СРАЖЕНИЯ С ЦЕНЗУРОЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СРАЖЕНИЯ С ЦЕНЗУРОЙ

Петербург по обыкновению встречал теплотой и радушием многих подвижников на ниве просвещения, да и вообще общественной деятельности. Столица привлекала к себе все интеллигентные силы и дарования из провинции. Прогрессивно настроенные петербургские деятели, к которым примыкал и Флорентий Федорович, стремились помочь любому начинанию, родившемуся где-либо в отдаленных уголках и в университетских городах империи.

В 1889 году из Харькова приезжает в Петербург заведующая местной воскресной школой X. Д. Алчевская. Вместе с другими учителями она составила трехтомный критический указатель книг для народного и детского чтения.

Рукопись второго тома указателя «Что читать народу» она незадолго до своего приезда послала к издателю, которого называла не иначе как одним из своих самых близких друзей, — Флорентию Федоровичу Павленкову.

По совету друзей она решилась печатать книгу без предварительной цензуры. Теперь книга была на выходе и первые ее экземпляры предстояло показывать цензурному комитету, она очень волновалась. Как сложится судьба книги? Не станет ли преградой на ее пути к читателю цензура? Как отнесется к ней авторитетный издатель?

X. Д. Алчевской казалось, что лучше будет, если представит издание перед строгими судьями-цензорами кто-либо из авторитетных современников.

Однако опытный издатель руководствовался не чувствами, а практическими соображениями в своих взаимоотношениях с цензурным комитетом. В своем дневнике Алчевская рассказывает об этом достаточно подробно: «По приезде в Петербург я все-таки не знала, в цензуре ли книга или нет, и тотчас же послала записку к издателю ее, Павленкову, трепетно ожидая от него ответа. На визитной карточке, которую мне принес посыльный, было написано лаконически: “Буду у Вас завтра в 12 часов”. Ответ этот страшно взбесил меня, и я еле могла дождаться следующего утра.

— Ну, повинную голову и меч не сечет! — сказал мне, входя, Павленков со своей обычной саркастической улыбкой. — Я не послушался Вас, Христина Даниловна, и послал книгу в цензуру просто со сторожем. К чему Вам обставлять ее какими-то особенными условиями и тем самым возбуждать к ней излишние подозрения. Книга эта так безобидна, что не требует положительно никаких ухищрений, и я настолько уверен в благополучном исходе, что готов выпустить публикации о ней в воскресенье, несмотря на то, что срок ее в цензуре истекает в понедельник».

Обстоятельство это окончательно расстроило Алчевскую, от среды до понедельника оставалось еще целых пять дней. «Мой угнетенный и потерянный вид вызывал, очевидно, во всех искреннее сострадание, и каждый силился ободрить и успокоить меня, — пишет Алчевская. — По вечерам гостиная моя была полна симпатичных людей, и все они относились ко мне с каким-то исключительным вниманием и участием, как относятся, вероятно, к человеку, приговоренному к смерти. Тем не менее, в беседах этих прорывался минутами и зловещий элемент, так, например, на утешительные слова о том, что книга эта слишком велика и ни один из цензоров не в силах перечесть ее, кто-то сделал предположение, что ее разорвут по кусочкам и раздадут 12 цензорам. На указание близости окончания срока другой предсказывал, что для подобной толстой книги, наверное, удвоят срок. Один из приятелей Павленкова, Надеин, говорил ему, просидевши у нас вечер: “Как я боюсь за Христину Даниловну! Сосредоточенность ее на одном пункте так велика, что, по-моему, она близка к сумасшествию”».

Павленков, верный своему слову, выпустил в воскресенье газетные публикации, но это нисколько не успокоило Алчевскую. «Напротив, я негодовала только до последней крайности, как может шутить он подобным серьезным делом. Особенно тяжела была для меня ночь с воскресенья на понедельник: мне не то грезились, не то снились какие-то страшные сны; мне снилось, будто какой-то отвратительный господин дернул меня мимоходом за правую руку и оторвал мне ее. “Цензор” прошептал кто-то, наклоняясь над моим ухом».

Утром Алчевской сказали, что ее ждет какой-то простолюдин. В передней перед ней стоял артельщик Павленкова в смазных сапогах и в порыжелом пальто.

— Флорентий Федорович приказали спросить Вас, — сказал он, — сколько прикажите делать скидки на книги: двадцать процентов или двадцать пять? И будете ли Вы отпускать торговцам на комиссию или продавать за наличный расчет?

«Я стояла перед ним молча и почти не понимала, о чем он спрашивает меня, — писала Христина Даниловна в дневнике. — Как, неужели в этом виде совершится выход книги? Мне казалось, что при этом событии должно произойти нечто необычное, нечто вроде звона колоколов, толпы народа, криков ура! И вдруг этот артельщик в смазных сапогах и вопрос об уступке каких-то процентов! Наконец, я вспомнила слова одного из своих друзей, Королева, будто мне должны прислать билет из цензуры о выходе книги, и написала записку Павленкову в довольно резком тоне, на что тот отвечал мне шутливо: “Вероятно, Королев вспомнил о том, что было во времена Очакова и покорения Крыма; теперь же не посылают никому никаких билетов, и если не заарестуют книгу на 3–4 день, Вы можете говорить: слава Богу!”

Весь этот день я ходила как в чаду, не смея верить своему счастью…»

В другой раз Флорентий Федорович приехал к Христине Даниловне Алчевской прямо с похорон… цензора В.

В своем дневнике рассказ об этой печальной церемонии X. Д. Алчевская предваряла такими словами: «…Утром у меня был мой старый друг, идейный издатель, который давно выговорил для себя право бывать по утрам! Как многие люди с широким кругозором, он терпеть не может педагогов и педагогических кружков, кажущихся ему синонимом со словом скука. Почему прощает он мне мою педагогичность, если можно так выразиться, я, право, не знаю, и это непонятно для меня также, как то, каким образом я могу простить ему его высокомерный и несправедливый взгляд на людей, посвятивших свою жизнь вопросам народного образования. Но, так или иначе, Вы никогда не увидите его у меня вечером, в кружке других моих друзей, а утром я тщательно оберегаю те дни и часы, когда он приходит ко мне».

Итак, в упомянутое утро Павленков провожал в последний путь цензора. С этим человеком довелось выдержать немало споров, дискуссий. Но, справедливости ради, нужно признать, что среди своих коллег цензор В. являлся все же исключением. О нем говорили даже, что своими действиями, справедливыми решениями он как бы подтверждал верность пословицы: «Не место красит человека, а человек место».

Флорентий Федорович приехал мрачным, заметно возбужденным. Он простился не то что с другом — вовсе нет! Может быть, чаще, чем с кем-либо, с этим человеком ему было суждено вести жаркие баталии, отстаивая судьбу то одной, то другой книги. Но издатель отдавал последние почести человеку честному и так много сделавшему для того, чтобы не создавать искусственных преград на пути тех, кто сеял разумное, доброе, вечное.

— Огорчен я, Христина Даниловна, очень огорчен… Из издателей и писателей, которые были — ох как — обязаны покойному распространением в обществе их заветных идей, — не встретил ни единого человека. Противно это душе русского человека. Как же так: не отдать последнюю дань уважения человеку, который и на своем, таком исключительно неблагоприятном месте, находясь среди большинства окружавших его надменных особ, кого иначе как палачами мысли и не назовешь, ухитрялся делать добро для Отечества. Нелегко ему было, ой как нелегко. А писателям и издателям, видите ли, показалось постыдным сопровождать гроб цензора. Не могу понять этого.

— Не цензору В. обязана ли и я разрешением книги «Что читать народу»? — спросила Алчевская.

— Да. Хотя уже и был он тяжело болен в те дни…

Спустя какое-то время X. Д. Алчевская оставит в своем дневнике заметку, служащую продолжением этой беседы…

«…Во второй мой приезд в Петербург он пришел ко мне прямо из цензуры; он имел вид человека, одержавшего победу, и действительно, победа эта заключалась в следующем: незадолго до тяжкой болезни цензора-благодетеля он представил на его рассмотрение книгу “Рабочий вопрос” и заручился его обещанием, что книга эта увидит свет Божий; обещание, однако, дано было на словах, а потому участь “Рабочего вопроса” оказалась вдруг весьма сомнительной, как и нескольких других книг. Пришлось избирать для себя нового цензора, и вот идейный издатель останавливается на том, чтобы выбрать строжайшего из них, показав уже тем самым уверенность в благонадежности своих изданий. Это не помешало, однако, строгому цензору забраковать одну, другую, третью книгу. Когда дело дошло до представления “Рабочего вопроса”, цензор вышел, наконец, из себя и, явившись в комитет, стал кричать и размахивать руками, говоря чуть не с пеною у рта: “Что, он хочет произвести меня в звание палача мысли? Это черт знает, что такое, пусть просматривает эту зловредную книгу кто угодно, только не я”. Идейному издателю была передана своевременно эта сцена. Он явился к суровому цензору и объяснил ему, что тот поступил вполне неприлично, думать о книге он может все, что угодно, но зачем же компрометировать ее в публичном заседании. Уже этим фактом положение другого цензора, кто бы ни был он, окажется крайне щекотливым, если он даже по совести одобрит книгу, названную его предшественником зловредной. Вероятно, доводы издателя в чем-то поколебали прежние позиции сурового цензора, и на этот раз он пропустил “Рабочий вопрос” с такой аттестацией: “Хотя книга затрагивает вопрос либерального свойства, но в основании своем не имеет злонамеренных целей и замыслов”».

— Что-то Вы нынче, дорогой Флорентий Федорович, чем-то опечалены, — заметила Алчевская во время их очередной встречи с Павленковым. — Опять цензоры донимают?

— Ей-богу, зарежут, подлецы, — произнес он в ответ раздраженно.

— Что-то вновь с «Рабочим вопросом»?

— Какое, я забыл о нем уже и думать, — сказал он с досадою. — Эта новая книга называется «История цензуры в России». Я напечатал ее без предварительной цензуры, на что имел полнейшее право. И, знаете, придрались-то к пустякам…

— В самой книге?

— Да нет же! В типографии не разобрали набора вовремя… Под этим предлогом настаивают, чтобы издание это было подцензурное…

— А вы чего-то опасаетесь?..

— Да если это удастся им, они, конечно, искалечат издание до неузнаваемости. Но нет, этого не будет! Производить насильственную цензуру над подобной темой? Слыханное ли дело, чтобы произнесение приговора над собственными поступками предоставлялось заинтересованному лицу!

Флорентий Федорович расхаживал по комнате большими шагами и как будто позабыл о своей собеседнице… Потом, словно очнувшись, заметил, обращаясь к Алчевской:

— Верите, по глазам их видел, что доводы мои значительно смутили цензоров.

7 мая 1892 года Флорентий Федорович телеграфировал автору этого труда А. М. Скабичевскому: «Ваша книга спасена. В чреве китовом осталось только пять страниц».

Трудно даже сосчитать, сколько подготовленных им изданий были аттестованы цензорами как предосудительные, скольким из них преграждалась вообще дорога к читателю, скольких не допускали в библиотеки и учебные заведения! Не одна книга с павленковской маркой конфисковывалась по всем губерниям России.

К каким только уловкам не доводилось прибегать Павленкову за тридцать пять лет единоборства с царской цензурой — от прямой мистификации, когда одно и то же произведение приходилось давать на просмотр различным цензорам, до угроз жаловаться вышестоящему начальству.

В глазах современников издатель зарекомендовал себя личностью из плеяды шестидесятников, но, правда, чуждавшейся активной общественной борьбы насильственными средствами, все возлагавшей на силу убеждения и печатного слова. Однако и эта позиция вовсе не избавила его от жестоких преследований именно за убеждения. Официальных тузов приводили в бешенство ловкость, бесстрашие, выдумка, с помощью которых Флорентию Федоровичу удавалось обводить вокруг пальца тех, кто должен «бдеть», зорко стоять «на страже», кто по самой сути своей деятельности являлся врагом свободного слова.

В. Г. Короленко в «Истории моего современника», опираясь на рассказ самого издателя, подробно описывал эпопею с московским изданием писаревских сочинений в период подготовки к Литературному процессу. Павленков не дрогнул не только перед свирепствующей цензурой, но и перед судебным органом, сумел опровергнуть обвинения, выдвинутые против него, очень смелым, неожиданным способом и тем самым доказать всю вздорность предъявленного обвинения ко второй части сочинений Писарева.

Когда в начале 70-х годов цензурное ведомство добилось запрещения второго издания сочинений Д. И. Писарева, то павленковские друзья и помощники — В. Д. Черкасов и М. П. Надеин сумели издать писаревские «Очерки по истории труда» в Варшаве на польском языке, за что варшавскому цензору был объявлен строгий выговор.

Уже Литературный процесс по делу об издании второй части сочинений Д. И. Писарева, выигранный Павленковым, создал ему репутацию опасного для цензоров издателя. «…С тех пор цензура стала считать его таким противником, с которым нелегко иметь дело и неприятно связываться», — отмечал Н. А. Рубакин.

Действительно, хлопот Флорентий Федорович доставлял служащим этого ведомства немало. Некоторые не скрывали своей радости, когда им хватало аргументации, чтобы закрыть ход тому или иному павленковскому изданию. С другой стороны, сама репутация «опасного противника» служила на пользу Павленкову, ибо многие цензоры под любым предлогом не хотели иметь с ним дела.

— В цензуре меня не любят, — говорил Флорентий Федорович с горьким юмором. — Да и боятся как будто. Благодаря этому и уступают во многом.

И все же одержанные победы не исключали того, что многим рукописям, представляемым на просмотр Павленковым, была уготована смерть. Они задерживались цензурой, а книги, изданные без предварительной цензуры, уничтожались. В десятках и сотнях книг и рукописей охранительными органами вымарывались куски текстов. А, к примеру, книга Ф. Кирхнера «Путь к счастью» поступила на книжный рынок с вырезанными страницами.

Цензуре достаточно было узнать, что какая-то рукопись представлена от имени Павленкова, чтобы отнестись к ней с особой подозрительностью и придирчивостью.

Так, 8 октября 1887 года в циркуляре, подписанном сенатором Плеве, признавалось необходимым на основании статьи 180 установления цензуры (изд. 1886 г.) воспретить обращение изданной Павленковым с разрешением Санкт-Петербургского цензурного комитета книги под заглавием «Сельский календарь на 1888 год». Главным управлением по делам печати об этом решении уведомлялись соответствующие органы на местах «для зависящего распоряжения». Отобранные экземпляры у книгопродавцев, изъятые из библиотек и кабинетов для чтения, «а равно от лиц, торгующих вразнос произведениями печати — офеней и ходебщиков», требовалось выслать в Главное управление по делам печати. Такое указание было разослано губернаторам.

Цензура все делала, чтобы в печати не появлялось рецензий на павленковские издания. Так, в 1892 году журнал «Детское чтение» приготовил для своего «Педагогического листка» обзорную статью «Популярные книги по психологии», в котором делался разбор изданий Павленкова. Корректура сохранилась с резолюцией: «Недозволена к печати». Почему? Об этом откровенно говорится в рецензии цензора Пеликана. «…Вообще издательская деятельность Павленкова, как известно комитету, является тенденциозною и восхваление именно его изданий на страницах педагогического журнала не может быть признано удобным с цензурной точки зрения…»

Притеснения со стороны Санкт-Петербургского цензурного комитета год от года становились все более невыносимыми. Г. И. Успенский, наблюдая за тем, как цензура пыталась «пришибить» Флорентия Федоровича, восхищался его несгибаемой волей и замечал: «Павленков… не намерен покоряться».

И действительно, за последние десять лет своей деятельности Флорентию Федоровичу удалось отвоевать у цензуры рукописей намного больше, чем это могли сделать другие современные ему издатели. Даже, к примеру, марксистскую книгу удалось издать. В Одессе вышла в переводе Рашковского книга К. Каутского «Экономическая система Маркса». Павленков покупает права у переводчика, но с тем условием, что тот сам получит разрешение у цензора без указания издателя. Переводчику это удалось, и в 1890 году, благодаря этой малой хитрости, Павленков выпускает ее в Петербурге под измененной фамилией.

Почему цензорам было трудно спорить с Павленковым, почему он нередко выходил победителем в полемике вокруг судьбы того или иного произведения, той или иной авторской мысли? Прежде всего, следует подчеркнуть, что в его лице она сталкивалась со всесторонне образованным человеком, развившим за счет самообразования свои знания во многих областях и сферах человеческой деятельности. То, что он готовил себя с юных лет к военной службе, благотворно сказалось на чертах его характера. Павленков выработал в себе четкость, организованность, обязательность. Если он давал слово сделать что-то, если он принимал замечание цензора, то он не позволял себе ни малейшей попытки злоупотребления оказанным ему доверием: указание выполнялось беспрекословно. Флорентий Федорович в своем единоборстве с цензурным ведомством сделал ставку на изучение действующего законодательства о цензуре. Он до тонкостей разбирался во всех параграфах и статьях всевозможных уложений, установлений и т. п. Сильной стороной Павленкова был его точный анализ тех логических построений, которые содержались в заключениях конкретных цензоров. Его аналитический ум позволял безошибочно определять наиболее уязвимые места в докладах цензоров, противоречия их заключений тем или иным законоположениям. Получалось чаще всего так, что издатель стоял строго на юридической почве, а цензурующий высказывал собственные предложения, субъективно толковал статьи закона. Если цензор оказывался несговорчивым, то Павленков не пренебрегал и прямой угрозой жаловаться на него начальству. Это иногда действовало, ибо чиновник знал пробивную силу оппонента и не хотел рисковать, чтобы получить замечание по службе.

В качестве реального давления на принятые решения о судьбе конкретных книг Флорентий Федорович не стеснялся прибегать и к другого рода мерам. Он мог пообещать цензору, что в либеральной печати эта история станет предметом нелицеприятного разбирательства и что именно он, имярек, окажется в эпицентре критической кампании. Беседующий с Павленковым служащий цензурного ведомства знал, что это непростые слова: у издателя были тесные связи с редакторами многих газет и журналов. Как свидетельствует Н. А. Рубакин, не брезговал Павленков в отдельных случаях даже такой мерой, как взятка. Он описывает со слов самого издателя эпизод, происшедший при отстаивании одной книжки Т. Г. Лубенца. Из этой книжки, которую держал Павленков, вдруг выпал какой-то конверт.

— Это от Вас он упал? — спросил смекалистый цензор.

— О нет, — спокойно ответил, глазом не моргнув, Павленков. — Наверное, это Ваш.

И цензор положил конверт себе в карман. В нем было пять ассигнаций по сто рублей каждая. Это, конечно, исключительный случай. Типичнее были многочасовые споры и дискуссии с цензорами…

Когда Рубакин сам занялся издательской деятельностью, Павленков передавал ему свой опыт — те многочисленные хитрости, с помощью которых ему удавалось преодолевать рогатки цензуры. К примеру, в биографическую библиотеку «Жизнь замечательных людей» Флорентий Федорович решает включить такие запретные в тот период в России имена, как А. И. Герцена, организатора социалистического рабочего движения в Германии Ф. Лассаля и известного французского ученого Э. Ренана. Как быть? Что, если попробовать воспользоваться такой возможностью: действующее законодательство того времени разрешало издателям выпускать книги без предварительной цензуры, если это были непереводные, а оригинальные русские издания и если объем их был не меньше десяти печатных листов (160 страниц). И хотя библиотека «Жизнь замечательных людей» состояла из книг, объем которых составлял пять-шесть печатных листов, издатель решает на этот раз сделать исключение. Е. А. Соловьеву он предлагает подготовить биографию А. И. Герцена в два раза больше обычного объема. В. Я. Классану — таким же образом биографию Ф. Лассаля, а С. Ф. Годлевскому — биографию Э. Ренана. После издания этих книг без предварительной цензуры, после получения разрешения на то, что они допускались к распространению, после того как практически весь тираж их был распродан, Павленков посылает на предварительную цензуру три этих отпечатанных тома, желая включить их в биографическую библиотеку. Что оставалось делать цензуре? Естественно, разрешать. В противном случае — общественное возмущение было бы гарантировано.

Правда, бороться с цензурой становится все трудней. Взять хотя бы историю с социологическим романом Э. Буажильбера «Крушение цивилизации». Для Павленкова перевел его с английского и написал к нему вступительную статью Р. И. Сементковский. Когда 17 июля 1892 года книга поступила в Санкт-Петербургский цензурный комитет, обнаружилось, что этот роман еще в оригинале был запрещен к обращению в России. Цензор Пеликан из 344 страниц книги полсотни подчеркнул и разрешения на выпуск не дал. Длительное время тянулась волокита. Лишь через шесть лет,

17 апреля 1898 года, начальник Главного управления по делам печати высказывал свою точку зрения на роман в письме министру внутренних дел. «Избрав общедоступную форму романа, — подчеркивалось в докладной, — автор, конечно, имел в виду обеспечить для своей утопии наибольшее распространение в массе народа; односторонним же изображением одних лишь темных сторон культуры XIX века он может возбудить в читателях ненависть к имущим классам и опасные мечты о насильственном и коренном преобразовании общества». Министр даже не стал посылать материалы в Комитет министров, а самостоятельно запретил издание и распорядился задержанные экземпляры передать в Главное управление по делам печати. Правда, в декабре 1909 года запрещение это было снято и уже в следующем, 1910 году роман поступил к читателю.

Особое место во взаимоотношениях Павленкова с цензурой занимают истории двух книг — биографии М. Н. Каткова в серии «Жизнь замечательных людей» и сочинения Ш. Летурно «Прогресс нравственности».

Редактор журнала «Русский вестник» М. Н. Катков для Павленкова и его друзей был олицетворением дворянско-монархической реакции в самом крайнем ее выражении. Своей систематической травлей молодого поколения «нигилистов», журнала «Современник», герценовского «Колокола» он снискал к себе ненависть и презрение у всех тех, кто воспитывался на радикальных идеях 60-х годов, оставался верен им до конца своих дней. В воспоминаниях И. Е. Репина приводится шутливый рассказ об обряде посвящения провинциальных поповен и светских барышень в орден нигилисток. Среди трех вопросов, на которые предстояло ответить претендентке на посвящение перед тем, как у нее будет обрезана коса, один имел отношение к Каткову.

«Первый вопрос. Отрекаешься ли от старого строя?

Ответ. Отрекаюсь.

Второй вопрос. Проклинаешь ли Каткова?

Ответ. Проклинаю.

Третий вопрос. Веришь ли в сон Веры Павловны (из романа «Что делать?» Чернышевского — фантастическое видение будущих форм жизни)?

Ответ. Верю».

Скорее всего, именно этим с юных лет впитанным в сознание чувством презрения к Каткову и было продиктовано предложение включить в серию «Жизнь замечательных людей» биографию идеолога воинствующего шовинизма и реакции. Не иначе как преследовалась цель создать портрет антигероя, выставить на страницах книги на всеобщее обозрение те неприглядные стороны его деятельности, когда он буквально заискивал перед высшими кругами власти. Р. И. Сементковский взялся подготовить такой очерк.

9 февраля 1891 года книга была послана в Санкт-Петербургский цензурный комитет. К сожалению, как и предполагалось, личность Каткова для петербургской цензуры — фигура слишком каноническая. Ни одного нелестного слова в его адрес не скажи! 20 февраля комитет запретил книгу «ввиду того, что автор ее явно задался целью выставить в неблаговидном свете именно те стороны в деятельности покойного публициста, которыми он заслуживал нередко одобрения правительства».

Флорентий Федорович сидел за столом у остывшего самовара. Было уже далеко за полночь… А он все держит в руках уведомление…

«А что если?..» — подумал он.

Нет, даже не идея родилась, а просто всплыли в памяти былые времена такой далекой теперь молодости…

Как тогда вытянулись лица у судей и всех собравшихся, когда он, молодой, энергичный, воюя с петербургской цензурой, привлек на помощь к себе их коллег из Москвы. Удивленному суду представил он тогда экземпляры изданной в Москве писаревской книжки, за которую здесь, в Петербурге, его пытались осудить…

Точно так же позднее удалось спасти и «Наглядную азбуку», под другим названием предложив ее киевскому цензору…

— А что если тряхнуть стариной? И… обвести вокруг пальца?

Поговаривают, что в Дерпте цензор Е. Янзен человек широких взглядов, совсем без такой собачьей хватки, как некоторые из здешних…

Может быть, попробовать именно ему и переслать катковскую биографию? Человек он добросовестный, рассказывают, и порядочный. Увидит в книге лишь то, что в ней есть.

Утром и ушла рукопись в Дерпт. И вскоре действительно был получен ответ, который не мог не радовать. На обороте титульного листа стояло: «Дозволена цензурой. Дерпт, 28 января 1892 г.». Теперь можно рукопись посылать в типографию Ю. Н. Эрлиха.

Удача всегда рождает вдохновение. Человека обуревает жажда новых деяний, ради осуществления того, что еще давеча он не мог осилить под тяжким бременем обстоятельств.

К Флорентию Федоровичу через верных друзей попал один экземпляр книги Ш. Летурно «Эволюция морали», отпечатанный в издательстве К. Т. Соддатенкова еще в 1889 году. Комитет министров наложил запрет на ее распространение, и большая часть тиража была уничтожена. В книге были собраны лекции Ш. Летурно, прочитанные им в Парижской антропологической школе в зимний семестр 1885/86 года. Павленков намеревается их издать и подготовленный перевод под другим названием — «Прогресс нравственности» — отправляет на просмотр в Дерпт, тому же цензору Е. Янзену. К счастью, рукопись одобрена, и Павленков печатает ее тираж.

Но от зорких соглядатаев в Петербурге не могли пройти незамеченными эти «обходные» маневры Флорентия Федоровича. Столичное цензурное воинство переходит в атаку против прогрессивного издателя. Поскольку конфисковать обе книги — и о Каткове и сочинения Ш. Летурно без «высочайшего повеления» власти не могли (формально ведь все законно: разрешение цензуры имеется!), министр внутренних дел входит с докладом к царю об изъятии этих изданий. Однако ожидать царской воли не стал. 1 августа 1892 года Главное управление по делам печати посылает циркулярное письмо губернаторам, в котором в конфиденциальном порядке доводилось до их сведения, что министр внутренних дел признал необходимым изъять из обращения книги Р. И. Сементковского и Ш. Летурно. Все обнаруженные экземпляры предлагалось отобрать и переправить в Главное управление по делам печати. 13 августа 1892 года царь Александр III узаконил эти действия, «высочайше повелев» изъять книги из обращения.

Действительно, львиная доля тиражей была уничтожена, но часть книг разошлась среди читающей публики. Из отправленного 6 декабря 1892 года художником И. Репиным письма В. Жиркевичу узнаем, что ему удалось познакомиться с этим изданием и оно произвело на него неизгладимое впечатление. «…Только что дочитал прекрасную вещь, сильную… “Прогресс нравственности” Летурно. Как жаль, что книгу эту (хотя и разрешили Павленкову) сожгли уже отпечатанной… Вот так книга! Вот этому я верю!»

Атаки против Флорентия Федоровича со стороны цензурного ведомства продолжались со все большей ожесточенностью. Спустя три дня после царской резолюции, 16 августа,

Главное управление по делам печати предпринимало еще одну меру пресечения к этим двум павленковским изданиям. Оно запрещало цензурным комитетам и отдельным цензорам по внутренней цензуре разрешать какие-либо отзывы и рассуждения о книгах «М. Н. Катков» и «Прогресс нравственности». Над книгами этими, по мнению цензуры, расправа свершилась (хотя следует упомянуть о том, что 24 октября 1910 года новый царь Николай II снимет с обеих конфискованных изданий запрет на их распространение), настал черед приняться за самого несговорчивого издателя. И тогда появляется документ, который с полным основанием можно было бы назвать характеристикой Павленкова от цензурных властей. Однако характеристика сия была направлена на одно — покрепче затянуть веревку на его руках, пресечь его неуемную энергию, ужесточить обращение всего цензурного ведомства с этим столь беспокойным для цензуры человеком.

18 августа 1892 года за подписью начальника Главного управления по делам печати Феоктистова был разослан с грифом «конфиденциально» циркуляр за № 3974 цензурным комитетам и господам отдельным цензорам по внутренней цензуре. «Главным управлением по делам печати, — говорилось в циркуляре, — замечено, что занимающийся в С.-Петербурге изданием книг и брошюр Ф. Павленков позволил себе некоторые сочинения, неразрешенные к печати С.-Петербургским цензурным комитетом, представлять вновь на просмотр в другие цензурные учреждения. Ввиду того, что при просмотре одного и того же сочинения в различных цензурных учреждениях могут состояться и различные решения, Главное управление по делам печати предлагает цензурным комитетам и господам цензорам по внутренней цензуре все поступающие к ним от Ф. Павленкова на просмотр сочинения представлять на усмотрение Главного управления».

— Да, грустно жить на земле, если служба Отечеству встречает на своем пути такие колючие барьеры, — только и заметил Флорентий Федорович после того, как ему стало известно о таком решении цензурных властей…

В письмах друзьям Флорентий Федорович не скрывает того, что внимательно следит за всеми изменениями в цензурном ведомстве. Вынужденный по состоянию здоровья отправляться на юг Франции, Флорентий Федорович 17 октября 1895 года писал Р. И. Сементковскому: «Крайне жалко, что приходится уезжать в неблагоприятный для меня момент — момент перемены министерства… (речь идет о Министерстве внутренних дел. — В. Д.) Может быть, теперь-то, в первые 2–2? месяца, и удалось бы сделать что-нибудь для “Каткова”, Буажильбера и Летурно. Во всяком случае не теряю надежды».

А в другом письме тому же Р. И. Сементковскому Павленков сообщил: «В Главном управлении готовится циркуляр, в котором редакции газет будут предупреждены о том, что администрация не желает появления в печати никаких воспоминаний и статей о Писареве по случаю исполняющегося в начале июня (4-го числа) двадцатипятилетия со дня его смерти. Рассматривается также циркуляр о запрещении печатать какие-либо объявления о не вышедших его книгах и изданиях всякого рода. Сам комитет недоумевает по поводу этого циркуляра. После покушения на жизнь Победоносцева, по всей вероятности, цензура сделается еще психиатричнее».

Когда департаменту стало известно, что Ф. Ф. Павленков намеревается предпринять выпуск нового издания сочинений Д. И. Писарева, там не на шутку встревожились. 20 мая 1894 года беспокойство охранителей режима было вызвано тем обстоятельством, что «в некоторых слоях общества, и особенно в среде учащейся молодежи, заметно волнение и толки о том, насколько легально будет означенное издание, и будет ли оно доступно для всех желающих приобрести его», а также тем, что «студенты и другие представители учащейся молодежи принимают ныне меры к сконцентрированию денег в руках нескольких лиц на покупку поименованного сочинения, чтобы сразу же по выходе, а может быть, даже до выхода его в свет, приобрести таковое в значительном количестве».

Борьба с цензурным своеволием Флорентию Федоровичу не представлялась только делом личным. Наоборот, он всячески стремился поддержать каждого, кто подвергался несправедливым преследованиям, давал советы, предлагал собственные услуги.

— Слыхали, Флорентий Федорович, заарестован номер «Русской мысли»…

— За что же? Не за отклик ли на наши книги?

— Нет, Бог миловал. Статья редакторам не приглянулась. Цензор увидел в ней то, о чем и сам автор не подумал бы.

— Но ведь цензорские предположения — это еще не нарушения закона. Наоборот, статья сто сорок четвертая цензурного уложения прямо нацелена против пресловутого чтения между строк.

— Вам бы, Флорентий Федорович, повстречаться с Гольцевым, возможно, что он сейчас нуждается как раз в дельном совете опытного человека, многие годы неотлучно состоящего «при цензуре».

— Попробую. В самом деле, нельзя же давать распоясываться этим господам цензорам!

Встреча с В. А. Гольцевым по независящим от издателя причинам не состоялась. И Флорентий Федорович решает обратиться к нему в письме. «Многоуважаемый Виктор Александрович! — обращается он к Гольцеву 28 ноября 1893 года. — Пишу Вам на лету, возмущенный мотивировкой данного “Русской мысли” второго предостережения. Не могу не обратиться к Вам по этому поводу с просьбой. Мне кажется, что Вам не следует столько же в своих, сколько в общественных интересах — оставлять этого дела так… Ваш издатель также не должен падать духом. Слова Дюпюи: “Заседание продолжается”, сказанные им тотчас же после разрыва бомбы в зале парламента, — вот образец гражданского мужества, которому надо подражать в подобных случаях. От нашего брата читатель такого мужества не требует. Тем не менее, мы должны, так или иначе, заботиться об охране тех мизерных прав, которые нам оставляет закон о печати.

Если нельзя формально жаловаться в Сенат на министра (хотя это вполне возможно), то следовало бы написать объяснительное письмо по поводу предостережения… Можно ручаться, что Дурново не читал Вашей статьи и что его просто втянул в это дело Феоктистов». Затем автор письма заявляет, что «не нужно даже говорить о том, что для каждого, кто прочитал статью “Социология на экономической основе”, подвергшуюся наказанию, безусловно, предостережение покажется несправедливым по существу». После этого заявления Павленков добавляет: «…Оно решительно незаконно и по форме: 144 ст. цензурного устава не уничтожает того общего цензурного правила, по которому цензуре запрещается чтение между строк». А ведь именно это и положено в основу мотивировки данного «Русской мысли» второго предостережения! «Здесь оно фигурирует нагишом, без малейшего виноградного листка».

Флорентий Федорович весь свой пафос употребляет на то, чтобы убедить В. А. Гольцева действовать. Решительно восставать против цензурного произвола! «Не оставляйте этого дела так». Нельзя же совершенно пассивно относиться к таким беззаконным карам.

«Искренне благодарю Вас за любезное письмо, — писал в ответ 2 декабря Виктор Александрович. — Я-то лично вовсе не падаю духом, но мое “политическое” положение таково, что я не считаю себя вправе настаивать на каком-либо решительном шаге: цензура несколько раз ставила Лаврову и Ремезову на вид опасность пребывания в редакции такого неблагонадежного человека, как я. По некоторым признаниям, предостережение имело в виду “поразить” меня лично еще более, чем журнал. Я предложил поэтому моим коллегам, что я удаляюсь из редакции, но Лавров об этом не хочет и слышать. На всякий случай, начну, однако, приискивать себе какое-нибудь занятие, потому что жить надо, детей доучить. Еще раз большое Вам спасибо. Постараюсь тоже сего происшествия не оставить».

— Не боец Вы, Виктор Александрович, — заметил Флорентий Федорович, получив этот ответ.

Выигрыш во времени для каждого делового человека — это во многом гарантия успеха. Флорентий Федорович очень твердо уяснил эту истину. Еще не выпущен тираж издания, первые экземпляры лишь посланы в цензурный комитет для просмотра, «добро» на выход их в свет не получено, а Флорентий Федорович уже рассылает экземпляры в журналы, чтобы побыстрее книга была проанонсирована для читающей публики.

Как правило, в большинстве случаев подобная практика оправдывала себя. Правда, бывали случаи, когда происходило вмешательство цензоров и книга задерживалась. Тут уж ни в коем случае нельзя было допустить преждевременного информирования о книге, ибо таким образом можно было оказать плохую услугу коллегам — журналистам. Флорентий Федорович в таких ситуациях посылал записки редакторам. 17 апреля 1891 года он пишет В. А. Гольцеву: «Я послал Вам на днях экземпляр “Истории новейшей русской литературы” в том виде, какой она имела до представления ее на 7-дневный цензурный искус. Будьте добры, не давайте этого экземпляра никому или скажите тому рецензенту, который будет давать отзыв о книге в библиографическом отделе Вашего журнала; иначе он может прорецензировать что-нибудь исключенное цензурой… Для рецензента посылаю Вам другой экземпляр — законный».

Требовалось все предусмотреть, обо всем позаботиться заблаговременно, не пускать на самотек даже самых незначительных дел.

В письме этом промелькнуло выражение — «цензурный искус». По каждой из сотен выпускаемых Павленковым книг пришлось ему ощущать укусы тех, кто выступал в роли цепных псов существующего строя, набрасывающихся на каждое «неудобное» слово.

Н. А. Рубакин, вспоминая об этом, проронил горькое свидетельство: «Павленков поседел в борьбе с цензурой».

И это соответствовало истине.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.