Глава 23. Экзамены и вокруг экзаменов (октябрь 1906 – февраль 1910 года)
Глава 23. Экзамены и вокруг экзаменов
(октябрь 1906 – февраль 1910 года)
Я жил в Полтаве более трех лет: приехал 17 октября 1906 года, а уехал в начале мая 1910-го. В течение этих трех лет и пяти месяцев я покидал Полтаву только на полгода – зимой 1907/1908 года. Все эти годы я занимался в первую очередь экзаменами на аттестат зрелости, который предоставил бы мне возможность поступить в университет. Эта история закончилась для меня полным провалом. Неудача за неудачей. Три раза я пытал счастья: в апреле-мае 1907 года я провалился по алгебре на письменном экзамене, и мне не разрешили сдавать устный. В апреле 1908 года мне не дали пройти экзамены, потому что полиция отказалась предоставить гимназии справку о моей политической благонадежности. В мае 1909 года я потерпел крушение на сочинении, а в январе 1910-го, когда я размышлял, попробовать ли снова сдавать экзамены на аттестат зрелости или отказаться от этой идеи окончательно, я получил через моего товарища Б. С. приглашение от одного полтавского либерально настроенного адвоката приехать к нему домой для личной беседы. Этот адвокат рассказал мне, что в марте или апреле должен состояться один из последних политических процессов, связанных с революционным движением 1905–1906 годов. На основании материалов свидетельских показаний по результатам следствия, а также обвинительного заключения он удостоверился, что «ключевой обвиняемый», на которого хотят возложить значительную часть обвинений (с точки зрения адвоката, несправедливо), – это «товарищ Давид», которого пока не нашли и личность которого все еще не установлена. Со слов одного из обвиняемых ему стало известно, что человек, о котором идет речь, – это Динабург Бен-Цион, сын Залмана, и он счел своим долгом предупредить меня. По его мнению, мне ни в коем случае не следует обращаться за справкой о благонадежности – ни в феврале, ни в марте. У него есть основания думать, что полиция мной интересуется, но хочет подождать до суда. Прокурор намекал ему, что на процессе будут новые обвиняемые. Лучше всего и правильнее всего будет, если я как можно скорее покину Полтаву. Если это возможно, мне лучше даже поехать за границу. «В любом случае, – сказал он, – если распространится слух, что ты покинул Россию, тебя не будут больше искать». Он также предупредил меня, чтобы я не рассказывал никому об этом разговоре, даже не намекал. Он расспрашивал обо мне, и только после того, как ему сказали, что на меня можно положиться, он решил со мной поговорить.
Я послушался совета адвоката и уехал из Полтавы, отказавшись от идеи сдать экзамены в России. В этих четырех фактах заключается все содержание экзаменационной эпопеи, но на самом деле это был период, полный изнурительного труда и мучений. Впечатления от него сохранились в моих дневниковых тетрадях, записи в которых я делал на трех языках: идише, русском и иврите…
Мое решение переехать в Харьков, а потом в Полтаву было связано с этими экзаменами. Сразу после прибытия в Полтаву я объявил товарищам, что намереваюсь готовиться к экзаменам на аттестат зрелости, которые будут в мае 1907 года. Времени, однако, было мало – шесть-семь месяцев. Но мой расчет был основан на том, что мне придется в основном не учить новое, а упорядочить свои знания: в области русского языка и литературы, равно как и истории, я имел изрядные познания. Мои корреспонденции в «Киевских откликах» были благосклонно приняты редакцией; в них не внесли почти никаких изменений. Там даже хвалили мой «простой и яркий» стиль. В области общей истории я тоже не нуждался в подготовке. Мои познания в немецком неплохи, но в математике, физике, естественной истории, латыни и французском я слаб, и было сомнительно, что я успею подготовиться за отведенное время. Двое приятелей проэкземеновали меня по основным предметам, чтобы оценить уровень моих знаний. Они предложили поучить меня для начала две-три недели, чтобы выяснить, как быстро я продвигаюсь, а после этого высказать мнение о моих шансах сдать экзамен, а также порекомендовать мне наилучший метод подготовки.
Мое положение на экзамене было крайне сложным. У меня не было документа об образовании, и посему я должен был держать экзамен по всем предметам, изучаемым в школе в течение всех восьми лет, а не только по тем, что изучаются в старших классах. Я должен был сдавать не только язык, литературу, русскую и общую историю, математику, алгебру, геометрию и тригонометрию, физику и космографию, латынь, немецкий и французский – я должен был сдавать арифметику, чистописание, общую географию и географию России, грамматику старославянского языка и естественную историю.
Мне помогали двое приятелей: Биньямин Гельфанд и Зяма Маркович. Оба – молодые студенты, уроженцы Полтавы, закончившие там с отличием один – гимназию (Гельфанд), а другой – реальное училище. Оба были известны в городе как чрезвычайно способные репетиторы. Отец Биньямина Гельфанда, Лейб Гельфанд, был моим родственником, одним из верных членов «Бней Моше» из Полтавы, который испытывал ко мне дружеские чувства, когда я был маленьким, и завещал всем своим домашним дружеское отношение ко мне. Второй приятель был из «Поалей Цион». Я познакомился с ним, когда он прибыл в Лубны, представляя молодежную национальную сионистскую организацию, выпускавшую ежемесячник на русском языке под названием «Новая Иудея»{586}. Я принял его и его спутницу дружески и помогал им изо всех сил, и он сказал мне, что я один из немногих сионистов-социалистов, который ему так помог. Мы несколько раз обсуждали с ним проблемы молодежи и ее воспитания в духе социалистического сионизма.
Две недели Гельфанд учил меня латыни и другим гуманитарным предметам (по сути – координировал мою самостоятельную работу), Зяма Маркович – математике и физике, а одна девушка, знакомая Марковича, обучала меня французскому и немецкому. Через две недели они предложили мне готовиться к экзаменам: они уверены, что я выдержу, несмотря на то, что в моем распоряжении только шесть месяцев. Они лишь указали на мои слабые места и выразили готовность следить за моими успехами и даже наставлять меня по предметам, в которых я буду нуждаться в помощи, сами и привлекая друзей. Они также ввели меня в круг экстернов, готовящихся к экзаменам на аттестат зрелости в Полтаве, и это знакомство воодушевило меня, так как я убедился, что не сильно отстал в своей подготовке к экзаменам. Итак, с учением дело обстояло лучше, чем я предполагал. С хлебом было хуже. Мои приятели Гельфанд и Маркович сделали некоторую рекламу тому, как быстро я осваиваю материал. Эта делалось из добрых побуждений – помочь мне найти хорошие частные уроки, чтобы я мог заработать. Среди этих частных уроков, доходы от которых были довольно скудны, мне особенно помнятся два: подготовка двух сестер к экзаменам на учениц аптекаря и подготовка деревенского парня лет шестнадцати к экзаменам в городскую школу. Я должен был пообещать, что он выдержит следующие экзамены: сочинение, история и география.
Занятия с сестрами прекратились через два месяца. Ученицы обиделись на мое замечание о воздухе и о беспорядке в комнате (там не открывали окно) и об их неряшливом виде. Особенно рассердилась на меня старшая, толстая девушка с красными веками и выпученными глазами, которая вечно застегивала кофту не на те пуговицы, а ее волосы и одежда были всегда покрыты перьями… Несмотря на то что мои замечания содержали лишь легкие намеки – так по крайней мере мне казалось – и в весьма вежливой и дружеской форме, уроки прекратились. Занятия с деревенским парнем тоже пришлось прервать. Мой ученик как-то позволил себе насмешливо упомянуть о «еврейской трусости» и приписал ей – и только ей – все беды евреев. Он описал в почти антисемитском духе еврейские погромы, издевался над еврейской привычкой молча сносить обиды и комически изображал, как еврейки воют от страха. Я поднялся и спросил его: «Ты уверен, что евреи всегда выслушивают обиды, не отвечая на них?» – «Конечно!» Тогда я подошел и отвесил ему две звонкие пощечины, открыл дверь и с криком: «Не желаю больше тебя видеть, дурак», – поднял его и выкинул вон. Наутро я получил от него письмо, в котором он объявлял, что то, как я себя вел с ним, не является хорошим способом доказательства и убеждения, и что он не имел намерения «оскорбить всех евреев, и что если я извинюсь перед ним, он готов продолжать учебу». Я ему не ответил.
Большая часть моих скудных доходов поступала от небольшого кружка по изучению русской истории, организованного маленькой группой товарищей по инициативе Гени Волынской, работавшей в полтавском земстве. В кружке было шесть человек. Мы читали книгу Андреевича (псевдоним Евгения Соловьева{587}) «Опыт философии русской литературы». В основе этой книги лежала предыдущая работа автора «Очерки по истории русской литературы». Мне нравился стиль рассуждений Андреевича. Несмотря на то что он использовал много псевдонимов (Скриба, Мирский, Смирнов и др.), я узнавал его сразу по прочтении первых строк любой статьи или монографии.
И действительно, для внимательного читателя было нетрудно опознать автора: его подход к истории и философии был в высшей степени оригинален. По крайней мере такое впечатление производили на меня в те дни его сочинения. Сохранилось оно и до сих пор. Некоторые вещи в сочинениях Андреевича особенно меня очаровали, а именно: реальный исторический контекст, в который он смог поместить смену течений в русской литературе с одной стороны, и границы, которые он положил этому контексту, не дав ему затушевать самостоятельность и уникальность явлений самой литературы.
Он рассматривал литературу каждой эпохи как особый духовный и общественный феномен, основывающийся на определенных базовых идеях. При этом он систематически подчеркивал значение чередования форм в истории литературы. Содержание литературных произведений Андреевич анализировал при помощи марксистской методологии, искусно переходя из сферы литературной в сферу историческую. Вместе с тем его подход не был догматическим, теория не довлела над фактами, а противоречия представали как неотъемлимая часть исторических явлений.
В кружке велись оживленные, иногда даже яростные споры и дискуссии. Мы собирались дважды в неделю, каждый раз в другой квартире. Кружок наш был нелегальный, и мы старались не говорить о нем даже между своими. Но несмотря на это, слухи распространялись, и товарищи рассказывали, что их расспрашивали о кружке, преувеличивая его важность.
Я получил письмо из Петербурга от Мани Зархович. Она расспрашивала меня о кружке: товарищи говорят, что я «толкую Андреевича», придавая ему зачастую иной, символический оттенок.
Кружок просуществовал до середины апреля, до экзаменов, и доставил мне огромное удовлетворение. Часы, которые я проводил там, были для меня той зимой наиболее приятными. Я был одинок, все время сидел в своей комнате и только на кружке мог встречаться с друзьями и знакомыми.
В процессе чтения у меня созрело несколько вопросов, которыми я решил заняться, когда закончится эпопея с экзаменами. Однако на экзаменах-то я, как уже говорилось, провалился. Я получил «неудовлетворительно» на письменном экзамене по алгебре. В конце экзамена в простом арифметическом действии (вычитании) забыл, что я «занял» одну цифру из последнего столбца, и вместо 77 в окончательном ответе у меня получилось 177…
Я спокойно воспринял эту неудачу и даже признал, что приговор был справедливым. Такая ошибка, сказал я, не свидетельствует о моей зрелости, и справедливость на стороне учителей, которые меня провалили. У друзей было иное мнение. Они сказали, что в подобных случаях обычно разрешают сдавать устный экзамен, не было такого, чтобы из-за такой небольшой ошибки ставили меньше, чем «удовлетворительно с минусом». В самом начале, когда я рассказал им о своей ошибке, они были уверены, что я не получу неудовлетворительной оценки. Старик-преподаватель физики из той гимназии – кажется, его фамилия была Чернышов, – педант, но честный и незлой человек, с которым я познакомился дома у кого-то из моих русских учеников, рассказал мне, что моя судьба вызвала многочисленные споры среди учителей, и он был среди тех, кто настаивал на моей виновности. «Я подумал, что экзаменующемуся не повредит, если мы его провалим, и это будет только справедливо: научит его, что не надо спешить, а к экзаменам на аттестат зрелости не готовятся за шесть месяцев. Поспешность же приводит к тому, что мы не возвращаем того, что "занимаем"…»
Оказалось, что реклама, которую Гельфанд и другие сделали быстроте моей подготовки, мне тоже навредила. Товарищи разволновались из-за моего провала больше, чем я, и были уверены, что для него существовали иные мотивы. Гельфанд немедленно посоветовал, чтобы я больше не пытался экзаменоваться в Полтаве. «Тут есть кто-то влиятельный, кто знаком с тобой и стоит у тебя на пути. Тебе надо ехать сдавать экзамены в такое место, где тебя никто не знает».
Я, как уже было сказано, признал справедливость свершившегося и оправдывал тех, кто меня провалил. Я остался в Полтаве.
Спокойствие, с которым я принял свой провал, было в какой-то мере результатом усталости, владевшей мной в те дни. На протяжении пяти месяцев я занимался работой, которая вся представляла собой огромное духовное усилие. Я мало спал, и питание тоже было не блестящим… Помню, зимой, когда Шейн приехал в Полтаву, мы любили обедать в столовой полтавской полуофициальной организации взаимопомощи. Какое-то время там же обедал Б. Борохов, который только что освободился из заключения под залог и собирался уезжать из Полтавы. Мы возобновили знакомство, начатое в Одессе. Как-то Борохов меня спросил: «Ты не обращал внимания, как ведут себя те, кто ест в этой столовой? Здесь можно брать без ограничения хлеб… и горчицу тоже, и люди поглощают их с большим энтузиазмом». Мне показалось, что, говоря обо всех посетителях столовой, он преувеличивал, но в отношении нас был полностью прав…
Мы часто беседовали – за столом или по дороге из столовой – о политике или литературе. Я замечал, что Борохов избегает говорить со мной на темы, связанные с еврейством и сионизмом, но с удовольствием беседует на общеполитические темы. Мне помнятся два наших разговора. Первый – о «философском консерватизме Ленина». Борохов тогда сказал, что сочетание консерватизма мышления и политического радикализма обычно служит приметой того, что обществу грозит опасность. «Какая именно?» – спросил я. «Опасность для всех областей общественной и политической жизни», – ответил Борохов.
В другой раз мы беседовали о «политических пророках и гадателях», число которых было в то время велико-и в прессе, и в обществе. Это было накануне заседания второй Думы. Борохов смеялся над разного рода догадками. «Я не знаю, – сказал он, – с какой долей научной точности определяется уровень атмосферного напряжения в воздухе, но я не слышал ни о каких научных методах замеров уровня напряжения в различных сферах царского дворца. А ведь именно это в наши дни определяет грядущие события…»
Изменения, которые произошли за два года во внешности Борохова, удивили меня; меня потрясла глубокая печаль в его глазах. После одной из бесед с ним я записал: «Говорил с Бороховым, и, несмотря на мое всегдашнее внимание к его словам, казалось мне, что только теперь я осознал значение того кризиса, который мы испытали в последние два-три года; осознал через глубоко скрываемое бездонное горе, которое лишь на мгновения обнаруживало себя во взгляде его грустных глаз».
После провала на экзамене я понял, что надо произвести переоценку ценностей: дела не двигались с той скоростью, с которой я предполагал. Мне надо было понять, чего я хочу, и построить более долговременные планы на будущее. Я заперся на месяц в своей комнате, просиживал долгие часы в городской библиотеке и наконец составил план из четырех пунктов: 1) новый план занятий, направленный на систематическую и основательную подготовку к экзаменам на аттестат зрелости по всем предметам, которые я должен сдавать; 2) углубиться в эту учебу, расширяя общее образование с помощью чтения пособий для учителей по всем этим предметам. Я решил считать, что я выдержал экзамен, – не признаваться себе в неудаче. Как будто бы мне надо преподавать эти предметы ученикам… Для этого мне надо укрепить свои знания и подумать о том, как их преподать. Таким образом я обеспечу себе «положение» частного учителя, который готовит учеников к экзаменам по всем предметам средней школы; 3) специализация – кроме этих занятий и в связи с ними – в определенных областях истории и литературы, и чтобы в этой специализации присутствовала подготовка к моей будущей работе в области еврейской истории; 4) установить, как говорится, «часы для занятий Торой»: чтобы не уклоняться от основной цели, выделить часы для изучения истории еврейского народа, чтения Танаха, Мишны и Талмуда, а также еврейской литературы Средних веков и Нового времени.
После того как я все взвесил и составил список необходимой литературы и попросил своего младшего брата Авраама – светлая ему память – поехать домой и привезти мне мой Танах, Талмуд в одном томе и «Путеводитель растерянных нашего времени», мной овладело иное настроение, я преисполнился мужества и уверенности в правильности моего пути.
Моими друзьями в те дни были в основном товарищи из партийного кружка социалистов-сионистов. В Полтаве в те годы жили многие члены партии. Кроме Элиэзера Шейна и Батьи Лившиц из Бобруйска там были люди из Гомеля и Сморгони, из Ромен (Барух Пишко{588}) и Лубен (Шломо Львович), из Киева и Чернигова. Эти друзья объединялись в небольшие группы, временами образуя своего рода «коммуны», закрытые от посторонних. В них царила интимная обстановка. Мы с Элиэзером тоже принадлежали к подобной коммуне. Мы встречались каждый день, одно время даже жили в одной квартире. Каждую ночь мы ходили гулять – Элиэзер, Батья, я, еще один наш приятель или подруга, – мы были как будто одной семьей. Элиэзер был, насколько мне помнится, единственным человеком, которому я не просто рассказывал в общих чертах о своих планах, но советовался о проблемах, связанных с моей специализацией: я решил, что посвящу несколько месяцев по-настоящему глубокому изучению русской истории.
Такому решению было несколько причин. Прежде всего, отдел русской истории в городской библиотеке был организован лучше всех других и библиотекарша, заметив, как внимательно я изучал каталог в течение двух недель, обещала мне достать любую книгу по русской истории, которая мне понадобится. Она сказала, что группа горожан заботится о расширении этого отдела и не было еще случая, чтобы нам не удалось достать заказанную кем-либо книгу.
Я помню, что в беседе с Элиэзером я аргументировал свое желание углубиться в русскую историю тем, что это «прозрачная история»: истинную сущность происходивших в ней процессов можно постичь без труда, так как идеологические пласты, пролегающие в ней, тонки. Поэтому изучение русской истории – это своего рода введение в понимание истории всеобщей.
Первым делом я начал читать об эпохе реформ Александра II, в особенности о второй трети XIX века. Начал я с книги Иванюкова «Падение крепостного права в России»{589}, потом прочитал книгу Корнилова{590} об аграрной реформе, а затем погрузился в чтение обо всех реформах той эпохи: реформе самоуправления, судебных структур, финансовой сферы, воспитания, образования и армии.
Почти все лето я провел в чтении книг по этой тематике – описаний, отзывов, воспоминаний, биографий и исследований… Я завел специальные тетради для записей по истории России: тетради для выводов и обобщений и тетради для вопросов и тем, которые мне хотелось обдумать. Спустя три месяца я наметил для себя расширенную программу, согласно которой мне следовало углубиться еще в две важные с методологической точки зрения исторические эпохи – эпоху Петра Великого и эпоху распространение христианства на Руси, в особенности период «двоеверия», когда язычество еще не было вытеснено полностью и сосуществовало с христианством.
Меж тем выяснилось, что мне надо уехать из Полтавы на зиму 5668 года (октябрь 1907-го – март 1908-го), чтобы в течение этого времени взять на себя преподавание в соседнем с Полтавой городке Малая Перещепина, расположенном недалеко от железнодорожной станции (первая остановка после Полтавы на маршруте Харьков – Николаев, кременчугское направление). Мой отъезд явился следствием внезапной болезни Элиэзера Шейна, которая потрясла всех нас, его друзей.
Элиэзер успешно сдал экзамен на звание домашнего учителя по математике и географии и решил открыть в Миргороде реформированный хедер совместно с нашим товарищем Фрейдиным, сыном миргородского раввина. Ожидалось, что затея будет успешной. Фрейдин был уроженцем Миргорода, а Шейн славился по всей округе как превосходный учитель еще с тех времен, когда он преподавал в семье Дунаевских. Шейн подал уездному инспектору народных школ прошение о получении разрешения учительствовать в городе, приложив к нему все бумаги. Он ждал ответа два месяца и за день до конца официального срока выдачи учительских свидетельств получил извещение из конторы инспектора о том, что три рубля, которые стоит свидетельство, надо предоставлять вместе с прошением, перед выдачей разрешения, а не после него… Так как деньги не уплачены, инспектор не может выдать ему требуемое разрешение – последний день для внесения трех рублей был 31 июля (то был вторник). Письмо было послано из Миргорода в понедельник, 30 июля. Было ясно, что письмо было послано так поздно намеренно, чтобы не дать получателю никакой возможности исправить положение…
В тот же день Элиэзер отправился на поезде в Миргород. Но поезд приехал в город, когда все учреждения были уже закрыты. Элиэзер нашел квартиру инспектора и пришел к нему. Он потребовал от инспектора разъяснений – почему было отсрочено сообщение ответа – и потребовал, чтобы ему была предоставлена возможность внести деньги завтра и получить свидетельство. Инспектор отказался, а в качестве объяснения задержки что-то пробормотал, но Элиэзер сказал ему, что не нуждается в дополнительных объяснениях. У него уже есть объяснение этому странному факту. Он, инспектор, принадлежит к роду людоедов: когда у людоеда есть хоть какая-то возможность полакомиться человечиной, он не может сопротивляться этому ужасному желанию… На этом Шейн расстался с инспектором. Через полчаса за ним пришли, арестовали и привели в полицию. Инспектор подал на него жалобу и в административном порядке призвал заключить его под стражу, и полицейский исправник потребовал от «опасного революционера» разъяснений. Шейн описал случившееся, и это произвело на исправника впечатление. Выслушав объяснение, он сказал: «Я думаю, вы были так рассержены ситуацией, в которой оказались, что не могли владеть собой и не отвечаете за свои резкие слова. Я напишу это в протоколе, а вы можете уезжать из города – при условии, что не попытаетесь вернуться!»
Я поехал в Миргород, а Фрейдин провел переговоры с исправником. Тот, однако, сказал, что если «этот человек» появится в городе, он будет немедленно арестован и выслан в административном порядке как «представляющий опасность». Он поступил с ним с «излишним либерализмом» потому, что заботился о достоинстве «уважаемого инспектора народных школ».
Тем временем Шейна пригласили в соседний с Полтавой городок Малая Перещепина. Он не хотел, чтобы его кто-то провожал до станции, но не прошло и нескольких секунд, как извозчик привез Элиэзера: бледный, не способный вымолвить слова. Мы ссадили его с повозки и уложили: в телеге он изверг из легких поток крови… Мы помчались за доктором. Первое время Шейна было запрещено сдвигать с кровати, но через несколько дней мы перевезли его в больницу. Оказалось, это чахотка и он нуждается в серьезном лечении и уходе. Было решено, что я приму вместо него место преподавателя в Малой Перещепине, а в счет платы получу стипендию в 120 рублей из кассы взаимопомощи, образованной в то время в Полтаве, и на эти деньги Элиэзер сможет лечиться. Это был первый вексель, который я подписал в своей жизни. Интересно, что члены кассы согласились принять поручительство моих знакомых адвокатов и врачей только на том условии, что я получу стипендию на свое имя или буду главным поручителем. Раввин общины, А. Глезер, который стоял во главе кассы, был зятем писателя Э.-Ц. Цвейфеля и рассказал мне, что много слышал от своего тестя о моей семье, а также знает, что я из тех людей, которым можно доверять, и если я буду ответственным поручителем и подпишу вексель, ему неважно, на чье имя будет стипендия… Не могу сказать, что мой друг, киевский врач, который жил в Полтаве и был готов подписать вексель в качестве гаранта, очень расстроился из-за того, что его помощь была отвергнута…
Городок Малая Перещепина был одним из центров торговли зерном в округе. Господин Резников, в доме которого я жил (его младший сын Александр у меня учился), был богатый еврей, занятым постройкой большой паровой мельницы в городе. Это был настойчивый человек, что называется, «от сохи». Атмосфера городка была пропитана палестинофильством – еще со времен родственников Лейба Гельфанда, который жил в тех местах, и Кацовича{591}, который описал городок в своих мемуарах «Шестьдесят лет моей жизни». Правда, молодое поколение уже отвернулось от сионизма. Хозяин дома рассказал, что его дочь, которая учится на врача в Швейцарии, обратилась к «нееврейским политическим партиям». Хозяйка же поведала мне по секрету, что и любовь дочь нашла себе нееврейскую и собирается выйти замуж за русского. А сын – бундовец; однако в каждом письме двое этих «социалистов» интересуются, как идет строительство мельницы. Особенно сын неравнодушен к этому вопросу…
Как-то хозяин дома попросил меня объяснить ему разницу между всевозможными идеологиями, сочетающими сионизм и социализм, а потом сказал: «Да, все это важно – сионизм, социализм. Но до важности отборной рижской селедки им обоим далеко». Тут я почувствовал, что готов отреагировать так же, как в случае с учеником, насмехавшимся над «трусостью» евреев. Я сдержался и ничего не ответил. Но решил больше ни о чем с ним не говорить, а только отвечать «да» или «нет». Я не отклонялся от этого решения в течение четырех месяцев и получил «плату за молчание»: свободное время я проводил в своей комнате и готовился к экзаменам на аттестат зрелости – размеренно и систематически. После семи часов преподавания в доме Резниковых я запирался в комнате и работал на себя: писал сочинения и изложения, решал задачки, зубрил по учебникам и изучал вспомогательную литературу, а также читал книги, причем только те, от которых, как я думал, может быть какая-то польза на экзаменах. Два раза мой приятель Биньямин Гельфанд заходил ко мне, мы разговаривали, он проверял, насколько я продвинулся в работе, и был весьма доволен моими успехами.
Я подал прошение губернатору по поводу «свидетельства о политической благонадежности» (оно должно было быть послано напрямую в гимназию, и только после того, как гимназия его получала, могла идти речь о праве сдавать экзамены). Через десять дней ко мне пришел становой пристав и рассказал, что получил указание провести расследование на предмет моей политической благонадежности. Он готов немедленно послать самый положительный рапорт, но хочет получить «ханукальное подношение». Я посмотрел на пристава: молодой, маленького роста, с небольшими пшеничными усиками, хитрыми глазами и серьезным лицом. «Сколько?» – «25 рублей». «Что? – изумился я. – Это ведь вся моя зарплата за месяц!» «Дело того стоит, – сказал пристав, – в конце концов экзамены сдают только раз, и если вашу просьбу отклонят, это будет вам стоить дороже!»
Я пытался объяснить ему, что я из Полтавы, что все меня знают, и он повредит сам себе, если будет говорить обо мне дурно. Я даже ему угрожал. Потом я рассказал об этом Резникову, и он обещал уладить дело.
И вот в марте я приехал в Полтаву, чтобы подать свою просьбу о получении права сдавать экзамены на аттестат зрелости. С собой у меня были все необходимые документы. В гимназии обнаружились перемены: пришел новый директор. Предыдущий, как говорили, был излишне либерален. В кабинете директора я нашел высокого пожилого немца с сердитым лицом и строгими глазами. Фамилия его была Клуге. Он не ответил на мое приветствие, протянул руку, взял бумаги, взглянул на них и сказал прямо: «Вы не можете экзаменоваться». – «Почему?» – «Вы неблагонадежны». – «Но я только что был в полиции, сделал запрос, и они сказали мне, что послали в гимназию…» – «Может, они и послали, но они сказали вам, что именно? Что они написали? Вы не можете сдавать экзамены!»
Через некоторое время мне стало известно, что становой пристав написал в своем отчете, что не обнаружил меня по месту проживания, что я жил в Малой Перещепине, но не имею постоянного места жительства, и он не может сказать обо мне ничего определенного…
Так закончилась вторая попытка сдать экзамены. Я не отчаялся, но начал думать, что друзья были правы, когда посоветовали мне уехать из Полтавы. Тем не менее я туда вернулся и решил продолжать попытки. Однако несмотря на то что я решил остаться в Полтаве, возможно, не стоит пытаться держать экзамен в гимназии, которую возглавляет Клуге. Тем временем в середине июля или в начале августа меня неожиданно пригласили в гимназическую канцелярию к секретарю гимназии господину Матушевичу – низкорослому слегка горбатому поляку, учителю латинского языка. Он сказал мне, что несколько гимназических преподавателей порекомендовали ему меня как хорошего репетитора для учеников, нуждающихся в переэкзаменовках. Он спросил, готов ли я к тому, что гимназия будет рекомендовать меня как частного учителя. Ему сказали, что я даю уроки в таком только количестве, чтобы обеспечить свои минимальные нужды. Конечно, я с готовностью согласился и с тех пор в течение моей полтавской жизни входил в число учителей, которым гимназия часто посылала учеников. Это обстоятельство повлияло на мое решение повременить с отъездом из Полтавы, и я вознамерился снова попробовать сдать экзамены при этой гимназии.
Все ученики, которых ко мне присылала гимназия, были христиане, в большинстве русские, а некоторые – поляки. Впервые я мог вблизи наблюдать отношение к евреям в этих кругах. Первый мой урок был у Владимирского, полтавского батальонного командира. Их дом стоял во дворе, и к нему вела узкая лесенка. Я должен был пройти через двор. И вот я вижу высокого широкоплечего офицера с черной бородой, который стоит возле окна и громко говорит: «Вон учитель, которого посылает нам гимназия. Выглядит как типичный социалист: черная рубашка, верхняя пуговица расстегнута, в очках и по сторонам смотрит недоверчиво…»
Я вошел. Меня пригласили сесть. «Я попросил, чтобы мне послали учителя-еврея, у меня принцип: репетитор для нуждающихся в переэкзаменовках – только еврей. Наши-то все – пьяницы, подлецы, мерзавцы…» Я поразился. «Сударь, что вы говорите?» – «Не надо мне твоих социалистических выдумок! Я сам главный учитель в своем батальоне. Мне подчиняются десятки учителей. То, что я говорю, основано на опыте. Саша, войди!»
Вошел ученик, высокий светловолосый мальчик с серыми печальными глазами. Он немного стеснялся, однако смотрел на учителя-«социалиста» с любопытством. «Вот наш Саша». Тем временем вошла хозяйка дома, молодая высокая светловолосая женщина с узким лицом. «У него проблемы с математикой, немецким… еще с чем? С историей! Да, его надо подготовить и подтянуть – ладно?»
Второй урок был в доме инженера Рафальского, который отвечал за городское водоснабжение и был поляком-националистом. Госпожа Рафальская, красивая женщина, богато одетая и вся в украшениях, пришла ко мне домой и предложила урок. Надо готовить к экзаменам двух сыновей. Одному предстоят переводные экзамены в четвертый класс: русский, немецкий и арифметика. Другому надо поступать в первый класс, и ему требуются занятия по русскому языку. Плата, которую она предложила, – 30 рублей – показалась мне подходящей, даже высокой. Дети были хорошие, а младший, Кази (Казимир), проявил блестящие способности. Дети очень привязались ко мне. Экзамены они сдали хорошо, а Кази просто поразил всех своим знанием русского языка и способностями к грамматическому разбору. Родители отдали его в аристократическую гимназию, куда евреев не принимали. После того как младший сын сдал экзамены – вступительные в первый класс были последними, – мне послали с горничной плату за уроки в конверте, но благодарности не выразили.
Через полгода – в декабре 1909 года – госпожа Рафальская снова пришла ко мне. У ее старшего сына проблемы с рядом предметов, и он хочет учиться только у меня. Я поблагодарил и отказался. Прикинулся дурачком и спросил: «Ведь дети сдали экзамены?» – «Прекрасно сдали! А Кази даже вызвал всеобщее удивление своими знаниями». Я сказал: «Не знал. Горничная, с которой вы послали плату, не сообщила мне об этом…» Госпожа Рафальская покраснела, извинилась, что-то пробормотала о каком-то специальном письме, которое ей передали. Я сказал лишь: «Благодарю вас, но я сожалею: у меня нет сейчас свободного времени». И госпожа, выразив сожаление, удалилась.
Среди моих еврейских учеников и учениц была Бат-Шева Хайкина – я готовил ее и ее сестру к экзаменам. Я до сих пор помню приятное впечатление, которое на меня произвела эта девушка – стремящаяся к знаниям, задающая много вопросов, при этом очень скромная. Когда мы встретились здесь, на Святой Земле, она напомнила мне о том времени, когда я ей преподавал: «Я прекрасно помню, – сказала она, – ваши уроки по истории и естествознанию. Первые я помню потому, что они были очень хорошие, интересные и «сочные», а последние – потому, что они были ужасны: сухие, абстрактные, схематичные…»
Зимой 1909 года я подал прошение о получении свидетельства о политической благонадежности и вручил полицейскому офицеру пять рублей «на расходы», чтобы ускорить дело и чтобы он проследил, чтобы все было отправлено по правильному адресу, и не вышло так, как в прошлом году.
Тем не менее директор гимназии утверждал, что с моими документами что-то не в порядке, как обычно у евреев: в одном месте я записан Бенционом Залмановичем, в другом – Бенционом Залмановым. Однако когда я доказал ему, что оба удостоверения подписаны христианскими чиновниками государственных учреждений, и оба окончания – «-ов» и «-ович» – являются правильными, он принял мои документы, сказав: «Допустим, что так оно и есть, но все равно все это не имеет никакого смысла». Этот приговор – «нет никакого смысла» – был очень распространен. По-видимому, не только я удостоился его услышать. Многие из тех, кто готовился к экзаменам, отказались от мысли их сдавать или стали искать другое место для достижения своих целей. Было немало людей, уже подавших прошения, но забиравших их назад. Несмотря на это, осталось тридцать восемь экстернов. Из них на письменных экзаменах провалились тридцать пять, подавляющее большинство – на сочинении. Только троих допустили к устным испытаниям. Среди потерпевших неудачу на сочинении был и я. Тема была такая: «Возвышенную цель поэт избрать обязан» (Баратынский «Гнедичу»).
Из слов директора гимназии я понял, что провалить большинство экзаменовавшихся было решено заранее. Когда объявили тему, я подумал: «Если я раскрою тему только с точки зрения Баратынского и поэтов его поколения (поколения Пушкина) на поэзию – я провалюсь, потому что буду судить исключительно с исторической точки зрения, а не по сути дела. А если буду писать по существу, я впаду в излишнюю полемичность и пренебрежение реальными историческими основами». Тем не менее я решил написать краткое вступление и объяснить в нем эти два подхода, разделив сочинение на две части: в первой рассмотреть тему с исторической точки зрения (около полутора страниц), а во второй написать о сути вопроса (около двух с половиной страниц). Еще страницу я выделил для вступления и тезисов сочинения. Во второй части я написал, что искусство, по сути, свободно, а слово «обязан» следует понимать как внутренний, духовный долг, ставящий перед поэтом «возвышенную цель». Это относится и к поэту – автору высказывания, в поэзии которого сильны рациональные основы. Я успел несколько раз перечитать свое сочинение, поправляя стиль и почерк. Мне казалось, что все правильно… отвечает всем требованиям, согласно которым следовало писать сочинения. Но мое сочинение было признано неудовлетворительным из-за «излишнего философствования», ибо «обязан – это обязан», и здесь «нет места философским рассуждениям не по теме». А еще из моих исправлений в сочинении выяснилось, что я боюсь переносить слово со строчки на строчку, и это свидетельствует о моей неуверенности в знании языка…
У меня был русский ученик-семиклассник, Морозов, симпатичный юноша, сын одного из преподавателей военного училища. Он хорошо учился по точным наукам, но был слаб в гуманитарных (литературе и истории), и из-за этого ему могли отменить правительственную стипендию, которой он прежде удостоился. За год занятий мне удалось подтянуть его до уровня одного из первых учеников в классе. Он и вся его семья: мать, сестра и даже отец – в те часы, когда он был «в себе» (обычно он был пьян и сидел в своей комнате), – относились ко мне чрезвычайно сердечно. На следующий день после объявления результатов письменных экзаменов учитель русского языка в седьмом классе, который проверял сочинения, обратился к Морозову: «Я провалил вашего учителя, Морозов! Как его? Динабург? Да, говорят, что он хороший учитель, – а провалился! Много философствовал! Что вы на это скажете, Морозов?» «Жаль! – сказал Морозов. – Но нет сомнения, что если бы Динабург был экзаменатором, он мог бы провалить кого-то из-за того, что тот мало философствует!» Ученики засмеялись. Этот преподаватель не был «великим ученым». Его определение поэзии «мировой скорби» служило ученикам источником шуток. «Печаль – говорил он, – это скорбь, грусть; «мир» – это вселенная, все сущее. Поэзия мировой скорби – это поэзия грусти по всей вселенной».
«Срезание» экстернов на экзаменах пробудило в Полтаве совесть либерального общества. Председателем родительского комитета гимназии был известный врач, являвшийся также членом правления Всероссийской ассоциации врачей имени Пирогова. Он покинул заседание преподавателей, на котором было решено провалить экзаменующихся, и распространил в городе информацию, что провал экстернов был обусловлен политическими и национальными причинами (антиеврейскими). Через несколько дней меня пригласили к писателю Владимиру Короленко – приглашение содержалось в письме от врача, председателя родительского комитета, которое принес мне один из моих русских учеников.
Встреча была назначена на пять часов вечера. Меня попросили никому о ней не рассказывать. Короленко жил довольно далеко от меня, возле городского сада, в двухэтажном доме. Писатель сидел на заднем дворе под деревом. Он протянул мне руку, поблагодарил меня за то, что я ответил на его приглашение, ввел в красивую комнату и усадил возле открытого во двор окна, а сам сел рядом. Он пригласил меня, потому что хотел поговорить об этой истории с недавними экзаменами в гимназии и провале экстернов. Он уже собрал кое-какие сведения, приглашал к себе отдельных людей и беседовал с некоторыми из сдававших экзамены. И вот что он хотел спросить меня: как экстерны готовятся к экзаменам, какая у них подготовка и условия учебы. Я рассказал ему все, что знал, а в конце сказал: «Может, будет лучше, если я расскажу о том, как я занимался в течение последних двух с половиной лет, которые я посвятил подготовке к экзаменам?» Короленко слегка улыбнулся, его загадочно сияющие глаза на мгновение блеснули, и он сказал: «Я не хотел вас обременить. Само собой разумеется, что послушать об этом было бы для меня наиболее интересно и, я очень надеюсь, изрядно бы прояснило для меня картину». Я кратко рассказал ему о своих занятиях, о том, какими знаниями по различным предметам я обладал в день приезда в Полтаву, и методах, которые я использовал для улучшения своих знаний, о товарищах, которые мне помогали, а также о своем особенном интересе к изучению русской литературы и истории. Я объяснил, что эти два предмета интересуют меня в связи с еврейством. Русская литература и ее идеалы очень повлияли на еврейскую литературу и общественные движения русского еврейства. А в русской истории для меня есть дополнительный интерес: она может служить, с нескольких точек зрения, введением в общую историю. С каких точек зрения? Прежде всего с точки зрения места идеологии в организации разных слоев общества. Мои слова о русской истории и литературе придали разговору совершенно другое направление. Короленко спросил меня, есть ли у меня программа каких-то исследований и публиковал ли я уже что-то в этой области. Я сказал, что до настоящего времени был занят только подготовкой к экзаменам, чтобы поступить в университет, и поэтому отложил всю систематическую работу. Я хотел бы заняться двумя проблемами: историей еврейской интеллигенции с конца XVIII века до наших дней и попыткой описать идеологический портрет одного из последних поколений (конца XVIII или конца XIX века). «Эти темы, – сказал Короленко, – относятся к области еврейской истории и не связаны органически с русской литературой или историей». – «Конечно, но я и не думаю писать о них на русском языке. Я планирую писать на иврите или на идише – для еврейского читателя». – «Даже для еврейского читателя можно писать по-русски». – «Только в России – а в работе будет смысл, если она будет иметь органичную связь с языком». – «Это правильно». И Короленко рассказал мне о еврейских писателях (он назвал их по именам), которые посылали ему рассказы, а он уклонялся от их публикации, хотя они были написаны талантливо. «С точки зрения мотивов и тем они были слишком подвержены влиянию русской литературы, а с точки зрения формы, выразительных методов и литературного стиля они были слишком еврейско-библейские. С нашей точки зрения они интересны только как факт истории литературы, в то время как с еврейской литературой они связаны органически и являются ее неотъемлемой частью. И то, что с нашей точки зрения недостаток, является большим преимуществом для литературы еврейской».
Я ушел от Короленко около семи. Незадолго до моего ухода Короленко вернулся к теме экзаменов в полтавской гимназии и расспросил меня о некоторых подробностях, уверив меня, что если он решит писать об этом, он не станет вдаваться в детали, упоминать имена и даже намекать на них, а лишь прояснит общественную значимость произошедшего. Он поблагодарил меня за то, что я ответил на его приглашение, и за сведения, которые он от меня получил. Я получил приглашение приходить к нему, когда я захочу, – следует лишь предупредить заранее. Он спросил мой адрес и проводил до ворот. Через несколько недель в московской либеральной газете «Русские ведомости»{592} появилась большая статья Короленко, посвященная истории с экзаменами в Полтаве и директору гимназии Клуге.
В этой статье Короленко с большим мастерством осветил историю полтавских экзаменов. Он привел основные факты, рассмотрев их как классический случай произвола, отражающего нравственные реалии российского общества. Не знаю, вошла ли эта статья в собрание сочинений Короленко, но в ней проявился его талант поднимать темы, которые кажутся мелочами, случайными эпизодами, на высокий общественный уровень, схватывая их глобальную значимость. И действительно, статья привлекла большое внимание общества; я следил за газетными откликами, которые появлялись после ее выхода. Помнится, в одной из антисемитских газет, выходившей то ли в Киеве, то ли в Харькове, появился отклик, вызвавший у меня повышенный интерес. В разделе «Новости прессы» редакция отметила, что, по ее мнению, либеральный писатель Короленко прав, и следует из соображений гуманности отменить привилегию, данную евреям, которые могут сдавать экзамены на аттестат зрелости без всяких ограничений. Следует и на этих экзаменах следить за соблюдением процентной нормы: число еврейских студентов, допущенных до экзаменов, должно составлять не более определенного процента от количества христианских студентов, которые хотят сдавать эти экзамены, а если таких нет – пусть евреи тоже не сдают экзамены…
В своих записях того времени я нашел следующий пассаж: «В беседе с Короленко я высказал свое убеждение в том, что наблюдается общая тенденция воспрепятствовать евреям сдавать экзамены экстерном, поскольку такая практика становится одним из методов борьбы евреев с процентной нормой, введенной для них в гимназиях. Поэтому евреев будут и далее заваливать на экзаменах, до тех пор, пока распространение процентной нормы и на экстернов не будет воспринято ими как благо, а не как дискриминация. Короленко не согласился со мной. Он полагал, что все дело в „антисемитизме на местах“ и в „невежестве и злонамеренности“ местных властей». Реакция антисемитской прессы на статью Короленко, как мне казалось, подтвердила мою правоту. И действительно, по прошествии двух лет процентная норма была распространена и на еврейских экстернов. Но к этому времени я уже был за пределами России.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.