От разрядки ко второй холодной войне
От разрядки ко второй холодной войне
В середине семидесятых годов забуксовали переговоры по ограничению стратегических вооружений. Конечно, виновниками были не одни мы. Во время Владивостокской встречи в верхах в декабре 1974 года была достигнута договоренность об основных параметрах будущего соглашения. Но в 1975–1976 годах президент Д. Форд, возможно, в ожидании предстоявших выборов не проявлял последовательности, колебался, а когда его государственный секретарь Г. Киссинджер громогласно заявлял, что Договор ОСВ-2 будет подписан до выборов, то напрочь умолкал, терял к переговорам интерес. Словом, внутриполитические игры и расчеты доминировали над внешней политикой.
А когда к власти пришел новый президент Дж. Картер, он и его окружение приняли скороспелое решение – «начать партию» в переговорах, что называется, с чистого листа, отбросив в сторону все прошлые договоренности. Немало осложнений возникало в результате американской политики и в региональных конфликтах. И все более серьезным раздражителем в советско-американских отношениях стали попытки части конгресса США, некоторых деятелей в правительстве и средствах массовой информации использовать в целях политического давления проблему прав человека.
Все это, конечно, сыграло немалую роль. Но была у этого дела и другая сторона. Тоже существенная. Это – наша политика, наши политические просчеты.
Главные из них были связаны с теми общими слабостями, о которых я уже говорил: излишней заидеологизированностью внешней политики, а также чрезмерным упором на военный фактор в деле обеспечения безопасности, что вело к выходу из-под политического контроля военной политики и оборонных программ.
Сначала о первой. Речь идет о пережитках «революционаристской» идеологии, пережитках идеи экспорта революции, принявших форму определенной политической доктрины – о нашем долге оказывать освободительным движениям помощь вплоть до прямой военной, доктрины, довольно тесно сплетавшейся с имперскими притязаниями.
Эти заблуждения и подходы с середины семидесятых годов давали себя знать в нашей политике особенно сильно. Началом послужило, пожалуй, направление кубинских войск в Анголу на поддержку одной из сторон – партии МПЛА – в разгоревшейся там политической и вооруженной борьбе за власть. Насколько я знаю, инициатором в этом деле была Куба, но мы с самого начала оказались вовлеченными. И не только тем, что политически поддерживали кубинцев, снабжали их вооружениями, но и прямо участвовали в переброске кубинских вооруженных сил в Анголу, a потом оказывали широкую помощь правительству МПЛА, в том числе оружием и военными советниками.
Конечно, ситуация в Анголе была непростая, вмешательство в дела этой страны осуществляли США (тайно, через ЦРУ), Китай и ряд других стран. Но это не может отменить того, что наша политика в этом вопросе была неверна, противоречила провозглашенным нами принципам внешней политики, могла иметь – и, к сожалению, имела – негативные политические последствия. В этом я не только убежден сейчас, но понимал это и об этом говорил тем представителям руководства, с кем имел возможность обсуждать проблему тогда.
Что меня особенно беспокоило в то время? То прежде всего, что своим совместным с кубинцами участием в этой акции мы вступили на опасный путь – начали непосредственно втягиваться в военные действия в странах третьего мира, притом в такие, в которых участвуют регулярные иностранные вооруженные силы. В случае с Анголой это было к тому же (как бы для контраста) в условиях, когда конгресс США отказался давать ассигнования на дальнейшую поддержку проамериканских партий и фракций, боровшихся за власть. Я, кроме того, считал, что это не только очень плохо скажется на наших отношениях с США да и с Западом в целом, но и создаст нежелательный прецедент, что может стать крайне опасным при возникновении аналогичных событий в будущем.
Мы как бы делали «почин» такого рода международного поведения, которое, может быть, и уместно в разгар холодной войны, но неприемлемо в период разрядки, нормализации международных отношений. Видел это не один я – хорошо помню, что во второй половине 1975 года это было одной из важных тем разговоров среди специалистов и экспертов.
Я лично несколько раз говорил об этом с Ю.В. Андроповым. Он внимательно слушал, не прерывал меня и со мною не спорил, впрочем, и согласия не выражал. Говорил, притом обстоятельно, также с А.А. Громыко. Это были разговоры с глазу на глаз. А вот с Л.И. Брежневым довелось поговорить, поспорить на эту тему в присутствии целой группы товарищей, часть которых живы и работают и сегодня. Произошло это то ли в ноябре, то ли в декабре 1975 года в Завидове, где собралась группа работников ЦК, МИД СССР, а также ученых, которых привлекли к подготовке документов к XXV съезду КПСС. В ходе обсуждения внешнеполитического раздела будущего доклада речь зашла о только начинавшихся событиях в Анголе. Я сказал Брежневу, что, по моему мнению, участие там кубинских войск и наша помощь в обеспечении этой операции могут обойтись очень дорого, ударив по основам разрядки.
Моим главным оппонентом сразу выступил А.М. Александров, тут же возразивший, что ему Ангола напоминает Испанию 1935 года и мы просто не можем остаться в стороне, не выполнив своего долга. Брежнев заинтересовался завязавшимся спором и сказал: «Представьте себе, что вы – члены политбюро, спорьте, а я послушаю». Присутствовали при этом Ю.В. Андропов, Н.Н. Иноземцев, А.Е. Бовин, В.В. Загладин и некоторые другие, всех я не помню. В спор не вмешивались – порывался Бовин, но он только что пережил длительную «опалу», и потому мы с Иноземцевым сделали знак, что ему лучше помолчать.
Мои доводы сводились в основном к тому, что мы, конечно, вправе, даже связаны моральным долгом помогать национально-освободительному движению. Наверное, можно согласиться, что самым достойным представителем этого движения в Анголе является МПЛА. Но есть ведь разные формы помощи. Политическая поддержка не вызывает сомнения, возможна и экономическая помощь, нельзя исключать даже, скажем, помощи оружием. Но участие в военных действиях подразделений регулярных вооруженных сил иностранной державы радикальным образом меняет ситуацию. Американцы только что ушли из Вьетнама, а тут мы и наши друзья в условиях разрядки пытаемся возродить самые дурные традиции иностранного военного вмешательства.
Александров возражал мне, в основном приводя идеологические доводы – о нашем интернациональном долге, о том, что мы в этой ситуации не можем от него уклоняться. В какой-то момент спора Брежнев, слушавший довольно внимательно, нас прервал и, обращаясь ко мне, сказал, что понял, что я имею в виду: участие регулярных вооруженных сил в военных действиях за рубежом будет идти в противоречие с Хельсинкским актом. Я, разумеется, живо поддержал это высказывание (хотя мне такой довод в голову не приходил). Но тут Александров привел совершенно неожиданный для меня аргумент: «А помните, Леонид Ильич, как вели себя американцы во время индо-пакистанского конфликта?» Брежнев очень эмоционально отреагировал, сказал о политике США что-то очень резкое. А потом, что с ним после болезни все чаще случалось, вдруг как-то сразу погас, «выключился» из беседы. И через минуту сказал: «Ну, вы спорьте, а я пойду к себе». На этом спор закончился. А у меня осталось впечатление, что упущена реальная возможность предотвратить серьезную ошибку.
Хотя США отреагировали на посылку кубинских войск в Анголу резко негативно из-за того, что еще свежим в памяти был Вьетнам, а сами они были поглощены внутренними делами – разбирались с последствиями уотергейтского скандала, вступали в полосу острой предвыборной борьбы, – эта реакция была скорее латентной, заложенной вглубь, не имевшей видимых прямых последствий. Ведь снижение уровня доверия не так легко сразу заметить. Что касается самой Анголы, то поначалу могло показаться, что цели достигнуты – к власти пришла МПЛА, у страны вроде бы появилось стабильное правительство, был открыт путь к самостоятельному развитию. Казалось также, что кубинские войска недолго там пробудут – едва ли можно было тогда предположить, что им придется оставаться в стране, вести бои, нести потери еще на протяжении пятнадцати лет.
У меня уже тогда зародилось беспокойство, что успех и кажущаяся его легкость, отсутствие серьезных международных осложнений будут восприняты как единственный урок из этих событий, как подтверждение некоторых посылок, лежавших в основе акции в Анголе. К сожалению, эти опасения оправдались.
В свете такого, как казалось, убедительного опыта стало трудно воздерживаться от соблазнов, чрезмерных обязательств, втягивания в сложные внутренние дела других стран, столь сложные, что мы их подчас просто не понимали. А в конце концов и прямого военного вмешательства. После Анголы мы смело зашагали по этому казавшемуся уже накатанным пути, на деле же – по ступеням интервенционистской эскалации. Эти ступени – Эфиопия, Йемен, ряд африканских стран (ближневосточной проблемы не хочу касаться – она столь сложна, что должна рассматриваться специалистом), и в завершение – Афганистан.
Не вызывает сомнения, что каждая из этих ситуаций имела свою специфику. Но кое-что во всех них все же было общим, их роднило. Я думаю, это прежде всего – примитивно понимаемый интернациональный долг, стремление участвовать в антиимпериалистической борьбе. Я об этом вновь и вновь говорю, поскольку эти успокаивающие совесть и даже притупляющие бдительность, элементарную осторожность мотивы помогали игнорировать несомненные факты, включая и тот, что часто речь шла уже не о национально-освободительном движении, а о вмешательстве во внутренние дела в связи с борьбой различных политических сил за власть, даже в территориальные и племенные раздоры.
Ну а к тому же высокие идейные побуждения помогали прикрыть – часто даже от самих себя – имперские притязания и амбиции. Очень разные, иногда связанные просто с удовлетворением, что вот, мол, и мы стали «сверхдержавой», можем даже поспорить и с самой Америкой. А чаще с желанием несколько подправить свои стратегические позиции, усилить политическое влияние в том или ином регионе.
Приведу пример. В 1978 году я отдыхал в Болгарии. Как-то раздался телефонный звонок, и меня (и Н.Н. Иноземцева, который отдыхал в том же пансионате, но накануне улетел в Москву) пригласил к себе находившийся в это время также на отдыхе по соседству командующий Военно-Морским флотом СССР адмирал С.Г. Горшков. Я принял приглашение – интересно было все же познакомиться ближе с человеком, ставшим всемирно известным из-за бурных темпов строительства нашего военного флота, раньше его видел только на пленумах ЦК и протокольных мероприятиях. На ужине я был единственным штатским среди советских и болгарских адмиралов и генералов. Разговор зашел о внешней политике, и тут Горшков произнес тост. В нем, начав с шутки, а потом вполне серьезно высказал претензии к нашей политике, поскольку-де она недостаточно учитывает интересы Военно-Морского флота, ставшего могучим, большим, океанским и, естественно, имеющим новые потребности: стоянки, места для заправки, пополнения всем необходимым и т. д. Притом и вдали от родных берегов.
Я не смог смолчать и в ответном тосте, пожелав успехов флоту, возразил Горшкову: «Я считал до сих пор, что не внешняя политика должна служить Военно-Морскому флоту, а, наоборот, Военно-Морской флот – внешней политике». Присутствовавшие замолчали, почувствовав неловкость. Горшков это живо ощутил, явно забеспокоился, видимо поняв, что хватил через край, и (думаю, опасаясь, как бы я не рассказал об этом застолье в Москве) стал «бить отбой». Мол, он имел в виду другое – что Военно-Морской флот будет служить нашей политике эффективнее, если будут созданы условия для его нормальной деятельности в океанах.
А я невольно подумал о Сомали. Неужто наше присутствие там, публично объяснявшееся желанием оказать бескорыстную помощь освободившейся от колониализма очень бедной стране, действительно имело целью создание военно-морской базы или хотя бы стоянки для ВМФ в порту Бербера? Нас в этом все громче обвиняли американцы. И только революция в Эфиопии и попытки Сомали использовать последовавшие за ней бурные события в этой стране, чтобы отхватить ее кусок – провинцию Огаден, спутали карты. Мы горой встали за новый режим в Эфиопии и потому должны были уйти из Сомали, вернувшейся в сферу влияния Запада.
Вот в какие мы пустились игры…
Кульминацией всего был, конечно, Афганистан. Я не хочу упрощать обстановку – действительно, революция 1978 года произошла без нашего участия: мы узнали о ней из сообщений западных информационных агентств. И действительно, реальными были заботы о безопасности границ нашей страны в этой весьма уязвимой, удаленной от центра ее части. Как правдой было и то, что правительство Афганистана нас много раз просило о помощи, имея на это тем больше оснований, что помощь извне получали и его противники.
Но все это не оправдывает того, что мы сделали и за что пришлось платить очень дорогой ценой – ценой человеческих жизней, наших и афганских, ценой огромных экономических и еще больших политических издержек. Мне, многим моим коллегам это было совершенно ясно, как только мы ввели войска в Афганистан, что для меня лично, кстати, было полной неожиданностью – к тому дню я целый месяц лежал в больнице, приходил в себя после инфаркта. И узнал о вводе войск от А.Ф. Добрынина, лечившегося в той же больнице. Он услышал новость по радио рано утром и позвонил мне.
Уже много позже – осенью 1989 года – в качестве председателя подкомитета по политическим вопросам и переговорам Комитета по международным делам при Верховном Совете СССР мне довелось участвовать в подготовке доклада «О политической оценке решения о вводе советских войск в Афганистан». И узнать в этой связи некоторые детали о том, как принималось решение.
Подчеркиваю – некоторые, поскольку многое просто не документировалось, включая заседание, на котором было принято решение о вводе войск (заседание то ли политбюро, то ли группы руководящих деятелей – это тоже оставалось неясным). Да и имевшиеся документы (в частности, оценки ситуации, дававшиеся соответствующими ведомствами накануне решения, и их предложения) предоставлялись крайне неохотно. Запомнились довольно откровенные устные сообщения руководству этого парламентского комитета тогдашнего советского посла в Афганистане Ф.М. Табеева и маршала С.Ф. Ахромеева (в 1979 году – первого заместителя начальника Генерального штаба).
Последний рассказал, что 13 декабря 1979 года, приехав с заседания, на котором было принято решение вводить войска (какое заседание, сказал маршал, он не знает), министр обороны вызвал троих человек (начальника Генерального штаба Н.В. Огаркова, С.Ф. Ахромеева и генерала В.И. Варенникова) и приказал им готовить на 21 декабря операцию.
Из рассказа Табеева, назначенного послом в Афганистан в октябре 1979 года, можно было понять, что вопрос о вводе войск был тогда уже практически предрешен. Ему предписали ничего в Москву не сообщать, никаких оценок не посылать, ничего не предлагать впредь до особого распоряжения.
Выводы I съезда народных депутатов известны – решение о вводе войск было осуждено, в качестве ответственных за него были названы помимо Брежнева Устинов, Громыко и Андропов. Хотел бы высказать в связи с этим некоторые соображения.
Что касается Брежнева, то его ответственность не вызывает сомнений, хотя не уверен, что он физически был в состоянии сколь-нибудь ясно понять обстановку в Афганистане и последствия принимаемого решения. Скорее дал себя уговорить, уступил, согласившись с предложением Устинова, Громыко и Андропова – «большой тройки», которая, после того как Брежнев заболел, решала (точнее – предрешала) все внешнеполитические дела.
Министерство обороны, его руководство было главным сторонником интервенции. Есть немало данных, подтверждающих такую позицию министерства, в частности Д.Ф. Устинова. Я не хочу изображать его каким-то злоумышленником, но в данном случае мы имеем дело с довольно типичной ситуацией эскалации военной помощи. Начали с поставок оружия. За ним пошли военные специалисты и советники. Последние помогли превратить в серьезный конфликт события в Герате (настояв на применении оружия против населения) весной 1979 года. Тогда мы и получили первую просьбу о помощи войсками, а Устинов, как мне рассказывали, приказывал своим представителям в Кабуле «вооружать рабочий класс» (вот уровень понимания ситуации в этой стране одним из тогдашних лидеров). Ну а потом надо было уже защищать своих советников, свой военный престиж и то, что уже начало рассматриваться в качестве важного оборонительного интереса – «дружественную» армию в приграничной стране.
А.А. Громыко, мне кажется, не мог быть сознательным сторонником интервенции, но, по словам всех, его знавших, очень боялся Устинова, военных вообще, а кроме того, возможно, дал себя убедить, что операция будет короткой и успешной.
Более сложной была позиция Ю.В. Андропова. Он едва ли боялся Устинова и был даже с ним дружен. До осени он был решительным противником военного вмешательства. А потом свою позицию изменил. Почему? Думаю, потому прежде всего, что к власти в Афганистане, убив своего предшественника Тараки, пришел Амин, который вызывал отвращение как кровавый убийца и совершенно беспринципный политик. Ходили слухи (может быть, их намеренно распускали спецслужбы США), что в бытность студентом в США он был завербован ЦРУ. Это, а также понимание полной бесперспективности внутренней политики Амина, отличавшейся крайней жестокостью и псевдосоциалистическим сектантством, видимо, и изменило позицию Андропова. И я думаю (это, правда, чистая догадка), определенную роль сыграла и вера Андропова в то, что получивший у нас убежище Бабрак Кармаль – один из более умеренных вождей афганской революции, изгнанный Тараки и Амином, – став с нашей помощью лидером, сможет добиться гражданского мира в Афганистане. Даже если бы верной была сама оценка Кармаля, Андропов совершил серьезную ошибку, не учтя того, что Кармаль мог стать руководителем, только опираясь на иностранные штыки – а это начисто исключало возможность внутреннего замирения. Но Андропов еще долго держался за свои иллюзии[27], а может быть, ощущая свою ответственность, во что бы то ни стало хотел доказать, что он прав.
Думая потом об этих событиях, я представлял себе, что из четырех человек, принявших решение, двое не предвидели его последствий (Брежнев – из-за болезни, Устинов – из-за крайней ограниченности). Но для Громыко и особенно Андропова это просто непростительно, даже если отвлечься от глубочайшей аморальности решения, думать лишь о голом интересе государства. Пожалуй, немалую роль сыграло как раз то, что дорожка была протоптана, начиная с Анголы, где и родилась иллюзия о больших возможностях использования в политике военной силы.
Подводя итог, скажу: своей политикой военных вмешательств и «полувмешательств» в дела целого ряда стран мы во второй половине семидесятых годов помогли сложиться впечатлению о своей стране как об экспансионистской державе, сплотили против себя большое число государств и нанесли серьезный удар по разрядке. Фактически мы подыграли крайне правым в США.
Тем более что одновременно беспрецедентными темпами у нас развертывалось осуществление многих военных программ. Мы в эти годы с полной силой, азартно, мало думая как об экономических, так и политических последствиях такого поведения, бросились в омут гонки вооружений. Включились в нее так, что мне не раз приходило в голову: не руководствуемся ли мы старым сталинским лозунгом: «Догнать и перегнать»?
Почему так произошло, тем более в условиях разрядки, когда начинали приносить первые плоды переговоры об ограничении вооружений, да еще перед лицом растущих экономических трудностей? Я считаю, что логическому объяснению это не поддается.
У меня только один ответ на этот вопрос: возросшая бесконтрольность военно-промышленного комплекса, набравшего силу и влияние и ловко пользующегося покровительством Брежнева, его слабостями и тем, что он не очень хорошо понимал суть проблем.
Он по-особому относился к тем годам своей жизни, которые провел на военной службе, очень ими гордился, считал себя чуть ли не профессионалом, «военной косточкой». Не говоря уж о том, что придавал огромное значение всевозможной мишуре – я имею в виду и серьезно подорвавшую его репутацию страсть к воинским званиям и орденам, особенно военным.
Под стать Брежневу вел себя Устинов, особенно став министром обороны. Он как бы пытался доказать, что штатский министр сможет добиться для военного ведомства даже большего, чем профессиональный военный (до этого, работая в ЦК, Устинов в какой-то мере проверял оборонный комплекс, случалось, спорил с А.А. Гречко, в том числе по вопросам переговоров с США, – это я знаю достоверно). Остальные члены политбюро просто не решались вмешиваться в военные дела (включая Громыко и, насколько я знаю, Андропова).
Болезнь Брежнева здесь тоже сыграла определенную роль. До нее он в ряде случаев все-таки не только возражал, но и вступал в конфликт с военными. Так произошло, например, во время обсуждения Договора OCB-1. На политбюро с возражениями против уже согласованного текста выступил тогдашний министр обороны Гречко, заявив, что он, как отвечающий за безопасность страны, не может дать согласия. Брежнев, будучи председателем Комитета обороны и главнокомандующим, резонно считал, что за безопасность страны отвечает прежде всего он. И это заявление министра обороны задело его за живое, он настоял на положительном решении политбюро, резко одернув Гречко. Потом – об этом Брежнев рассказывал в моем присутствии год-полтора спустя – Гречко приезжал извиняться и признал, что был не прав. На что Брежнев ему – так, во всяком случае, он рассказывал – заявил: «Ты меня обвинил в том, что я пренебрегаю интересами безопасности страны, на политбюро в присутствии многих людей, а извиняешься теперь с глазу на глаз, приехав в Завидово».
Во время визита Д. Форда в СССР в конце 1974 года, когда обсуждались общие рамки Договора ОСВ-2, Брежнев тоже имел длинный, очень острый и громкий спор с военным руководством по телесвязи ВЧ. Об этом я знаю как от наших участников, так и от американцев, рассказывавших, что в решающий момент беседы советский лидер выставил всех из кабинета и чуть ли не час говорил по телефону, да так громко и эмоционально, что было слышно даже через стены и закрытые двери.
Но, в общем, это не меняет ситуации, военному ведомству дозволялось очень многое. Особенно во второй половине семидесятых – начале восьмидесятых годов. И оно этим пользовалось.
Пользовалось на разные лады, начиная с идеологии. В эти годы, по существу, у нас развернулась беспрецедентная пропаганда милитаризма, предпринимались активные попытки милитаризации духовной жизни общества. Шла беззастенчивая спекуляция на священных для советских людей темах Великой Отечественной войны: мемуары, поток художественной литературы (часто ничего общего с художественностью не имевшей, это скорее были ремесленнические поделки), многосерийные художественные фильмы, телевизионные передачи, строительство громоздких, безумно дорогих памятников, введение в обиход всевозможных церемониалов (включая почетные караулы одетых в военную форму, вооруженных автоматами школьников у памятников и солдатских захоронений). Все это на годы захлестнуло духовную жизнь страны. И притом отнюдь не в условиях, когда это оправдывалось бы нависшей над ней военной угрозой, а, напротив, в период разрядки.
Это был явно негативный, но далеко не самый существенный, так сказать, психологический аспект происходившей деформации. Как для экономики, так и для международных отношений более важным было то, что делалось в сфере вооружений. Конечно, многое для нас до сих пор остается секретом. Но и из последних советских публикаций, частично раскрывших военный баланс, и из западных, прежде всего американских, данных явствует, что именно семидесятые годы, начавшиеся с разрядки и достижения нами паритета, были периодом самых интенсивных в послевоенной истории советских усилий по созданию и накоплению всех видов вооружений. Ядерных и обычных, сухопутных, военно-воздушных, морских и любых других. В результате по многим параметрам мы не только достигли абсурдно высоких потолков, к которым подтянули свои вооружения американцы, их военно-промышленный комплекс, но и превзошли их. Это относится к таким важным компонентам обычных вооруженных сил, как численный состав войск, танки, артиллерия, тактические ракеты, многие виды самолетов, подводные лодки и многие другие системы оружия. Что касается ядерных вооружений, то мы превзошли американцев по числу носителей, мегатоннажу и забрасываемому весу стратегического оружия, а также по оружию средней дальности.
Эти лихорадочные усилия по наращиванию сверх всякой нужды количества оружия не только подорвали экономику страны, но и пагубно сказались на наших политических интересах.
Во-первых, они подорвали доверие к нам на Западе и, уж во всяком случае, позволили военно-промышленному комплексу США и стран НАТО развернуть эффективную кампанию, чтобы подорвать доверие общественности и к нам, и к разрядке как таковой. Это стало ясно к концу семидесятых годов, когда возникли большие (после Афганистана ставшие неодолимыми) трудности на пути ратификации Договора ОСВ-2 в сенате США. Мало того, эти наши действия серьезно подстегивали в США настроения в пользу нового рывка в гонке вооружений как ответа на усилия Советского Союза, которые, по оценкам Запада, «превосходили разумные пределы обороны».
И второе следствие: мы в этот период яснее, чем когда-либо раньше, показали американцам, НАТО, что будем гнаться за любой их новой военной программой, повторять ее, иногда даже отвечать на одну программу двумя или тремя. В Америке быстро поняли, что в условиях, когда СССР имеет в три-четыре раза меньший валовой национальный продукт, чем США и их союзники, это открывает надежный и, главное, совершенно безопасный для них путь к подрыву мощи Советского Союза, а в конце концов, может быть, и к нанесению ему полного поражения путем экономического истощения в безнадежном военном соперничестве. Именно при Рейгане, в первые годы его правления, были разработаны концепции «конкурентной стратегии», планы военного строительства, имевшие специальной целью «делать устаревшими прошлые советские капиталовложения в оборону», навязывать нам при помощи своих программ соперничество в самых невыгодных, дорогостоящих, изматывающих нас сферах.
А мы как бы смирились с тем, что будем вести игру по американским правилам, ответили такой концепцией паритета, которая, по существу, лишала нас возможности самостоятельно определять свою военную политику. Она как бы отдавала ключи от наших оборонных программ американцам, гарантируя им, что мы пойдем по тому пути, который за нас определят они.
К этому следует добавить некоторые крупные политические просчеты, касавшиеся обороны в ключевых регионах.
Один из таких просчетов – это неверные, завышенные оценки угрозы со стороны Китая. Они заставили нас сконцентрировать на Дальнем Востоке очень большие силы, что, в свою очередь, создавало у Китая впечатление угрозы, исходящей от нас. И естественно, заставляло его идти на ответные меры – наращивание ядерных и обычных вооружений, а также политическое и военное сотрудничество с Западом.
Другой просчет касался Европы. Мы ухитрились одновременно вести здесь две разные, даже взаимоисключающие политики. Одна – курс на разрядку, создание надежной системы безопасности и сотрудничества. И другая – политика лихорадочного наращивания вооружений, непомерных, превышающих все пределы разумного. Притом мы скрывали подлинные размеры своих военных сил не только от общественности, но и от партнеров на переговорах в Вене, не останавливались перед прямой неправдой. А это, естественно, подрывало доверие к нам еще больше.
В довершение всего во второй половине семидесятых годов мы начали размещение в Европе новых ракет средней дальности – знаменитых СС-20. Эта затея не только стоила нам многих миллиардов рублей, но и сплотила НАТО, позволила милитаристским кругам западных стран подстегнуть военные приготовления и, в свою очередь, начать размещение в Европе американских ракет средней дальности.
Сейчас, когда этот вопрос решен с помощью «двойного нуля», мы достаточно ясно показали, что считаем решение о развертывании ракет CC-20 ошибкой. Хотел бы сказать, что немалое число наших специалистов да и дипломатов видели это уже в семидесятых годах, как только стало известно (для большинства – из западной печати), что началась установка новых ракет. К ним относился и я. И я пытался высказать свои сомнения на весьма высоком уровне. Первый раз – в беседе с А.А. Громыко. Он меня внимательно и, как мне казалось, сочувственно выслушал, но промолчал. И, как я потом узнал, точно так же он молчал или поддакивал, когда эти вопросы решались руководством. Тогда многие говорили, что министр иностранных дел уходит от споров и столкновений с военными, так как побаивается Устинова, прежде всего потому, что уже думает о том, что может случиться после Брежнева, с которым он был в очень близких отношениях.
Вскоре представилась возможность поговорить также с Андроповым. Он, выслушав меня, выразил недоумение: «Чем ты возмущаешься? Мы заменяем старые ракеты новыми – это дело естественное». Я ответил, что идет замена «одноголовых» ракет «трехголовыми», к тому же другими по типу, что вызывает серьезную озабоченность на Западе, пусть в чем-то искусственно подогреваемую. Это, добавил я, просто не вяжется с разрядкой, Хельсинкским актом, переговорами о сокращении вооружений, в том числе в Европе, да и вообще с тем, что у нас развивается диалог. И, видя непреклонность собеседника, «капитулянтски» предложил: «Ну ладно, если уж нельзя обойтись без замены старых ракет, то, во всяком случае, не стоит, как раньше, все делать втихую, молчать. Надо как-то объяснить Западу, что мы делаем, в чем наша цель и какое примерно количество ракет будет размещено. Мы просто не можем, – убеждал я Андропова, – в условиях разрядки и переговоров вести себя по-старому, осуществлять новые крупные военные программы, ничего не говоря, ничего не объясняя ни Западу, ни мировой общественности». Вот здесь мой собеседник взорвался и резко возразил: «Ты что хочешь, чтобы мы объяснялись с НАТО о том, что хотим делать, чуть ли не спрашивали у них разрешения? Этого нет и не будет». Разговор оставил у меня нехороший осадок, я не понимал вспышки Андропова и потом пришел к выводу: он разозлился именно потому, что не имел убедительных ответов и в то же время хорошо знал, насколько безнадежно ставить этот вопрос перед руководством. Не исключал тогда и сейчас не исключаю, что по каким-то тактическим соображениям он уже поддержал размещение этих ракет – может быть, тоже не желая портить отношения с Устиновым. Должен сказать, в тот период личные отношения между членами политбюро играли большую, слишком большую роль, нередко во вред делу.
В общем, убежден, что ни Громыко, ни Андропову я на эту проблему глаза не открыл. Она обсуждалась у нас, о ней писала к тому времени западная печать, о ней говорили во время официальных контактов с Западом. Но сама мысль о сдержанности, об умеренности в военных делах была тогда нам, наверное, совершенно чужда. Возможно, даже из-за глубоко сидевшего в нас комплекса «неполноценности» – ведь в вооружениях нам после войны все время приходилось догонять США. У меня даже сложилось впечатление, что, как только у нас появлялась система оружия, вызывавшая на Западе большой шум, мы начинали ликовать: вот, мол, какие мы сильные и умные – смогли ущемить, напугать самих американцев и НАТО. В эти годы без видимой политической нужды мы взахлеб вооружались, как запойные.
Еще один фактор, способствовавший подрыву разрядки во второй половине семидесятых – начале восьмидесятых годов, – это болезнь Брежнева. Я считаю так не потому, что придерживаюсь высокого мнения о его дипломатических способностях – они были весьма скромны. Дело в другом: когда серьезно и долго болеет лидер страны, так серьезно, что раз за разом прокатывается волна слухов о его близящейся кончине и мир гадает о его возможных преемниках, очень большую власть забирает высший эшелон бюрократии, в том числе военной.
Мне кажется, будь Л.И. Брежнев в нормальном состоянии, он не дал бы себя убедить, что следует строить Красноярскую радиолокационную станцию. Тем более что Министерство обороны, вносившее вопрос, не скрывало: выбор места для станции на территории страны представляет собой прямое нарушение Договора ОСВ-1, которым Брежнев, кстати, очень гордился, считал – и по праву – большим достижением.
Думаю, в значительной мере за счет болезни Брежнева можно отнести и неудачу первых контактов с правительством Д. Картера. В частности, миссии тогдашнего государственного секретаря С. Вэнса в Москве в марте 1977 года.
Конечно, вина за это лежит также на американской стороне. Большой ущерб был, в частности, нанесен внезапным отказом Вашингтона от владивостокской договоренности, вызвавшими очень нервную реакцию в Москве демонстративными контактами президента США с видными диссидентами. Но это не снимает с нас ответственности за отсутствие гибкости, неумение не только быстро приспособиться к изменившейся ситуации, но даже по-хорошему расстаться, делать хорошую мину при плохой игре, не создавать впечатления провала. Это были первые переговоры с США на высоком уровне, в которых Брежнев не принимал непосредственного участия – их вели Громыко, Устинов и Андропов. И, по рассказу присутствовавших, Брежнев потом им в сердцах сказал: «Вот, первый раз поручил вам самим вести переговоры, а вы их провалили».
Произошло то, что должно было произойти. Правление «комитетом», группой людей дает возможность обсуждать проблемы. Но делает очень трудным принятие решений. Особенно если речь идет о переговорах с другой стороной. Они определяют неизбежность компромиссов. Значит, каждый должен делать уступки. Но на уступки – это всегда дело болезненное – будет скорее готов лидер, облеченный властью и несущий в то же время персональную ответственность за все дело в целом.
Словом, переговоры окончились неудачей. Потом, правда, ситуацию общими усилиями удалось исправить. Но было потеряно драгоценное время, может быть, как раз те шесть-семь месяцев, которых не хватило в 1979 году, чтобы ратифицировать договор, изменить международную обстановку и тем самым предотвратить развитие других неприятных политических тенденций и событий (включая, возможно, ввод войск в Афганистан).
События во многих сферах жизни происходили просто невероятные, невероятные по своей нелепости. Скажем, прямо-таки помешательство с гражданской обороной, огромные затраты на нее, непрерывные учения, введение в штаты почти каждого предприятия и учреждения соответствующего должностного лица. Как будто со дня на день ждали войны, думая, что она будет похожей на прошлую, а не современной, ядерной, для которой предусматриваемые меры выглядели смехотворными, чудовищно глупыми. Но это были опасные глупости. Они спровоцировали очередной приступ военного психоза в США. Я даже поначалу не мог поверить американским данным, до хрипоты спорил с американцами. А потом, увы, узнал, что многое из того, в чем нас обвиняли, было правдой.
В последние годы пребывания у руководства Л.И. Брежнева на решения военных, по существу, некому было и жаловаться. Отдельных руководителей Министерства обороны это совершенно испортило, разбаловало – они стали капризными, позволяли себе любую блажь. Маленький пример из работы в «Комиссии Пальме». Одной из интересных идей окончательного ее доклада, утвержденного в 1982 году, было предложение о создании коридора, свободного от ядерного оружия, в центре Европы, вдоль линии, разделявшей войска НАТО и ОВД. Военные – маршал Н.В. Огарков, а за ним Д.Ф. Устинов, к которому я пытался апеллировать, – ничего не объясняя, не пытаясь даже вникнуть в проблему, сказали категорически «нет». Я попробовал просить о помощи Андропова, но он на меня замахал руками: «Ты что, хочешь, чтобы я из-за тебя ссорился с Устиновым?»
А ведь идея соответствовала и интересам безопасности в Европе, и нашим интересам, а главное – нельзя же было нам, Советскому Союзу, брать на себя вину перед общественностью за ее срыв. Но кто в тот момент хотел слушать доводы, внимать здравому смыслу! Выкручивался я из положения собственными силами, придумав довольно невинную оговорку в сноске. Но даже ею, как я узнал потом, остались недовольны, и, если бы не изменившаяся вскоре ситуация, могли бы быть неприятности. Чтобы завершить эту тему, скажу, что вскоре мы идею этого коридора полностью поддержали и даже готовы были идти дальше – на вывод из этой полосы ряда других систем оружия.
В целом, несмотря на значительные трудности и осложнения, работа и «Комиссии Пальме» стала очень важным этапом в моей жизни, оказала большое влияние на мое понимание политики и международных отношений. Уже потому, что в течение нескольких лет мне пришлось постоянно общаться, спорить и находить взаимоприемлемые точки зрения с целым рядом крупных политиков, людей умных, неординарно мыслящих. Я имею в виду самого Улофа Пальме, Вилли Брандта, Гру Харлем Брундтланд, Эгона Бара, Дэвида Оуэна, а также не участвовавших в комиссии, но активно сотрудничавших с ней Раджива Ганди, Бруно Крайского, Пьера Трюдо, Беттино Кракси, сменившего Пальме на посту премьер-министра Швеции Нигвара Карлссона и ряд других.
Но главным было даже другое. Комиссия стала своеобразным исследовательским центром, где в обстановке вновь обострившихся, накалившихся международных отношений, на основе коллективного опыта, коллективными усилиями в открытой, честной, иногда жесткой дискуссии рождались новые идеи, мышление, соответствовавшие ядерной эпохе. В связи с этим я прежде всего назвал бы идею «безопасности для всех», или «взаимной безопасности» (два варианта перевода названия основного доклада комиссии). Суть ее в следующем: нельзя обеспечить свою безопасность за счет или в ущерб безопасности других; безопасности можно достичь лишь вместе, на основе взаимности. Новый подход был продемонстрирован и в отношении ядерного оружия – комиссия поставила под вопрос его ценность в качестве инструмента сдерживания и фактора военной стабильности. А так называемое ядерное оружие поля боя было определено как дестабилизирующее (с этим и была связана идея свободного от этого оружия трехсоткилометрового коридора вдоль линии соприкосновения двух военных блоков).
Публикация у нас этого доклада в полном переводе, без купюр (хлопот это стоило тогда немалых) позволила сделать эти и некоторые другие идеи достоянием советской общественности, которая смогла знакомиться с содержавшимися в докладе западными оценками соотношения военных сил, показывавшими, что в ряде сфер мы обладаем большим преимуществом. Впечатление это произвело немалое.
К сожалению, работа «Комиссии Пальме», как и деятельность других международных неправительственных организаций, не смогла предотвратить усиление напряженности в мире. В условиях, когда в США и ряде других стран Запада произошел сдвиг вправо, усилились милитаристские тенденции, серьезные сбои в нашей внешней и военной политике не только не помешали, но и способствовали ухудшению международной обстановки в конце семидесятых – начале восьмидесятых годов. Мы, по существу, оказались участниками «демонтирования» разрядки, объективно помогли ее противникам в США и других странах НАТО начать вторую холодную войну. Негативные явления в нашей внешней, как, впрочем, и внутренней, политике в эти годы оказали известное воздействие на расстановку политических сил, на ход политической борьбы в США и ряде других западных стран, укрепляли позиции правых и крайне правых, а также милитаристских кругов. Мы помогали создавать все более пугающий обывателя «образ врага». «Ранний» Рейган, выступавший как ненавистник, враг «империи зла», которой был объявлен Советский Союз, пришел к власти – это надо признать – не без нашей помощи.
Словом, к 1982 году (положение не улучшилось и к 1985 году, к началу перестройки) наша внешняя политика пришла с весьма неутешительными результатами. Мы, по существу, вернулись к разбитому корыту. Снова бушевала холодная война, гонка вооружений достигла невиданной интенсивности. Это было очень тяжким поражением и для США, и для нас, и для всего мирового сообщества.
Но тем не менее, мне кажется, разрядка семидесятых годов не была усилием, затраченным впустую, не была напрасной. Во-первых, она поставила перед политиками и общественностью очень важный вопрос: что, собственно, можно считать нормой в международных отношениях, в том числе в отношениях между СССР и США, – непримиримую враждебность, находящую выражение то ли в горячей, то ли в холодной войне? Или же нормой могут стать цивилизованные отношения, не исключающие противоречий, разногласий, в какие-то моменты даже борьбы, но в то же время основанные на реалистическом понимании общих интересов, готовности не только друг с другом жить в мире и друг друга терпеть, но и сотрудничать на равноправной и взаимовыгодной основе? А во-вторых, разрядка как минимум пошатнула убежденность в фатальной неизбежности плохих отношений, холодной войны и военной конфронтации. Она родила не только надежду, но и веру в то, что поиск альтернативы не является бессмысленным, что такая альтернатива возможна. И даже в самые острые моменты новой полосы холодной войны она уже очень многими не воспринималась как возвращение к норме.
Это дало себя знать и на Западе. Прежде всего в бурном подъеме антивоенного, антиядерного движения, пришедшемся как раз на 1981–1982 годы. Резкое поправение в американской политике, распространившийся на Западе милитаристский угар, возросшая напряженность, риторика Рейгана и некоторых других западных лидеров смертельно напугали прежде всего их собственные народы. На эти годы приходится и самая крупная, почти миллионная демонстрация в защиту мира в Нью-Йорке, которая произвела на Рейгана столь глубокое впечатление, что впоследствии, когда уже начались позитивные сдвиги в советско-американских отношениях, некоторые американские консерваторы обвинили своего президента в том, что он позаимствовал свои лозунги, свою политику у антиядерного движения начала восьмидесятых годов.
Да и официальная внешняя политика все-таки не вернулась полностью к состоянию классической холодной войны. В Европе сохранялись очень заметные последствия разрядки. Что очень важно, сохранилось одно из самых существенных достижений семидесятых годов – наш диалог и даже известное политическое сотрудничество с социал-демократами, особенно с социал-демократами Европы.
Я бы назвал еще один заметный и, как мне кажется, сыгравший потом немалую роль «след» от разрядки уже у нас, в Советском Союзе. Это начавшееся раньше, но не прекратившееся и в годы обострения (хотя не обошлось без трудностей) развитие советской политической мысли, тех ее сфер, которые относятся к внешней политике. Здесь, мне кажется, наиболее явственно прослеживается преемственность XX съезда и его идей с разрядкой, а затем и новым политическим мышлением.
Не могу не сделать короткого отступления. Память – предательская штука и, как правило, подсовывает приятные воспоминания, а не те, за какие испытываешь чувство стыда и в связи с чем утрачиваешь душевное равновесие. И я не могу не задать себе жестокий вопрос: неужто я все понимал и знал, давал лишь верные советы и никогда не кривил душой?
Нет, это было не так, и я обязан это признать. Были ошибки, были заблуждения, и хотя я в целом не испытываю стыда за то, что писал и что советовал, не могу этого не признать. И хотел бы об этих ошибках и заблуждениях написать. Начну с чисто профессиональных.
Я с опозданием заметил нарастание угрозы сдвига вправо в США, хотя некоторые сотрудники института меня своевременно о ней предупреждали. Думается, один (хотя, наверное, не единственный) из истоков ошибки состоял в том, что я не знал о некоторых сторонах нашей военной политики, долго не верил западным заявлениям насчет наращивания нашей военной мощи, недооценивал воздействие всего этого на политическую обстановку в США в том, в частности, плане, что это дает сильные козыри крайне правым. Недооценил я и другого – что сама неопределенность политического положения в нашей стране (растущие трудности в экономике, престарелое больное руководство, полная неясность в вопросе о политической преемственности и т. д.) не располагала западных партнеров к развитию отношений, сокращению вооружений и сотрудничеству.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.