательной встречи я передал Женю в руки Владко и бросился (не как позже Женя — в бермудах и с плеером в ушах, а с букетом старомодных роз) к родильному дому. Он был рядом с вокзалом. В довершение ко всему 1 июня отмечается День защиты детей. Я подтвердил свое решение назвать дочку Мартой в честь куклы, которую я когда-то подарил Доре. А потом вернулся домой и счастливо плюхнулся на диван.

Вот он, мой однокомнатный чертог. Синий диван вечером раскладывался и превращался в подобие деревянного одра, на котором спала вся семья. Два лишившихся набивки кресла были нашими тронами. Шаткий столик использовался в самых разных целях. Горка, превратившаяся в книжный шкаф (сейчас в ней устроен бар). Книги и картины. Кладовка, примыкающая к комнатке, была приспособлена под гардероб и кухню одновременно. Гардероб состоял из старой вешалки, а кухня — из единственной старой плитки, стоявшей на ящике. (Наша одежда пахла едой, а еда — нафталином.) Все здесь было переделано, приспособлено. Сегодня, когда я спокойно купаюсь в лучах жизненного заката, я вижу, что только мы с Дорой никак не могли приспособиться к грубым нравам той приспособленческой эпохи. Так или иначе, но эта адаптированная обитель изменила всю мою жизнь. Душа бродяги обзавелась собственным домом. Исключенный студент закончил университет. У безработного хулигана было три года трудового стажа. У безнадежно влюбленного родился второй ребенок. У молодого поэта — вторая книга. Газеты меня хвалили. Только что подтвердили, что меня готовы принять в Союз писателей… И все же я чувствовал, что это очевидное счастье, этот успех — это нечто непостоянное, почти как радуга, и так было потому, что мое Я оставалось неизменным, неприспособляемым.

«Полярная звезда — неподвижный центр мира, пуп мирозданья, небесные врата…»

С Евтушенко мы ужинали в «Опере». После свадьбы я там больше не появлялся. Всю организацию взял на себя Владко. И потому меня очень удивила компания, которую я там застал. Из мужчин к нам присоединился только Панчо Панчев. Мне он был известен как один из процветающих и способных молодых журналистов, специально подобранных для газеты «Работническо дело» (Владимир Башев, Владо Костов, Павел Писарев, Иван Славков…). Но за большим столом сидели и дамы. Незнакомые мне девушки оказались одноклассницами. У длинноногой красавицы Краси была особая миссия — вдохновлять лично Евгения Александровича. Впрочем, он тут же посвятил ей стихотворение: «Красимира — краски мира». Черноглазая Яна много болтала и даже командовала. Легко угадывалось, что в скором времени она выйдет замуж за Панчо. Но я, разумеется, не мог предвидеть, что потом она разведется и выйдет замуж за чешского писателя-диссидента Властимила Маршичека. После разведется и с ним, но не с Чехией… Последняя девушка была самой таинственной. На нашу встречу она пришла в школьной форме и вообще не проронила ни слова.

— А эту ты откуда взял? — спросил я театральным шепотом у Владко. — Тебя осудят за растление малолетних!

Он интеллигентно толкнул меня под столом ногой и тихо шепнул на ухо:

— Кретин, это же Людмила — дочь Тодора Живкова. Они с Яной двоюродные сестры.

Я чуть не умер от смеха, за что получил еще один пинок под столом.

После веселого ужина наша компания все в том же составе переместилась в бар «Астория», где был уже заказан столик. Однако там возникли непредвиденные осложнения, потому что за соседним столиком сидели постоянные клиенты заведения: Георгий Джагаров и Стефан Гецов. Мало того что Владко недолюбливал Джагару (он не мог простить ему «Поспешный юбилей»), так еще выяснилось, что между Женей и Георгием тоже был конфликт. Георгий отказался от переводов Евтушенко, заявив, что они не имеют ничего общего с оригиналом. Это, разумеется, сильно задело Женю, и как раз сейчас шумно забурлило выяснение обстоятельств дела. Джагаров оправдывался:

— Женя, пойми, твои переводы хороши, но они неточны.

Женя же эффектно возражал:

— Георгий, французы говорят, что переводы — как женщины: если они верные, то некрасивые; если красивые, то неверные. Ты предпочитаешь верность, а я — красоту!..

Они договорились до того, что Джагарову пришлось написать на крахмальной салфетке расписку, что он принимает переводы Евтушенко.

Но вечер был ощутимо подпорчен. Школьницы фыркнули и покинули нас вместе с Панчо, а немного погодя встали и мы, провожаемые подозрительным взглядом директора бара Наско Германова. Я не помню, почему мы свернули к моему дому. Должно быть, было уже за полночь. Роскошные ботинки Жени оказались настолько новыми, что ходить в них он уже не мог. В знак солидарности мы с Владо тоже разулись и зашлепали втроем мимо здания парламента, через Докторский сквер вниз по улице Обориште. К моему удивлению, после всех этих разговоров и пьяного застолья Женя заявил, что проголодался. Без Доры в доме не было ничего, кроме бутылки коньяку. Мне с большим трудом удалось отыскать черствую горбушку и кусок засохшей брынзы. Это устроило гостя, потому что, пока я копался в кухне-кладовке, он перелопатил всю мою библиотеку и наткнулся на запрещенные книги. Поцеловал «Доктора Живаго». Конечно же, он его читал.

— Вы видели, что наши идиоты написали о смерти Пастернака?! Мол, умер не писатель, а член Литфонда. Хотя они правы. Писатель Пастернак бессмертен.

Вольнодумство Жени для того времени было невообразимым. Он взял почитать в гостиницу Джиласа и Оруэлла «Памяти о Каталонии».

Все остальное время мы читали стихи. Было отмечено, что мы звучим по-разному, что еще больше нас воодушевило.

Во время нашей первой встречи Женя почти ничего не рассказывал о себе. Но много говорил о своей любви к Белле:

— В России есть три поэтессы. И у всех фамилии начинаются на А: Ахматова, Алигер, Ахмадулина. А-А-А! Это огромный вздох восхищенной России.

Во время нашей последней встречи (дай бог, чтобы ей не оказаться последней!) Женя лихорадочно говорил о себе:

— Я обречен быть поэтом России! Я последний поэт России!

Он и вправду мировой поэт. Всемирный скиталец. После Беллы он женился на еврейке-космополитке. Потом — на англичанке и т. д. Русские националисты его на дух не переносили. Но все же Женя остался неисправимо русским во всем. И мне приходят в голову мрачные и жестокие мысли: может, он и правда последний поэт последней, кабацкой, советской, жестокой и великой России…

Вот уже и во мне вроде бы начало зарождаться щемящее самоощущение поэта. И я уже начал бояться, что моя работа в комсомоле превратится в политический театр. А я-то предпочитал настоящий. Поэтому стал хитрить. Сам подбирал себе маршруты для командировок.

— И что ты постоянно ездишь в Бургас? — спрашивали меня в орготделе. — Если бы дело было летом, тогда понятно. А то зимой…

Разве мог я объяснить им, что моей целью были походы в бургасский театр им. Адрианы Будевской? А какой это был тогда театр!! Методий Андонов, Юлия Огнянова, Леон Даниел, Вилли Цанков разыгрывали «Сизифа и Смерть», «Мамашу Кураж», «Человека, который приносит дождь», «Золотую карету», «Оптимистическую трагедию»… Они даже придумали фехтовальный спектакль, который состоял из одних дуэлей и диалогов со смертью из мировой классики. Он назывался Ave, Caesar, morituri te salutant. О, этот спектакль был как раз про нас! Потому что если любой актер мечтает поучаствовать хотя бы в одной из великих театральных дуэлей, то мы мечтали сделать это в жизни.

Говорят, что Микеланджело учился мастерству на одной-единственной статуе, причем даже не на целой, а на фрагменте античной мраморной скульптуры (торсе Аполлона Бельведерского). Если бы можно было оживить тогдашний бургасский театр, хотя бы один его спектакль, хотя бы одно его действие, то этого бы хватило, чтобы воскресить все наше молодое время.

Завлитом театра был Иван Теофилов. В репертуаре была и его пьеса — «Дом воспоминаний», если мне не изменяет память. Из него я помню только лестницу — символ, по которому поднималось и спускалось действие. Но я никогда не забуду, как Иван предоставлял мне в распоряжение свою квартиру — чистую и скромную, как монастырская келья, — чтобы я не тратился на гостиницы. А сам оставался ночевать на реквизитных диванах за кулисами пустого, как космос, ночного театра.

И думалось мне: все мы живем в таком вот нарисованном, собранном, как декорация, домике воспоминаний и мечтаний. У каждого где-то есть своя комнатка. Но это «где-то» может превратиться в общий дом, где все рядом, каждый за своей дверью, которая не запирается.

Время разрушило эту близость. От нашего романтического общего дома осталась одна лестница, которая уже нигде не начинается и никуда не ведет. Только «действие» прогуливается по ней, да и мы, «старые товарищи», театрально встречаемся на ее пролетах или расходимся, как мнительные актеры пантомимы.

И вот я снова был командирован в Бургас. Христо Фотев устроил мне встречу с художником Георгием Баевым-Джурлой. Критика ославила этого творца, приклеив ему эпитет «упадочный». А меня влекли его затянутые сиреневой дымкой приморские пейзажи. И я сказал, что хотел бы купить одну такую картину. Художник смерил меня взглядом скептика:

— Ты… хочешь… купить?!

— Да. Я кое-что отложил из гонорара за свою последнюю книгу.

Джурла признался, что никогда еще не продавал картину частному лицу. Я же, задетый его недоверием, не стал признаваться, что покупаю картину впервые. Так или иначе, но в мастерской у него стояли всего три полотна, с которыми он готов был расстаться. Я сделал выбор немедленно. И думаю, выбор правильный. Небо. Море. Земля. Три обнаженных дерева. И одинокая женская фигура с детской коляской.

— Как называется эта картина?

— Откуда мне знать…

— Ладно, тогда знай, что она называется «Вечность».

— Сойдет.

Но цена вечности оказалась большей, чем та сумма, которой я располагал. Я пошел в окружной комитет комсомола и довольно легкомысленно сболтнул, что решил купить себе картину, из-за чего хочу взять 100 левов взаймы в счет моей зарплаты в ЦК. Я даже представить себе не мог, насколько смешной и подозрительной показалась моя просьба. Потом я отдал деньги художнику и забрал картину. Оставил ее, запакованную, в комитете, и мы с Джурлой отправились на прощальную прогулку по волнорезу: вечером я должен был ехать домой. Какой-то боцман упражнялся в стрельбе из пистолета. Мы тоже решили посоревноваться, и… Джурла выиграл. Я его поздравил, а он в ответ:

— В футбол я играю еще лучше.

Когда по дороге на вокзал я зашел, чтобы забрать картину, то увидел, что она распакована и повешена на стену. Весь комитет ходил вокруг и посмеивался:

— Браво, Любо! Твой вкус для нас непостижим. И признайся, зачем тебе понадобились те двести левов, которые ты взял из кассы?

Какие еще двести?! Я ведь заплатил целых семьсот! Короче, эти разговоры меня разозлили.

— Такие, как вы, преследуют Джурлу и мешают ему жить!

— Никто его не может преследовать, потому что его брат — местный начальник милиции.

Картина «Вечность» — одна из самых дорогих моих реликвий. Я люблю ее, а она, кажется, меня. Как-то ее взяли на выставку в Индию. Там все картины потерялись. Их засунули на склад на какой-то пристани. После разных перипетий картины вернулись, разъеденные солеными океанскими ветрами и погрызенные портовыми крысами. Крыши Дечко Узунова рухнули. Пастушьи собаки Златю Бояджиева разбежались. И только моя «Вечность» уцелела, потому что мы с вечностями любим друг друга.

«Полярная звезда — это трон Всевышнего. Столп, на котором держится небесный шатер. Золотая колонна вечности».

Стояла поздняя осень. Георгий Караславов вызвал меня в свой кабинет. Он держался торжественно и загадочно:

— Слушай, поэт (это обращение было его фирменным), мы решили на тебе испытать ваше проблематичное поколение — годится оно на серьезное дело или нет. Твое имя внесено в список очень ответственной делегации, командированной в Москву. Руководителем назначен товарищ Гошкин, а ты должен будешь учиться. Будешь присутствовать на всех мероприятиях, причем одетым прилично. Официально! А не так, как вы шляетесь по вашим бамбуковым рощам. Будешь каждый день бриться и т. д.

Когда я пересказал Доре напутствия Караславова, она обиделась:

— А ты что, разве плохо одет?

И тут же купила мне меховой воротник, меховую подкладку к кожаному пальто и шапку.

Вечером перед вылетом у нас в квартире появился Асен Босев. До него дошел слух, что я собираюсь в командировку, так вот, он интересовался, раз уж я такой ловкий, то не смогу ли передать его брату в посольстве кое-какие мелочи к празднику.

— Ну конечно, — ответил я.

И тогда он вручил мне ящик с соленьями.

В аэропорту я поразил всех тем, что появился в немецкой шапке, в пальто с каракулевым воротником и с ящиком, обмотанным проволокой, в руке. Я и сам себя не узнавал. Но пограничники не усомнились в моей идентичности.

Наш самолет вылетел с огромным опозданием, потому что везде был туман. Наконец нас подняли в воздух на новом реактивном Ту-104 — боевой машине, приспособленной к нуждам гражданской авиации. У меня все еще не было опыта в воздушных одиссеях, и я волновался. В какой-то момент я почувствовал, что в районе сердца у меня разливается какое-то мокрое пятно. Полез в карман своего «официального костюма» и понял, что моя ручка потекла. У Ту-104 все еще не было хорошей герметизации.

А мой руководитель — товарищ Гошкин — разговаривал с писателями Богомилом Ноневым и Александром Чаковским, которые случайно летели тем же рейсом. Что бы ни сказал бедный Богомил Нонев, Гошкин все время парировал, что он сам писал об этом еще в 40-е годы, причем непременно упоминал название своей статьи. В какой-то момент Гошкин повернулся и ко мне:

— А ты ее читал?

Я с ужасом осознал, что не держал в руках ничего из того, что написал мой руководитель. Он это почувствовал, потому что, цитируя свою следующую статью, снова спросил, читал ли я ее. И я снова признался, что нет.

— Ну да, ваше поколение очень невежественно, — заметил Гошкин.

И я понял, что гибну. Но вскоре возникла новая, еще более неприятная опасность. Появилась стюардесса и сообщила:

— Товарищи, погода нелетная. Москва закрыта. Ленинград закрыт. Киев закрыт. Харьков закрыт… Посадка в Симферополе…

Мы приземлились на секретном военном аэродроме. Нас быстро посадили в автобус с закрашенными стеклами и повезли в город. От Симферополя у меня в памяти остались огромная труба и еще огроменный столб грязного дыма, валившего из нее. Нас поселили в новой примитивной гостинице. До последнего дня социализма меня преследовал невыносимый запах советского паркетного лака, которым в этой гостинице до блеска лакировали действительность.

Даже Александр Борисович Чаковский не смог договориться о том, чтобы Гошкин позвонил своей жене в Болгарию. Здесь, в этой запретной, закрытой для посторонних глаз и ушей России, мы будто выпали из пространства и времени. «Нелетная погода» продолжалась достаточно долго для того, чтобы дома началась паника. Привыкшая к регулярным звонкам, бедная Ее Сиятельство (супруга Гошкина) изволила сильно обеспокоиться. На вопрос, что случилось с нашим самолетом, последовал ответ: такой самолет на территории Советского Союза не приземлялся. Печаль, темная, как симферопольский дым, окутала родную Софию. Доре позвонили по телефону, чтобы подготовить ее к худшему и заверить, что она еще молода и у нее вся жизнь впереди, так что отчаиваться не стоит. Говорят, был заказан и некролог. Есть такая примета: если твой некролог напечатали при жизни, ты проживешь долго.

После этого первого приключения мы все-таки добрались до Москвы.

Нас поселили в гостинице «Пекин» на площади Маяковского, на которой к тому времени уже начали бушевать бурные поэтические страсти. На нашу делегацию выделили один номер с двумя спальнями. В ресторане оказалась настоящая китайская кухня. Можно было выбрать гнездо ласточки по-пекински, утку по-кантонски или трепангов. Тогда в Советском Союзе еще существовал — и даже процветал — социализм. Так что гостям деньги не требовались. Какой-то невидимый дух шел за нами следом и платил по счетам.

Когда мы разместились, Гошкин, несмотря на позднее время, предложил прогуляться. И мы отправились по улице Горького в ледяную полночь. И оказались на Красной площади. Рубиновые звезды горели над нами полярно и путеводно.

«Полярная звезда представляет собой типичную пульсирующую цефеиду, т. е. звезду, периодически меняющую свое свечение. Большие звезды неустойчивы».

Куранты на Спасской башне били исторически. Перед мавзолеем происходила смена караула. Я оглянулся — как если бы кто-то хотел сменить и меня. Но кроме нас и удаляющегося чеканным шагом караула на гигантской площади не было ни души. Кремль плыл, как красный айсберг, в океане таинственной непроглядности.

Так началась моя первая Москва. С этого момента у каждого из нас была своя собственная программа. Гошкин остался обсуждать судьбу чистого марксизма. А я уехал на «Стреле» в Ленинград. Меня поселили в гостинице «Европейская». Такой люкс мне даже не снился. Из окон были видны памятник Пушкину, Исаакиевский собор, Зимний дворец и Эрмитаж. В этом музее я понял, что значит заблудиться в красоте, утонуть в обаянии и… о чем именно шепчет золотой дождь «Данаи» Рембрандта. Это были долгие ночи. И затяжная бессонница. Я познакомился с одним молодым поэтом, которого звали Иосиф Бродский.

А в это время Никита Хрущев стучал по столу ботинком на заседании Ассамблеи ООН.

По возвращении в Москву, кроме Третьяковской галереи и Пушкинского музея, я посетил еще и вгиковское общежитие в городке Моссовета. Это был музей славы Г. Караславова и Стефана Цанева. Они жили в одной комнате. В честь меня организовали замечательный вечер, на который пригласили будущих звезд советского кинематографа. А в гостинице я встретил Здравко Петрова и Тончо Жечева. Они тоже учились в Москве и приехали поздороваться со своим именитым земляком Гошкиным.

Напрасно я искал Евтушенко. После своего софийского освобождения он был в постоянных разъездах.

В этом калейдоскопе неожиданных переживаний, в этом множестве новых впечатлений Россия в моем сознании четко и достаточно болезненно раздвоилась: величественная масштабность соседствовала в ней со зловещей мелочностью, высота с низостью, красота с уродливостью, сокровища с нищетой, бесконечная доброта с потрясающей грубостью, слова, брошенные на ветер, с делами, о которых не говорят. Из этих крайностей воздвиглось распятие России. Не только звезда — все в ней было полярное.

Каждое утро прихрамывающий юноша и улыбчивая полная девушка спрашивали, нет ли у меня каких-то особых пожеланий. И наконец я кое-что придумал: захотел увидеть могилу Маяковского. И вот мы уже на Новодевичьем кладбище. Старинный монастырь, окруженный кирпичной крепостной стеной, еще один Кремль, малый Кремль мертвых.

Пока мы искали могилу Маяковского, нам в глаза бросился памятник Надежде Аллилуевой, жене Сталина. Тогда я впервые услышал невероятные легенды подземелья, эхо московских тайн, городские слухи. Рассказывали, будто Сталин был страстно влюблен в Аллилуеву. Он застрелил ее случайно. Когда она появилась на его даче в Кунцеве, выйдя из сумрака со стороны балкона, он подумал, что кто-то хочет на него напасть. За катафалком Аллилуевой из Кремля до самой могилы Сталин шел один, пешком. Органы КГБ позаботились, чтобы улицы опустели и никто не выглядывал из окон. (Попробуй опровергни такую легенду!) После того как Сталин застрелил свою любимую женщину, он изменился до неузнаваемости. Что-то сломалось у него в душе, и он превратился в кровожадного зверя, генералиссимуса вампиров. Вот такими уличными легендами люди пытались хоть как-нибудь по-человечески объяснить античеловеческую действительность. И не ради Сталина, а во имя самой жизни, чтобы спасти хотя бы одну искорку благородного, доброго света в своей душе. То, о чем Хрущев и иже с ним даже не думали. (А сегодня тиражируются новые версии происшедшего. Моя подруга Лариса Васильева утверждает, что Надежда Аллилуева была незаконной дочерью Сталина. И когда он ей об этом рассказал, она покончила жизнь самоубийством.)

В каком-то из своих писем Маркс пишет, что душу народа лучше всего можно понять, посмотрев на его кладбища и рынки.

Советские кладбища были двух разновидностей: официальные — вычурные, грандиозные, как некрополи великанов, и обычные — жалкие, неестественные, миниатюрные, как захоронения гномиков или детей. А существовали ли в тогдашней России рынки? В 1960 году все, что продавалось с прилавков, сильно отличалось от того, что стало предлагаться потом. В 60-м все было грубым, тяжелым, откровенно старомодным, но очень надежным, крепким, изготовленным из натуральных материалов — кожи, металла и дерева высочайшего качества. В Ленинграде Богомил Нонев отвел меня в маленький магазинчик, который должен был соответствовать понятию «бакалея». На прилавке блестели пирамидки консервных баночек с красной и черной икрой, раками-крабами, сельдью и другими деликатесами. Огромный розовый лосось продавался на развес. Богомил Нонев сделал мне подарок в виде десяти видов сыра и сырков, завернутых в фольгу. Кроме уже знакомых мне сортов, таких как костромской, были и непривычные, например лимонный или шоколадный сырки. Все эти лакомства продавались за копейки. Позже Россия стала производить совсем иные товары — псевдосовременные, из блестящих, пестрых, синтетических материалов, неприятно легких и все более дорогих. Что касается продуктов питания, никто не мог разглядеть их в кричащих очередях, пока наконец во время перестройки не исчезли спички, соль, мыло. В самой богатой стране миллионы людей страдали от голода.

В первые пятилетки после войны болгары, посетившие великую страну коммунизма, были старательно проинструктированы на предмет того, что то, что они увидят собственными глазами, сильно отличается от насаждаемых пропагандой образов и представлений. Объяснялось это тем, что советская страна выходит из страшной, опустошительной войны и вдобавок помогает прогрессивным силам всего мира. Так что не стоит об этом распространяться! В 60-х годах, думаю, такого уже не было. Путешественники сами себя инструктировали, что им привезти из России и что взять с собой. Предпочитаемыми торговыми трофеями были швейные машинки, охотничьи ружья и… пылесосы. К несчастью, именно такой заказ получил я от взволнованной семьи — пылесос! Мол, мои дети должны расти в чистоте, а не дышать пылью от веника. Так что однажды вечером я появился на пороге нашей общей квартиры в «Пекине» с большой картонной коробкой в руке. Гошкин брился во второй раз, готовясь к ужину с руководством Союза советских писателей. Он перестал мурлыкать себе под нос и посмотрел на меня испытующе:

— Что у тебя в коробке?

Я промычал, что, мол, это все моя мама, она так просила, и мне ничего не оставалось делать, как… Гошкин раскрыл рот от удивления:

— Пылесос! Ты! И чтобы поэт купил пылесос?! Ты можешь представить себе Есенина или твоего Маяковского с пылесосом в руках?! Какой позор!

Я был уже морально раздавлен, причем справедливо. Но Гошкин не унимался:

— Пылесос! И сколько он стоит?

Я признался.

— Ну и как ты себе все это представляешь? Ты вернешься в Софию с пылесосом, а я — с пустыми руками. Вот иди завтра и купи мне такой же.

— О да, конечно, — вздохнул я с облегчением. — Ты даже можешь взять мой, а я пойду и куплю себе еще один.

— Нет. Ты купишь мне новый. Но такой же!

После наших воздушных одиссей Гошкин разумно решил, что возвращаться мы будем на поезде. Купе было четырехместным. Двое других наших спутников-болгар уже заняли свои места. И тут мы с ужасом увидели, что в проходе между полками стоят два пылесоса, причем точно такие же, как наши, даже упакованные в такую же бумагу. Четыре одинаковые коробки заняли почти все жизненное пространство купе. Наши попутчики оказались из софийской теплофикации. Формула их делегации была аналогичной: начальник и мелкий инженер. Шефы, разумеется, расположились на нижних полках и сразу же начали разведывательную операцию с целью узнать, кто же из них больший начальник. Мы жили во время ясных иерархий. Гошкин небрежно обмолвился, что он активный борец против фашизма и что в варненской тюрьме ему готовили смертный приговор. Но шеф управления теплофикации в ответ вытащил козырную карту: он участвовал в чешском Сопротивлении. Его арестовало гестапо (!), его провели, подталкивая штыком, через всю Прагу. Да, похоже, мы проигрывали турнир. Как только Гошкин пытался развить какой-нибудь философский вопрос, в чем он был силен, инженер тут же вспоминал о гестапо. И так до самой Унгени. Когда же мы подобрались к границе, теплофикатор впал в мрачную задумчивость:

— Слушайте, а вдруг у нас будут неприятности с этими четырьмя пылесосами?

И тут Гошкин нанес свой сокрушительный удар:

— Какие неприятности? У нас есть документ, подтверждающий, что мы их купили на свои гонорары.

Пожилой инженер разнервничался и начал ругать молодого:

— Я же говорил тебе, идиот ты этакий, получить справку?! Зачем я тебя с собой взял? Чтобы ты делал из меня посмешище? У людей есть справка, а у меня нет. Я этого не переживу!

Гошкин вроде бы его успокаивал:

— Да подожди ты, не горячись. Что может произойти?! Самое большее — это у тебя конфискуют пылесос.

— Да при чем тут пылесос, это вопрос чести. Меня вообще не интересует, конфискуют его или нет. Да я и сам могу выкинуть его в окно.

Мы его едва удержали.

— Товарищ, товарищ! — охал Гошкин. — Зачем хорошую вещь портить? Ты же помнишь, что говорил по этому вопросу Маркс? Только люмпены…

Когда в вагон вошли советские пограничники и таможенники, инженер затрясся от страха. Он смотрел испуганно, и паспорт у него в руке подрагивал. И я опасался, что он вызовет у офицеров служебный интерес. Но они поставили печать, отдали честь и вышли. После короткой паузы шеф теплофикации снова попытался завязать разговор:

— И когда меня арестовали в Праге…

Но уже было слишком поздно. Никто его не слушал. Поезд пересек невидимую границу, за которой легенды теряют смысл. Мы покинули СССР — «страну с непредсказуемым прошлым», как в скором времени назовут ее историки.

«Из-за прецессии Северный полюс неба за 25 800 лет описывает окружность около Северного полюса эклиптики с радиусом, равным наклону эклиптики к плоскости небесного экватора. За этот период становятся полярными различные звезды. 2500 лет назад полярной была звезда Бета из созвездия Малая Медведица (арабские звездочеты называли ее Кохаб). К 4000 году полярной станет звезда Гамма из созвездия Цефей…

Полярная звезда указует на дом Всевышнего, в котором сливаются все три мира».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.