Черный гардемарин
Черный гардемарин
В Петербурге, как и в Тифлисе, его тоже отговаривали: Морской корпус только для дворян. За двести лет его существования устав менялся не раз, но сословные преграды не ослабевали. Даже Коля Джунковский считал, что надо подавать бумаги в Политехнический — опять вместе учиться.
А дядя, — не Лауэр, а ротмистр расквартированного в Тифлисе Нижегородского драгунского полка Гацунаев, родственник и Хаджи-Мурата Мугуева, — дядя стал поучать племянника, что кавказцу резон служить в кавалерии, хотя сам дядя полк оставил, переехав в Петербург. Гацунаев твердил старое: флот — не для кавказца. Люди Кавказа любят коня, шашку и кинжал. Вот Мугуев правильно поступил, уйдя еще в прошлом году в кавалерийское училище, скоро получит чин хорунжего. А Вано? Теряет только время Вано: кончится тем, что возьмут в солдаты.
Наверно, дяде успела написать мать. Он то и дело ссылается на пример Макарова, знает, кто для упрямого Вано авторитет. Смотри, говорит, сам Макаров не посмел когда-то проситься в корпус, знал, что боцманского сына туда не возьмут. Отцу Исакова как кавалеру ордена Станислава пожаловано личное дворянство?.. Оно в могиле, его дворянство. Здесь ты никто. Вот в казачьем войске будешь человеком, — там и осетины, и чечены, возьмут и армянина.
Но Макаров начинал службу полвека назад. Иная эпоха, пореформенная Россия. Высшая знать опасалась, что простолюдины захлестнут офицерскую касту. Да и неужели пример с Макаровым никого ничему не научил?.. Только и твердят сейчас в обществе: России необходим флот, надо обновлять морское офицерство. В Думе дебатируют об ассигнованиях на строительство большого флота. Дядя должен же знать, что в войне с Японией ядро флота погибло. В Николаеве, в Ревеле, да и в самом Петербурге, заложены новые корабли. Кто будет ими командовать, если не допускать к учению тех, кто любит флот?!
Тысячи доводов выискивал юный Исаков не только в споре с благожелателями, но и самим собой. Потрясения русско-японской войны и революции пятого года он пережил еще мальчиком, многого не понял и не мог понять, но многое прояснилось ему вскоре. На устах у всех были Порт-Артур и Цусима.
О детских впечатлениях Исаков разговорился в шестьдесят седьмом году с Хаджи-Муратом Мугуевым, сидя с ним в скверике во дворе писательского дома на улице Черняховского в Москве. По-стариковски ворошили прошлое. Придирчиво сличали свои воспоминания, сверяя память. Сошлись на том, что одному больше запомнились известия о революционных событиях в Баку, хотя сам он тогда жил в Тифлисе, и это естественно: в Баку перед всеобщей забастовкой пострадал отец, для семьи все сплелось в один узел — смерть отца, резня, охранка, волнения на промыслах; а другому — Мугуев был на год старше Исакова — памятна всеобщая забастовка в Тифлисе, — к ней присоединились и ученики старших классов, начальство в кавалерийском училище вечно выпытывало у будущего хорунжего, не причастен ли и он к этой крамоле. Многое в памяти сместилось, такого смещения остерегался Исаков, когда начал писать рассказы. Но при всей незрелости взглядов обоих юношей, детские впечатления нашли в их душах свой закуток, и все, наверно, всплыло потом…
А тогда — тогда Исаков не умел и не старался докапываться до социального смысла того, что происходит в стране. Тогда он не знал, что еще до падения Порт-Артура Ленин предсказывал судьбу 2-й Тихоокеанской эскадры, посланной царем на верную гибель, не знал столь ясной исчерпывающей ленинской оценки русско-японской войны, которую потом, полвека спустя, сам приводил в полемике с заокеанскими фальсификаторами морской истории: «Не русский народ, а самодержавие пришло к позорному поражению». Где мог в десятые годы прочесть такое юноша, далекий от политики, если царская цензура подсовывала ему лживые казенные версии.
Собственный небольшой жизненный опыт подсказывал юному Исакову критическое отношение к официальным версиям. Но только в рамках допустимого в обществе вольнодумства. Всякое неравенство, несправедливость его возмущали, он тоже ждал реформ — ну хотя бы в устройстве флота, — радовался, когда прочел, что на Балтийском море появился адмирал Эссен, обучающий экипажи в плаваниях, а не на рейде. Но дальше его критическое мышление не шло, состояние своего ума он сам потом оценивал как предрасположение к грядущему — не больше.
Наивный в политике, он надеялся, что все же сможет доказать адмиралам в Петербурге свое право служить флоту и стать его офицером. И подал, никому из близких ничего не говоря, прошение о допуске к сдаче экзаменов в Морской корпус.
Подолгу Исаков маячил у бронзового памятника капитану Ивану Федоровичу Крузенштерну против главного входа в alma mater, как всегда, всю жизнь, называл он прославленное флотское учебное заведение, из которого вышли многие не только отважные, но и ученые моряки России; останавливался, в сотый раз читая на памятнике: «Первому русскому мореплавателю вокруг света».
Но получил отказ. В резолюции было прежде всего сказано: «В просьбе — отказать». Начертав сие, царский адмирал, очевидно потрясенный дерзостью просителя, желчно добавил: «Зачем это молодому человеку из Армении идти на морскую службу? Ну, еще в сухопутные войска — дело другое. Но флот?.. Не было адмиралов из Армении!»
Уж адмиралу полагалось бы знать, что были в России военные моряки из армян. Даже в больших чинах. В это же время седьмой год служил во флоте армянин офицер Александр Гарсоев, образованный подводник — потом, после Октября, он стал профессором морской академии Красного флота. Но еще во время Крымской войны кавказско-черноморской укрепленной линией командовал армянин-католик Лазарь Маркович Серебряков, вице-адмирал, прекрасный организатор, знаток восточных языков, дипломат и боевой моряк, основатель Новороссийска. Автор статьи в ученической «Заре» «Армяне в России», разумеется, помнил Серебрякова, только у него не было возможности опровергнуть чиновника адмиралтейства — отказ он получил письменный.
О своей реакции на отказ Иван Степанович как-то рассказывал после Великой Отечественной войны Всеволоду Вишневскому, писателю, с которым сблизился в годы съемок фильма «Мы из Кронштадта», не раз встречался в море и на берегу, не раз резко спорил, как спорят с друзьями. Исаков сказал ему, что, прочтя резолюцию, он твердо решил добиться своего и стать моряком. Тогда, в тринадцатом году в Петербурге, сказались, к счастью, черты характера, унаследованные не только от отца, но и от матери, тоже выросшей на каменистой, требующей упорного труда земле, только на северной, где каждую пядь пашни приходилось отбивать у природы, очищать, освобождать от валунов — из них и поныне на островах и на материке Эстонии крестьяне складывают изгороди вокруг своих жилищ. Упорство, настойчивость, самообладание, воля — все, что он получил от натуры родителей и развивал в себе исподволь, было пущено в ход.
Исаков подал бумаги в Петербургский технологический институт и был принят. Чтоб не стать в тягость родственникам и матери, он устроился в гараж при институте ремонтировать автомобили.
Великое дело — самостоятельность. Исаков считал, что никогда так хорошо и легко не учился, как в год, когда, переехав в Петербург, освободился от опеки маменьки и родичей. Он нисколько не обижал этим близких людей. И матери, и дяде Петру Исаков остался навсегда благодарен за все, что они сделали для него. Но для каждого юноши настает пора, когда опека даже любимых людей становится обузой.
В одной из записей на блокнотном листочке с метой синим карандашом «Автобиография», — таких листочков, заполненных фразами-тезисами, помеченными по-исаковски цифрами, как пункты плана возможной рукописи, появилось за годы его скитаний по госпиталям немало, — я встретил неожиданное слово: нахлебничество. Точнее, два слова — горечь нахлебничества. Так и намечено к разделу «О предрасположении к большевизму» первым пунктом: «Никакого достатка. Горечь нахлебничества».
Нахлебник?! Никто не попрекал его куском хлеба. Он сам видел, как тяжко живется семье. Пора становиться мужчиной. Хочешь поступать по-своему — отвечай за поступки и неудачи сам, своим горбом. Он и добивался своего по-своему: уехал в Петербург, стал студентом, стал рабочим, отказался от помощи родных, но не отказался от цели жизни.
Вот когда Степан Осипович Макаров, герой давних побасенок отца, заслонил на время всех книжных кумиров. Макаров ему близок, почти современник. Макарову тоже, наверно, хотелось поступить туда, где учились Ушаков, Лазарев, Нахимов, а пришлось пойти в скромное штурманское училище на Амуре. Но стал же он крупнейшим флотоводцем и ученым. Да еще в годы наимрачнейшей реакции. Подумать только — боцманский сын, выходец из низшего сословия, командовал тихоокеанским флотом, сокрушал на страницах «Морского сборника» авторитет самых чванливых и косных сановников от адмиралтейства, дал России не только первый в мире катероносец, но и «Ермака», оставил после себя блестящую книгу «Рассуждения по вопросам морской тактики» — откровение в морском искусстве и в науке — и достойно принял смерть на мостике броненосца на виду у всего мира. Это ли не пример для юноши, желающего стать военным моряком!
Читатель, пожалуй, вправе спросить: а почему бы этому юноше не пойти в матросы? Море отплатит добром за упорство и труд. Умом мы можем понять, что в старой России был иной социальный строй. Но нелегко в семидесятые годы представить себе уклад жизни десятых годов нашего века. В те времена не мог матрос стать капитаном. А Исаков хотел стать капитаном — помните: «Я — капитан, Олька!..»
Технологический давно слыл очагом крамолы; его студенты прекратили в тысяча девятьсот пятом году занятия, протестуя против расстрела рабочих у Зимнего дворца 9 января; в его стенах тогда же впервые заседал Петербургский совет рабочих депутатов, а после разгрома первой русской революции были тайные явки большевиков. И теперь здесь царил дух вольнодумства. Старшекурсники бывали на заводах и верфях Питера. Новая техника, перспективы развития радио, авиации, кораблестроения занимали их серьезнее, чем издателей тифлисской «Зари».
Останься Исаков в Технологическом, он стал бы при его разносторонних способностях выдающимся инженером-технологом или ученым в точных науках, вероятно, и политически прозрел бы много раньше. Только у каждого свой путь. Его дорога к самоопределению лежала через ту самую офицерскую касту, которая его отвергала. Но нигде прежде да и потом, до самой революции, он не слыхал таких ясных и прямодушных суждений об окружающем мире, как в Технологическом в канун первой мировой войны.
А потом началась война с ее шовинистическим захлебом, подавлением всяких вольных ростков и трудным отрезвлением.
Хотя и поздно развернутое, строительство большого флота заставило морское министерство спешно позаботиться о пополнении офицерского корпуса. Морской министр не отважился сломать вековую традицию и отменить сословный ценз для alma mater, куда не попал Исаков. На Васильевском острове в красных трехэтажных казармах второго Балтийского экипажа в конце Большого проспекта, поближе к гавани и подальше от глаз чистой публики, открыли гардемаринские классы — отдельно от «святая святых». Их так и назвали: Отдельные гардемаринские классы. Свидетельство полиции о благонадежности все равно было обязательным, но имущественный и сословный ценз отпал.
Летом четырнадцатого года Иван Исаков сдал конкурсные экзамены в юнкера флота. Через три месяца он стал черным гардемарином. Черным потому, что в ОГК — так принято было называть классы — полагались погоны не белого сукна, как у настоящих гардемаринов, а черные и не с золотой окантовкой, а с двумя белыми полосками по краям. На бескозырке, на широкой ленте с названием классов, — кокарда с золотым якорьком.
Конечно же, черные погоны придуманы не случайно. Старший лейтенант Шлиппе, персонаж рассказа Исакова «Кок Воронин», едва взглянув на черные погоны, бросил небрежно: «Вижу, что из студентов!.. Ну-ну!.. Посмотрим, что выйдет из этого эксперимента морского министра и Государственной думы!..» Старлейт даже прочел нотацию гардемаринчику из студентов: «Неужели не нашлось в роду захудалого дворянчика, за которого можно зацепиться, чтобы поступить в корпус?.. Наконец, можно же было подать прошение на высочайшее имя?!.»
Для подобных типов черные погоны — клеймо. Но Исаков не чувствовал в этом никакого ущемления. Обмундирование, пожалуй, пожиже — военное время. Муштра пожестче — слушатели «из студентов» не прошли кадетской подготовки. Дортуары в казармах неуютны, пол асфальтовый, в морозную зиму, особенно южанину, худо. Зато — скоро в море, может быть и в бой, на Балтику, где флот с первых дней преуспел в обороне устья залива и в минной войне, повезет — попадешь в минную дивизию, на знаменитый «Новик», удивляющий неприятеля дерзостью и быстротой маневра.
А что до Шлиппе с его глупейшим высокомерием, так бог с ним, цену ему гардемарин узнал, прочтя отчет о гибели «Петропавловска». В который раз возникала перед юношей картина — взрыв японской мины под броненосцем и боезапаса на нем, уходящий носом в пучину корабль; выскочившие на поверхность винты, как сообщал протоколист, «продолжали рассекать воздух, калеча и разламывая тех немногих из команды броненосца, коим удалось выскочить наверх и собраться на корме». А потом юноша прочел и цифры потерь — шесть сотен нижних чинов ушли на дно вместе с Макаровым, офицерами и другом адмирала, художником В. В. Верещагиным; но вот Шлиппе, да-да, тот самый Шлиппе, тогда еще молодой мичманок, уцелел, всплыл вместе с Кириллом, великим князем и бездельником, в соответствии с народной мудростью — дерьмо не тонет…
Впечатлительный юноша учился пренебрегать уколами ничтожных людей, сосредоточивая себя на самом главном. Точные науки — математика, астрономия, механика, электротехника — давались ему легко, не зря прошел год в Технологическом. А уж специальные корабельные предметы, то, что относится к устройству корабля, к его оружию, к тем самым минам, которые в будущем сыграют большую роль в его боевой жизни, или мине Уайтхеда — так тогда называли торпеду, — все эти предметы вместе со специально «навигацкими», обещающими практику в море, поглотили его настолько, что всякие насмешки над «швейцарским адмиралом» забылись. Преподаватели оценили Ивана Исакова, незаурядного слушателя классов, сообразительного и с оригинальным мышлением. Его удивительная память и объем накопленных знаний, хотя и книжных, но озаренных воображением, привлекли к нему наиболее способных однокашников, товарищей на всю жизнь.
«Нас сдружили книги, — рассказывал уже после смерти Ивана Степановича его спутник по многим плаваниям и походам, когда-то сосед по дортуару в Дерябинских казармах Альфред Андреевич Бекман, по тем временам — «Алька, друг Жано». — Читали запоем, умудрялись даже ночью, при свечных огарках». Если в руках у Жано книга, — значит, стоящая, за плохую не возьмется, а за редкую, да еще историческую и морскую, отдаст последний грош. С Бекманом они сидели рядом на лекциях, вместе «оморячивались» на практике, вместе высаживались на Русский остров, готовясь к зачету по описи морских берегов, грустили на выпускном вечере перед первым назначением. А потом прошло полвека, бурных полвека, — то рядом, то врозь, и вот однажды в Петрозаводск пришел Бекману подарок, напоминающий веселую юность: «Прими, о дорогой Алька, на память сей портрет от старого друга-адмирала…»
После первой учебной зимы в Петрограде, поездок в Кронштадт, на корабли, на верфи Адмиралтейства и на ледоколы, разбивающие лед в устье Невы — дальше пока не пускали, — предстояла долгожданная практика. Но не на Западе, а в Тихом океане.
Недели изнурительного пути — через всю Россию, с долгими стоянками на зауральских и сибирских станциях и полустанках, забитых санитарными поездами с фронта и встречными эшелонами мобилизуемых на фронт пожилых солдат, у перронов, переполненных калеками, скитальцами из голодных губерний, вдовами и сиротами; станционный жандарм на каждой стоянке охранял неизвестно от кого классные вагоны с гардемаринами — хоть и черные гардемарины, но все же будущие «ваши благородия»…
Жано и его друг Алька запаслись самым подходящим чтением: конечно же, «Фрегат «Паллада»» Гончарова, популярного в ту пору писателя, автора «Обломова» и «Обрыва». Все в этой книге о плавании из Кронштадта в Японию волновало их сейчас. Те же места впереди, те же моря и та же скрываемая самоиронией робость перед неведомой корабельной жизнью. Разумеется, гардемарины, в отличие от глубоко штатского писателя, чувствовали себя профессионалами, но если уж по правде, — кто из них знал, как перенесет он качку и океанский шторм.
Не впервой, но теперь иными глазами они читали рассуждения Гончарова о сомнениях, сопутствующих человеку, впервые идущему в море, — одни ожидания опасностей чего стоят!.. «Да, тут есть правда, — писал Гончаров, словно напутствуя юных гардемаринов. — Но человеку врожденна и мужественность: надо будить ее в себе и вызывать на помощь, чтобы побеждать робкие движения души и закалять нервы привычкою. Самые робкие характеры кончают тем, что свыкаются… Зато какие награды! Дальнее плавание населит память, воображение прекрасными картинами, занимательными эпизодами, обогатит ум наглядным знанием всего того, что знаешь по слуху, и, кроме того, введет плавателя в тесное, почти семейное сближение с целым кругом моряков, отличных, своеобразных людей и товарищей…»
Тысячи миль прошел Исаков на миноносцах, канонерских лодках Амурской и Сибирской флотилий, на учебном корабле «Орел». Он повидал и Николаевск-на-Амуре, где учился на штурмана Макаров, и Желтое море, где он погиб, и проливы Цусимы, и гавань Чемульпо — место подвига экипажей «Варяга» и «Корейца»; он знал, что «Варяг», поднятый японцами тогда же, в пятом году, был отремонтирован и превращен ими в учебный корабль «Сойя», но теперь японцы стали союзниками против кайзеровской Германии и Россия уже договаривалась с ними о выкупе трофейных кораблей — через год, прибыв снова во Владивосток на практику, гардемарин Исаков увидит в бухте легендарный четырехтрубный «Варяг» — опять под андреевским флагом и георгиевским вымпелом — перед отправкой в Мурманск на ремонт…
На каждой миле тихоокеанских походов, при посещении каждого порта история, знаемая по книгам, «по слуху», становилась осязаемой, обогащалась наглядностью, плавание, как и предсказывал Гончаров, населяло память, воображение редкостными картинами, обостряло ум и закаляло характер. Гардемарины побывали и на петропавловских батареях, выстоявших перед соединенными силами иноземцев во время Крымской войны; поднялись и на борт двухмоторной паровинтовой яхты, построенной на Охтинской верфи в Петербурге по заказу камчатского губернатора в одиннадцатом году, — она дошла в Авачинскую губу своим ходом через океаны и моря, и ее назвали «Адмирал Завойко» в честь соплавателя Нахимова и начальника петропавловской обороны Василия Степановича Завойко.
Славное это дело — называть корабли именами воинской доблестью отмеченных сынов отчизны, а не в честь знатных особ царствующего дома или ничем не примечательных сановников. К этой мысли Исаков вернется не раз. Он еще напишет полный глубокого сарказма рассказ «Крестины кораблей» — о том, как на Дальнем Востоке у острова Русский матрос срубал зубилом с борта новенького ледокола медные литеры названия — «Генерал-адъютант Сухомлинов»; пока ледокол строили в Шанхае, а потом вели с верфи до Владивостока, военный министр Сухомлинов «под зад коленкой получил»… Но осмысление виденного — впереди. А пока — смотреть, запоминать, учиться.
«И этого всего потом из памяти и сердца нельзя выжить во всю жизнь: и не надо — как редких и дорогих гостей», — так закончил книгу «Фрегат «Паллада»» Гончаров. Так думал и гардемарин Исаков.
В палящий полдень под южными широтами он безропотно лез в корабельную преисподнюю — к машинам, к котлам, благо никогда не был белоручкой. А на крутой волне с замирающим сердцем взбирался на марс, «побеждая робкие движения души». Он охотно исполнял любую работу на корабле, помня пристрастие к матросскому труду Нахимова, презрительно окрещенного вельможами «боцманом». А уж самостоятельная прокладка хотя бы малого отрезка курса, священнодействие у компасов или у штурманского столика — это ли не награда за тяжелый труд!
Но гардемарин — не путешественник в одном единственном походе. Его практика — только начало морской жизни. Тут и радости, и огорчения, тут и познание разных натур. Ничто так не раскрывает натуру человека, как длительная совместная жизнь на корабле в море. В море — как на войне: хороший человек быстро проявит и разовьет лучшие черты своей натуры, а дурной наверняка раскроет себя соплавателям. Сразу видно, кто и в бою храбрец и во вседневной жизни не робок, кто равнодушен ко всему, кроме себя самого, а кто молодец над беззащитными, куражится, хоть и сам не шибко знатного роду, над нижними чинами, зато перед старшими стелется угодником.
Исакову каждый офицер на корабле поначалу казался идеалом. Но когда праздник первого выхода в море прошел, настали трезвые будни.
«Орел» возвращался Охотским морем к Владивостоку. Команда, измученная штормом, вздохнула вольнее. Проглянуло солнце, волна унялась, свободные от вахты матросы отдыхали в кубриках. На мостике кроме вахтенного начальника и рулевых были те гардемарины, коим предстоял зачет по навигации.
Внезапно появился командир Винокуров, царь и бог на корабле, — грубый, не в меру строгий, но бог. Про таких говорят: он идет по правому борту — все шарахаются на левый. Винокуров цепко и быстро окинул взглядом мостик и остановился у компаса: медяшка тускла, плохо надраена. Кивок — и старшина рулевых, в чьем заведывании был компас, унтер-офицер из старослужащих, взлетел на мостик и предстал перед командиром, едва успев привести себя в порядок после короткого сна в кубрике. Командир, не сказав ни слова, сильным ударом в лицо сшиб его с мостика навзничь на палубу.
Даже в парусном флоте, когда крепостных крестьян забривали в матросы до гроба, самые просвещенные из офицеров восставали против экзекуций и мордобоя. Декабристы, а среди них были и моряки, тоже требовали отмены телесных наказаний. На том же настаивали, к неудовольствию цензуры, не только заговорщики против престола, но и умеренные либералы прошлого столетия — ученые, педагоги, литераторы. Сразу после гибели Нахимова вся Россия узнала его наказ офицерам флота: «Пора нам перестать считать себя помещиками, а матросов — крепостными людьми. Матрос есть главный двигатель на корабле, а мы только пружины, которые на него действуют». Гардемарин Исаков запомнил из биографии Нахимова, как тот, еще плавая лейтенантом на «Азове» под командой Лазарева, не сдержался и, защищая матросов от издевательств, сам ударил ненавистного команде квартирмейстера, шкуру и доносчика; разгневанный свидетель этого проступка адмирал Сенявин сделал лейтенанту Нахимову строжайший выговор за попрание достоинства флотского офицера и отправил его под арест. Нахимов всю жизнь стыдился этого своего проступка. И вот в XX веке командир учебного корабля бьет, как исправник, нижнего чина. Уж не «урок ли чести» преподал он гардемаринам?!
Одни брезгливо скривили губы и отвернулись. Другие — бледные, потупили взор. Третьи, возможно, намотают на ус — еще хватает в царском флоте держиморд, тех, кто расправился с потемкинцами, с мятежниками Свеаборга, «Памяти Азова», с бунтовщиками балтийских линкоров — не зря бурлит, грозит самодержавию непокорный флот. Но среди гардемаринов еще нет готовых к протесту.
В шестьдесят седьмом году, отвечая в комсомольской газете одному флотскому старшине статьей «Доброта и мужество рядом живут», Иван Степанович рассказывал, как за маленькую слабость приходилось и ему краснеть, как важно для каждого нравственное самовоспитание, преодоление ложного стыда, превращающего иногда человека в слабодушное существо, цитировал английского писателя Оскара Уайльда — слова, написанные в тюрьме: «…каждый ничтожный поступок повседневности создает или разрушает личность». Но главную свою мысль Исаков выразил так: «Возвышает или обесценивает человека он сам».
Право на такие слова он заработал всей своей жизнью. Тогда, в Охотском море, прозрение уже началось. Но дорога предстояла еще трудная — Исаков только-только на нее вступал.