Таланты и коллективный труд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Таланты и коллективный труд

Сейчас, кажется, никто не станет отрицать, что в сложении современных воззрений на русскую культуру прошлого огромную роль сыграли художники из круга «Мира искусства». Книги, статьи и картины Александра Бену а помогли нашему обществу почувствовать неповторимую красоту Петербурга и его пригородов, традиционно расценивавшихся (хотя бы Стасовым) как нечто казённое, чиновничье, казарменное. «Историко-художественная выставка русского портрета», организованная С.П. Дягилевым в Таврическом дворце в 1905 году, а потом перенесённая в Париж, воскресила забытые имена замечательных живописцев XVIII столетия – Рокотова, Левицкого, Боровиковского. Постройки А.В. Щусева в стиле новгородской и псковской архитектуры (собор в Почаеве, церковь Марфо-Мариинской общины на Ордынке в Москве); серия этюдов Н.К. Рериха «Памятники русской старины»; впечатления И.Э. Грабаря и И.Я. Билибина от деревянного зодчества Севера открыли широкой публике глаза на шедевры, созданные в допетровскую эпоху. Можно вспомнить в той же связи и собрание икон И.С. Остроухова; полотна Е.Е. Лансере, К.Ф. Юона, М.В. Добужинского; гравюры А.П. Остроумовой-Лебедевой.

Новый подход к наследию былых веков нашёл отражение и в печати – в журналах «Мир искусства», «Старые годы»; альбомах «Художественные сокровища России», – ив творчестве целой плеяды талантливейших архитекторов, графиков, пейзажистов. В результате этого подхода нам должен был бы остаться и какой-то итоговый монументальный труд. Так это, очевидно, и мыслилось, когда в 1907 году Игорь Эммануилович Грабарь приступил к подготовке многотомной «Истории русского искусства». Завершить это издание не удалось из-за разгрома типографии Кнебель в начале первой мировой войны анти-немецки настроенными молодчиками. Но и вышедшие тома стали важной вехой в развитии отечественного искусствоведения.

От предшествующих сводок их отличают по меньшей мере три черты. Во-первых, введение в научный оборот множества новых материалов. Сам немало поездив по стране, Грабарь заказал для своей работы тысячи фотографий памятников зодчества, разбросанных по глухим городкам и сёлам Поволжья, Карелии, Беломорья. Во-вторых, – непривычный для книг о древностях стиль изложения – живой, взволнованный. В третьих, – свежий взгляд на вещи, свободный от канонов классицизма, от предвзятого представления о Киевской и Московской Руси как о неспособной к чему-то оригинальному провинции византийской культуры. А благодаря этой свежести, – умение увидеть красоту всюду, где она есть, вплоть до скромной деревянной часовенки.

Всё это бесспорная заслуга Грабаря и как автора ряда глав, и как редактора. Почти через столетие его труд по-прежнему служит превосходным справочником и читается с подлинным увлечением. Но, листая эти тома, вы с удивлением встречаете под некоторыми статьями малознакомые нам фамилии – Ф.Ф. Горностаева, П.П. Муратова, Н.Н. Врангеля, Г.Г. Павлуцкого, А.И. Успенского. Только раз промелькнёт здесь имя А.В. Щусева, зато нигде нет ни строчки Бенуа, Дягилева или Рериха. Почему же так вышло? После разборки колоссального архива Грабаря прочтена его обширная переписка и опубликованы кое-какие выдержки из неё. Отсюда мы узнаём, что заинтересовавшие нас обстоятельства возникли не случайно.

Оказывается, в 1907 году при составлении первого проспекта издания Грабарь был твёрдо уверен в активном сотрудничестве Бенуа и надеялся на помощь Билибина, Фомина, Остроухова, Дягилева, Аполлинария Васнецова. Один из основных разделов книги – «Древнейший период русского искусства», охватывающий вереницу веков до возвышения Москвы, предполагалось поручить Рериху[120].

Казалось бы, в последнем случае названа лучшая кандидатура. Николай Константинович – практически сверстник Бенуа и Грабаря (он родился в 1874 году, а те – в 1870 и 1871 соответственно), автор популярных картин из жизни древних славян – «Гонец» («Восстал род на род»), «Идолы», «Заморские гости», «Город строят»; опытный журналист, печатавшийся ещё с 1890 года и много писавший в «Мире искусства», «Золотом руне», «Весах», в газетах «Русь» и «Слово»; коллекционер, основавший вскоре «Музей допетровской эпохи». Имел университетское образование, а с 1898 года читал лекции в Петербургском Археологическом Институте по курсу «Художественная техника в применении к археологии». Ещё гимназистом он увлёкся раскопками и в течение десяти лет вёл их в Петербургской губернии, в районе Бологого, в Новгородском кремле, изучая как неолитические, так и славянские памятники. В 1903 году Рерих совершил поездку по древнерусским городам – посетил Ярославль, Кострому, Нижний Новгород, Владимир, Суздаль, Ростов Великий, Псков, Углич, Калязин, Звенигород. Из этой поездки он и привёз этюды для выставки 1904 года.

Но было в выдающемся живописце и что-то ещё, отталкивавшее от него Грабаря и его соратников. Список будущих авторов сводного труда вызвал резкие возражения со стороны Бенуа. «Скажу прямо, – заявил он, – мне не нравится привлечение к делу таких фруктов, как Рерих, С. Маковский и Успенский… Ей же ей, наша старина заслуживает иного освещения»[121].

Странно выглядит эта троица. Успенский был типичным учёным сухарём, составителем компилятивных сводок из архивных документов о художествах на Руси; человеком, начисто лишённым эстетического чувства. Рерих с его эмоциональным восприятием мира, выспренным стилем, разнообразием интересов и яркостью таланта не напоминает его решительно ничем. Выпадает из этого ряда и Сергей Маковский – поверхностный критик, не умевший держать кисти в руках, столь же далёкий и от науки. Объединяло их в глазах Бенуа, видимо, только антипатичное ему отношение к прошлому.

Грабарь свои кандидатуры сперва отстаивал. Собираясь ограничить авторов строго продуманным планом издания, чуть ли не постраничным, он заверял Бенуа, что рериховского «Ой ты гой-есильного тона» возможно не допустить[122]. Художник, как известно, сочинял поэмы, стилизованные под старину, но тут имелось в виду, разумеется, не это, а характер его прозаических выступлений. И действительно, по стилю они никак не подошли бы к проектируемой книге Грабаря.

Вот как просто и в то же время приподнято писал сам Грабарь: «Подводя итоги всему, что сделано Россией в области искусства, приходишь к выводу, что это по преимуществу страна зодчих. Чутьё пропорций, понимание силуэта, декоративный инстинкт, изобретательность форм – словом, все архитектурные добродетели – встречаются на протяжении русской истории так постоянно и повсеместно, что наводят на мысль о совершенно исключительной архитектурной одарённости русского народа. И если бы у кого-нибудь могло возникнуть сомнение насчёт возможности приписать эти свойства народу, среди которого работало так много иностранцев, то достаточно указать на русский Север с его деревянным зодчеством, созданным исключительно русскими мастерами. Самобытность его форм не может вызывать никаких сомнений»[123].

А вот Рерих: «Точно неотпитая чаша стоит Русь… Среди обычного луга притаилась сказка. Самоцветами горит подземная сила. Русь верит и ждёт» (Это отрывок из статьи «Чаша неотпитая», перепечатавшейся неоднократно как символ веры автора. Из газеты «оборонческого движения» за 1937 год она в 1958 году перекочевала в кочетовский «Октябрь»[124]). Или: «Народная жажда знания! Русская смекалка! Русская красота! Русское творчество жизни незабываемое!.. Каменны, непреклонны лица трудовых народов. Мыслят о будущем… Народное священное дело. Творчество жизни незабываемое. Много падла развелось на земле, но встала русская сила и изничтожаются себеумы-подлюги»[125].

Так вещал Рерих в «Листах дневника». В том же духе переписывался он со знакомыми: «По небу ползёт змий злобы и заражает собой всё сущее». «Немало удалось здесь поработать во славу Русскую за эти годы, и такие посевы нужны безмерно». «Русь живёт творчеством, искусством, наукою. Народы поют, а где песня, там и радость. Слушали вчера доклад Жданова – хорошо сказал. Сейчас слушали парад. Величественно»[126].

Да, конечно, это полная противоположность стилю Грабаря. Вместо спокойного раздумья – экстатические выкрики; вместо спора-размышления – ругательства; вместо просветлённости от созерцания прекрасного – взвинченность и надрыв. И вряд ли переваливший на четвёртый десяток лет и отнюдь не склонный к уступкам окружающим художник отказался бы от своего стиля по одному требованию редактора.

Есть всё же и исключение – две отчётного характера статьи о раскопках, помещённые Рерихом в «Известиях Императорского Русского Археологического общества», написаны иначе – без претензий, скорее сухо и скучно, чем цветисто и выспренне[127]. Значит, в каких-то случаях Николай Константинович мог заставить себя – или его могли заставить – говорить проще и ближе к делу.

Но, вчитываясь в приведённые цитаты, мы поймём, что Бенуа и Грабарю претили не только синтаксис и фразеология, не только «ой ты гой еси», но и нечто более глубокое – идеи. И Грабарь, и Рерих с гордостью смотрят на творения русских мастеров, но чувства у них разные. У Грабаря нет ни малейшего оттенка натужного, квасного ура-патриотизма, наложившего зримый отпечаток на прозу Рериха. И, думается, именно это в гораздо большей степени, чем своеобразие языка делало невозможным его сотрудничество в издании Грабаря.

Двадцать лет спустя в мемуарной «Автомонографии» Игорь Эммануилович Грабарь отдавал должное Рериху как художнику; признавал, что он был «блестяще одарён» и создал «настоящее, бесспорное большое искусство, покорившее даже скептика Серова». Но, отмечалось тут же, в «Мире искусства» его «органически не переносили»; не прощали ему связей со Стасовым и ярым пропагандистом великодержавного шовинизма Микешиным; ставили ему в вину карьеризм, неискренность, позёрство и перед коллегами, и перед власть имущими, и перед поклонниками оккультных наук, «рассчитанное на уловление зрителя, читателя, потребителя»[128].

Эта характеристика не была обусловлена тем, что Грабарь писал в 1937 году о человеке, находящемся в эмиграции. О Бенуа он вспоминал там же и с уважением, и с любовью. Нет, тут отзвук давних разногласий внутри «Мира искусства». Рерих не остался чужд этому кругу. Он даже учился в той же гимназии Мая, что и Бенуа, Философов и Сомов; вместе с ними выступал против эпигонов академизма, вроде Боткина; как и они, обращался в своём творчестве к искусству прошлого, но здесь единомыслие и кончалось. Рерих готов был восхищаться любыми «своими» древностями вне зависимости от подлинных достоинств этих памятников. Эстетический вкус Бенуа и Грабаря оставался беспристрастен и строг[129].

И далеко не случайна ненависть к Бенуа, прорвавшаяся в последних письмах к В.Ф. Булгакову семидесятитрехлетнего Рериха, кажущегося нам таким просветлённым и умиротворенным буддийским мудрецом. «Версальские рапсоды уже не будут похулять всё русское». «Всякие рапсоды Версаля поносили нас и глумились о «наследии чуди и мери». Злобные глупцы! Прошли годы, и жизнь доказал правоту нашу. Русь воспрянула! Народы Российские победоносно преуспевают во главе всего мира»[130].

Булгаков поясняет, что раздражение Николая Константиновича вызвала рецензия на посвященную ему монографию В. Иванова и Э. Голлербаха, изданную в Риге. Сейчас мы можем прочесть эту рецензию. Тон её неизмеримо пристойнее откликов обиженного художника. Не скрывая от читателей, что ему «мессианство Рериха не по душе», Бенуа говорит и о том, что «многое в его искусстве мне дорого». В основном же речь идёт о сопроводительном тексте альбома рериховских репродукций, действительно неудачном, удивительно невнятном, повествующем не о мастере живописи, а полусвятом-полупророке, прикоснувшемся к сокровенным тайнам бытия[131].

Так же, как и Рерих, Бенуа высказался о своём противнике буквально на пороге смерти. В письме к И.С. Зильберштейну восьмидесятивосьмилетний искусствовед соглашался, что Рерих – большой художник, хотя, по его мнению, лишь в ранний период творчества – «до Гималаев». Иное дело Рених-человек – мало приятная была личность с бешеным честолюбием. Он для того и забрался в Кулу, чтобы со снежных вершин с величием взирать на мироздание и посылать оттуда вниз свои туманно-мистические пророчества[132].

Как видим, вражда двух выдающихся художников прошла через всю их жизнь, чуть ли не через три четверти столетия. Это теперь деятели начала прошлого века воспринимаются нами как одна плеяда, почти что дружная семья. И отчасти это верно: отойдя и от академизма, и от передвижничества, они все вместе заложили основы современного русского искусства, а попутно сумели открыть и заставить блистать новыми красками забытые сокровища в архитектуре и живописи прошлого.

Но внутри этой группы существовали свои сложные взаимоотношения, делавшие для Рериха иных сверстников даже более чуждыми, чем Стасов и Микешин. В который раз оправдало себя замечательное наблюдение Льва Толстого над своими персонажами: «Оба были люди уважаемые и по характеру, и по уму. Они уважали друг друга, но почти во всём были совершенно и безнадёжно не согласны между собой – не потому, чтоб они принадлежали к противоположным направлениям, но именно потому, что были одного лагеря (враги их смешивали в одно), но в этом лагере они имели каждый свой оттенок. А так как нет ничего не способнее к соглашению, как разномыслие в полуотвлечённостях, то они не только никогда не сходились во мнениях, но привыкли уже давно, не сердясь, только посмеиваться неисправимому заблуждению один другого»[133] (Наши герои, впрочем, сердились, и весьма).

Результат же всего этого вышел тот, что сотрудничество Рериха в «Истории русского искусства» оказалось невозможным. Но этого мало. Точно так же отпали и Дягилев, и Билибин, и Фомин, и столь близкий Грабарю Бенуа. Широко известный критик, автор «Истории русской живописи в XIX веке» и десятков статей по искусству не пожелал стать простым исполнителем воли редактора, указывающего ему, что надо сказать здесь, а что – там. Он жаловался самому Грабарю на то, что он «обставил меня своими рецептами и программами. Я принужден компилировать, объезжать какие-то рифы, слушаться какого-то лоцмана. Мне это скучно»[134]. И через полтора года после начала работы инициатор издания потерял наиболее ценного, поистине незаменимого помощника.

Вот тогда и пришлось ухватиться за первых попавшихся людей. Предназначенный Рериху раздел о древнерусском искусстве достался киевлянину Г.Г. Павлуцкому – человеку другого поколения (родился в 1861 году), других вкусов, симпатий и антипатий, чем Грабарь или Бенуа; не художнику, а профессору гелертерского типа, занимавшемуся к тому же в основном античностью, а не древней Русью. Прислал он текст скучный, сухой, справочный, без стержня, во всём выпадавший из стиля многотомника. Четверть века спустя Грабарь назвал эту главу «ложкой дёгтя» и каялся, что пригласил такого неподходящего автора[135].

Рядом с Павлуцким появился и тот самый А.И. Успенский, которого Бенуа так не хотел видеть в числе составителей «Истории». Для невышедших томов готовил материалы и Сергей Маковский. Том, посвященный скульптуре, написал целиком барон Н.Н. Врангель – «баловень светских гостиных», человек не без способностей, но типичный дилетант и среди художников, и среди учёных. Позже Грабарь мечтал о замене этого текста новым.

Так издание, задуманное как коллективный труд единомышленников, превратилось по ходу дела в подвиг жизни Игоря Грабаря, пошедшего скрепя сердце на участие в нём абсолютно случайных людей. «Разномыслие в полуотвлечённостях» пагубно отразилось на судьбе большого и прекрасного начинания.

* * *

С подобными проблемами сталкивалось большинство из нас. Редкую обобщающую работу удалось выполнить, собрав лучших специалистов в данной области. Или всё берёт на себя некий талантливый учёный, привлекая кучу рабски подчинённых ему и относительно более или менее слабых сотрудников; или мы получаем сборник интересных по отдельности, но разнородных, а нередко взаимопротиворечащих статей. Сговориться, пожертвовав чем-то из своих убеждений, таланты, похоже, не могут органически. При индивидуальном творчестве, обычном для гуманитариев, это закономерно. Нельзя, в самом деле, жертвовать собой и, как говорится, наступать на горло собственной песне. Но силы даже самого яркого дарования ограничены, и иные крупные дела ни для кого по отдельности неподъёмны. Разрешима ли эта коллизия, мне пока что неясно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.