«Произошло невероятное и невозможное»
«Произошло невероятное и невозможное»
Сегодня утром Мякинин прислал записку, сообщая о том, что срочно едет в Матрунки и в штаб полка: какое-то важное дело. Просит прийти к нему в шесть часов вечера.
В назначенное время я застал только его жену. Денщик подал самовар, и только мы приготовились к чаепитию, как приехал Аркадий — сильно расстроенный и нервничающий. Он часто позванивал своим панцирным браслетом и крутил концы усиков, придававших его тонкому продолговатому лицу азиатский оттенок.
Когда денщик вышел, Аркадий еще раз прошелся по комнате. Мы молча ждали, что он скажет. Собравшись с духом, Мякинин посмотрел на нас блуждающим взглядом и прерывистым голосом сказал:
— Произошло невероятное и невозможное: государь отрекся от престола за себя и за сына. В Петрограде и Москве революция. Издан приказ Петроградского Совета об отмене именований «благородие», «превосходительство» и других, солдат называть на «вы», отдание чести вне службы и «во фронт» отменяется. Какие-то матросы сегодня разоружали офицеров на станции Калинковичи.
Вот так известие! Было от чего волноваться. Революция! Царь отрекся от престола. Это гром, но не из ясного неба, а из неба, давно уже затянутого темными облаками, образовавшими грозовые тучи. Я ожидал чего-то подобного, но не так скоро и не так радикально.
— А кто же сейчас управляет страной? — задал я вопрос Аркадию.
— Образовано Временное правительство из числа думских деятелей и еще нескольких известных лиц: князь Львов, Гучков, Терещенко, Милюков, Керенский, Шингарев. Других не запомнил.
Фамилии всех членов Временного правительства, кроме Гучкова и Милюкова, я услышал впервые.
— Это что же, революционеры? — спросил я.
— Едва ли. Терещенко — сахарозаводчик и миллионер, Гучков — тоже фабрикант, миллионер.
— Какая же это революция, если в правительстве заводчики и миллионеры? — недоумевал я.
Аркадий развел руками: он сам мало что понял.
— Какие же нам указания, как вести себя с солдатами, сообщить ли об отречении царя и создании Временного правительства?
— Да. Приказано сообщить солдатам об отречении императора и сформировании Временного правительства. На днях войска будут приводиться к присяге.
— Что сказать солдатам, когда они спросят о том, из кого составлено Временное правительство, об отмене именований, отдания чести, о назывании их на «вы»?
— Будут даны дополнительные указания. Вы понимаете, что командир полка в затруднении? Ничего определенного ему из дивизии не сказали.
— А о революции в Петрограде и Москве говорить?
Мякинин мнется.
— Знаете, мне кажется, что об этом говорить, пожалуй, преждевременно.
— Но ведь солдаты все равно узнают и потом будут обвинять нас в том, что мы скрывали от них революцию и то, что им дала революция. А это, согласитесь, в настоящее время нам невыгодно, — пытался я объяснить Мякинину действительнее положение.
Тот снова мнется, неуверен в себе, расстроен и явно растерян.
— Право, не знаю. Как хотите. Если считаете необходимым, говорите на свою ответственность. Я точных указаний не получал и высказал вам лишь свое мнение.
Переговорил с офицерами. Пришли к единодушному заключению: нам нечего хитрить с солдатами — нужно сказать всю известную нам правду.
Весть об отречении царя и о революции в столице и Москве они приняли как-то равнодушно. Никто ни слова не промолвил в защиту отрекшегося царя. Борис Линько сказал даже, что убийство Распутина придворными аристократами говорило уже о том, что царский режим, самодержавие изжили себя. Не только простой народ, но и верхи, знать, поняли, что по-старому жить нельзя, только не сумели выразить это более определенно, так как, с одной стороны, понимали, что царизм прогнил насквозь, а с другой — боялись народа, революции, того, следовательно, что было неизбежно и теперь свершилось.
Я с удивлением слушал Линько. В его словах было развитие уже сказанного мне ранее Беком, Голенцовым. Значит, Линько — тоже революционер.
— Борис, — сказал я, — теперь нечего скрывать. Признайся: ты социалист, революционер?
— Ты почти угадал, — спокойно улыбаясь, ответил Линько, — да, я революционер, хотя и маленький и очень молодой и малознающий, только не социалист-революционер, а социал-демократ. Сейчас меня не спрашивайте об этом. На днях вам все объясню.
— Теперь, Борис, — попросил я, — ты все-таки выскажи свое мнение, как нам относиться к тому, что на станции Калинковичи матросы разоружали офицеров. Правильно ли это и согласуется ли с вашей программой. Ведь если подобное будет происходить в армии — конец дисциплине, армия развалится, наступит хаос. Перед нами же стоит враг. Он воспользуется этим.
Мои слова были поддержаны всеми офицерами. Линько помолчал.
— Я думаю, — сказал он после значительной паузы, — действия матросов — самоуправство. И неизвестно еще, что это за матросы. Но, по-моему, революция у нас гладко не пройдет, слишком сильно за войну народ возненавидел царизм и все связанное с ним. А наши золотые погоны тоже отождествляются с царизмом. Ты спрашиваешь, что делать? А ей-богу, не знаю. Но свое мнение сказать могу. Мне думается, нужно устранить по возможности все, что раздражает солдат, нужно быть с ними откровенными, ничего не скрывать, но твердо удерживать от всяких нарушений дисциплины.
— Все это хорошо, но как это сделать, как совместить откровенность и устранение всего, что раздражает солдат, с твердым удержанием их от нарушений дисциплины. Я просто теряюсь, — сказал я.
Конечно, мы ничего не сумели придумать, что могло бы дать нам уверенность в правильности каких-либо действий.
И вот я стоял перед двумястами пятьюдесятью людьми, они соблюдали строи, как и обычно, жадно ожидали от меня сообщения о событии, перевертывающем всю многовековую историю России и вносящем новое, неизвестное, но желанное.
Напряженные лица солдат говорили о том, что они знают если и не всё, то многое, и действительно скрывать от них что-либо нельзя ни под каким видом.
— Солдаты! — произнес я и невольно внутренне усмехнулся, вспомнив, что так начинал свою речь Наполеон в Египте, правда, при совершенно других обстоятельствах. — Солдаты! Царь Николай Второй понял, что в настоящих тяжелых условиях он не в силах как следует управлять нашим государством — Россией, и отрекся от престола за себя и за своего сына Алексея. — Я сделал паузу. Рота ответила единым могучим вздохом облегчения. — Теперь власть находится в руках Временного правительства, которое составлено из членов Государственной думы, а также из некоторых других известных лиц. — Опять пауза. В роте прокатился легкий гул.
Коротко рассказав о том, что теперь офицеры и унтер-офицеры будут называть солдат на «вы», «благородие» и прочее отменяется, а честь нужно отдавать только находясь на службе, я так закончил свою речь:.
— В Петрограде и Москве происходит революция. В чем она выражается, я не знаю. Думаю, что на днях у нас будут более полные сведения и получим газеты. Я надеюсь, вы сохраните спокойствие и порядок. Ведь несмотря ни на что, мы не можем забывать, что перед нами стоит сильный враг — немецкая армия, которую ее правительство, состоящее из банкиров, помещиков и фабрикантов, послало завоевывать нашу землю. Я уже говорил вам об этом раньше. А сейчас — всё! Взводные! Развести роту по квартирам.
* * *
События развивались с предельной быстротой. Из газет все узнали о приказе № 1 Петроградского Совета. А мы уже ввели его в действие. Начались выборы в батальонный, полковой и дивизионный комитеты. От офицеров и солдат выбирали отдельно. Меня выбрали в батальонный и полковой комитеты. Что нам делать в батальонном комитете, мы не знали и к работе не приступали. В то же время жизнь шла своим чередом: ежедневно, как и раньше, проводились занятия, назначались люди на работы. Разница с прежним была лишь в том, что солдаты теперь сами выбрали артельщика и кашеваров вместо назначенных, а также комиссию по контролю за хозяйством. Мой денщик рассказал мне некоторые новости. Во-первых — это главное, что солдаты недовольны командиром батальона штабс-капитаном Мякининым за его недоступность, высокомерие и за то, что когда он командовал сотней, то бил солдат и относился к ним как будто они не люди, а какие-то бессловесные животные. Теперь ему дали кличку «старорежимник». Это навело меня на печальные размышления: ведь я требователен и спуску никому не давал, будь то унтер-офицер или рядовой. Попытался прощупать обстановку через денщика:
— Ну да ведь все мы дисциплины требовали и под ружье ставили. И я в том числе. Про меня тоже небось говорят, что я старорежимник. А? Как там в роте-то, Валюк?
— Никак нет! Про вас тоже говорили, да другое. Строг, говорят, но справедлив. Даром солдата не обидит, — с готовностью сообщил Валюк.
У меня отлегло, как говорится, от сердца. Вот, значит, как рассуждают солдаты: строгость не осуждают, скорее ценят, лишь была бы справедливость.
Второе заключалось в том, как рассказал Валюк, что хозяйственная комиссия строго учитывала артельщика и кашевара. «Теперь подпрапорщик уж не поест котлет за наш счет», — заключил довольный Валюк. Ужали, значит, и фельдфебеля! Это неплохо!
9 марта
Мы узнали, что военный и морской министр Гучков по постановлению Временного правительства отменил приказ № 1 Петроградского Совета. Увы! Опоздал. Легче повернуть Волгу вспять, чем отобрать назад у солдат то, что им дала революция. Поэтому отмена приказа № 1 явилась формальным актом и никак не могла быть проведена в жизнь. С этой отменой попросту никто не хотел считаться, разве что кадровые офицеры да лица вроде Мякинина.
Все осталось по-прежнему. Временное правительство доказало свое бессилие и свою непопулярность среди народа, одетого в военное обмундирование, — среди солдат и большинства офицеров военного времени.
Объявленное 11 марта обращение Временного правительства к армии вызвало бурю негодования[33]. Это еще раз подтвердило, что пути Временного правительства и народа расходятся в диаметрально противоположных направлениях и нет ни сил, ни средств, чтобы сделать их сходящимися: они могут сойтись лишь как две противоборствующие стороны.
12 марта
Сегодня у меня и ряда других офицеров праздник — производство в следующий чин. Хотя я произведен в поручики с опозданием на семь месяцев и еще в феврале выслужил на штабс-капитана, но все же, говоря правду, я получил некоторое удовлетворение. Произведен в поручики также Линько. Нас вызывали в штаб полка. Командир полка поздравил нас, а мы кстати приобрели новые погоны.
В связи с производством хозяин офицерского собрания прислал нам целый ящик вина — двадцать бутылок, а также разные закуски, шоколад, конфеты. Пять бутылок мы подарили фельдфебелю и взводным, две послала командиру батальона, а остальные распили нашей дружной компанией. Я не знаток в винах, но мне казалось, что все присланное нам вино превосходно, его приятно было пить, посматривая через стакан на свет и наблюдая игру светлых и темных коричневого и красного цветов. Оно не пьянило, а веселило, согревало, возбуждало хорошее настроение. Мы жалели, что его так мало. Меня и Линько Мякинин пригласил к себе. Его жена, довольно милая, но какая-то худосочная женщина, помогла хорошо провести время. Кроме нас присутствовал командир шестой роты поручик Подземельников. Не любил я его за грубость, высокомерие с младшими, раболепие перед старшими и высшими. Это он вместе с Мякининым, когда оба сами были еще прапорщиками, но командовали ротами, кричал на младших офицеров: «Встаньте, прапорщик, когда с вами разговаривает командир роты!» Если Мякинин был сыном крупного банковского воротилы и состоял членом яхт-клуба, то Подземельников был сыном богатого торговца. Его лошадь считалась одной из лучших в полку. Но его, как и Мякинина, солдаты не любили, если не сказать больше.
* * *
Позавчера ездил в Мозырь на заседание дивизионного комитета. Собралось много офицеров и еще больше солдат. Заседание сперва не ладилось, видимо потому, что стесняло непривычное положение: офицеры и солдаты, как равные, сидели за одним столом. Но потом, когда присутствовавшие освоились, заседание продолжалось в непринужденной деловой обстановке. Солдаты — члены дивизионного комитета и присутствовавшие члены полковых комитетов держали себя спокойно и с достоинством. Никаких признаков недоброжелательства к офицерам не было. Председатель дивизионного комитета, немолодой уже капитан, умело и твердо вел заседание, не допускал излишнего словоизлияния и строго призывал к делу. Обсуждался вопрос о выборах на армейский съезд, который должен был состояться через два дня тоже в Мозыре. Для избрания указанного числа делегатов от полковых комитетов нужно было установить соотношение между представителями от офицеров и солдат. После оживленного обсуждения решили, что этот вопрос пусть решат сами полковые комитеты.
На заседании полкового комитета председательствовал солдат Молокович, которого присутствовавший на заседании председатель дивизионного комитета отрекомендовал как активного члена Российской социал-демократической рабочей партии большевиков. Молокович оказался очень толковым человеком. Разъяснил нам, что выбирать на армейский съезд нужно от полкового комитета в целом, а не раздельно от офицеров и солдат. С ним согласились. Были выдвинуты кандидаты — и офицеры, и солдаты. Мне кажется, что кандидатов все-таки обсудили заранее, по всей вероятности, тот же Молокович и другие активные члены полкового комитета. К общему удовлетворению, мы выбрали почти равное число солдат и офицеров, солдат было больше только на два человека.
Это заседание много дало мне, так как я увидел здесь знакомых людей, но выглядевших по-иному, увидел солдат, толково и со знанием дела выступавших иногда, правда, по вопросам, не имевшим прямого отношения к выборам на армейский съезд, но жизненным, которые нужно было решать теперь же. В отношении некоторых вопросов так и поступили, другие отложили. Получилось ясное впечатление, что полковой комитет не меньший хозяин в полку, чем сам командир полка, который отныне должен будет по всем вопросам, затрагивающим коренные интересы полка, согласовывать свои действия с полковым комитетом. А полковой комитет в свою очередь будет содействовать командиру полка в проведении всех одобренных полковым комитетом мероприятий. Пожалуй, это неплохо, если только все члены полкового комитета будут мыслить и действовать наподобие Молоковича. Сам я, конечно, ни о чем не высказывался, а только внимательно приглядывался. Тем не менее, к своему удивлению, попал в число делегатов на армейский съезд.
На армейский съезд в Мозырь съехались делегаты от многочисленных частей 3-й армии. Я с уважением рассматривал украшенных многими орденами офицеров героической 27-й пехотной дивизии, форсировавшей в июле Стоход и в жестоких боях овладевшей знаменитым червищенским плацдармом[34].
На армейском съезде решался тоже только один вопрос: о выборе делегатов на фронтовой съезд. В число делегатов попал наш председатель солдат Молокович и капитан — председатель дивизионного комитета. Оба они были и в президиуме съезда.
Когда я возвращался домой, то раздумывал над тем, какая же разница между большевиками и меньшевиками: ведь они принадлежат к одной партии. Видимо, большевики — большая часть партии, а меньшевики — меньшая, первые более радикальны, хотят больше получить теперь же, а меньшевики считают лучшим понемногу продвигаться вперед, не гонясь за большим, но укрепляясь в малом. А в чем заключается большое и малое, я додуматься, конечно, не мог. Нужно поговорить с Линько. Тот, наверно, знает.
* * *
Произошло то, чего следовало ожидать. Восьмая рота (бывшая двенадцатая), которой командовал в свое время Мякинин, отказалась признать его командиром батальона. Так же поступили пулеметная команда, а затем и весь батальон. Аркадию пришлось уйти, он назначен командующим третьим батальоном, где его никто не знал раньше.
На место Мякинина прибыл капитан Бессарабов, человек за сорок лет, начинающий полнеть, но бодрый и живой. У него черные усы, черные глаза и круглое лицо. Пожалуй, его можно назвать красивым. Держит себя свободно, но, кажется, подделывается к солдатам, старается заслужить популярность.
Шестая рота не захотела, чтобы ею командовал поручик Подземельников. Его перевели в другой полк. Быть может, там он одумается и станет более внимательным к людям. Командующим шестой ротой назначен поручик Линько. Я успел переговорить с ним относительно большевиков и меньшевиков. Он попытался мне объяснить, что это две партии: хотя и с одной программой, а устав у них разный. Я мало понял из его разъяснений, да он и сам сбился.
— Знаешь, Миша! — решился Линько. — Переговорю с Молоковичем — он давно в партии. А я, брат, сам путаюсь и частенько не то делаю, что нужно. Мне об этом Молокович же сказал. А еще лучше, пожалуй, вот что. Ты знаешь прапорщика Голикова из седьмой роты? Ну с длинными волосами, не очень складный?
— Знаю конечно, он из студентов. Я с ним вместе учился, только он на год старше меня.
— Вот-вот! Он, к твоему сведению, большевик. Вожак из него едва ли выйдет. Но человек он очень знающий, не мне чета. С Марксом он, брат, обращается запросто. Все главные произведения Ленина почти наизусть знает. Я ему скажу про тебя, и, будь спокоен, он тебя уж не выпустит, пока всего не поймешь. Он и мне помог, да только я понимать-то понимаю, чувствую все, а начну рассказывать — вижу, не выходит так, как хочется. — Линько вздохнул. — Опыта еще нет.
Через несколько дней я встретился с Голиковым. Он узнал меня. Не торопясь, как бы рассматривая что-то видное только ему, иногда поправляя свои длинные волосы, он в течение часа рассказал мне о большевиках и меньшевиках, за что они борются, к чему стремятся и какими путями думают достигнуть своих целей. Из его неторопливого рассказа я впервые узнал, что все люди делятся на классы, что важны не национальность человека и не его вероисповедание, а то, как он добывает средства к существованию: собственным трудом или же заставляя работать на себя других. Впервые я услышал, что вождем в революции является не отдельный человек, а класс, а передовым классом может быть только рабочий и почему именно. И наконец, рассказал мне, что такое партия. Мне казалось, когда я вышел от Голикова, что и солнце светит ярче и я стал сильнее. Но мне нужно было все услышанное продумать и переварить. То же мне посоветовал и Голиков:
— Сразу узнать все нельзя, узнавайте постепенно. Смотрите вокруг, оценивайте события и действия людей. Ищите во всем причину. Если вы в конце концов поймете, что стоите на стороне определенного класса, тогда все ваши поступки и мысли будут ясны и целенаправленны. А сейчас вы еще сами не разобрались, с кем вы. Разобраться в этом вопросе и принять бесповоротное и единственное решение — вот в чем главное. Ну а теория — она, конечно, нужна, без нее нельзя правильно мыслить и вести себя. Основы ее я вам изложил на первый случай, так сказать. А с подробностями можно повременить. Недельки через две еще поговорим. За это время вы еще и еще раз проверите себя, приобретете кое-какой опыт. Многое самостоятельно поймете, а вопросы, на которые сами ответов получить не сумеете, мы с вами тогда обсудим. Жаль, что сейчас я не могу дать вам какую-либо книгу Ленина. Постараюсь достать к следующей нашей встрече. Желаю вам успеха. Наблюдайте, думайте, сопоставляйте.
30 марта
Мы погрузились в вагоны и высадились на станции Старые Кони в районе Пинских болот. Сейчас стоим в деревне Локнице. Деревня большая, но жить в ней неудобно: хаты неважные, грязно, улицы — сплошное болото. По сведениям врачей, в деревне много венерических больных, и особенно среди женщин. Все это результат войны. Во всяком случае, сейчас мы приводим в порядок городок, расположенный в лесу, верстах в трех-четырех от Локницы. В деревне останутся только штаб полка да разные обслуживающие команды. Сегодня с удовольствием мылся в бане Земгорсоюза. Молодцы эти общественные организации. Баня прекрасная. Офицеры имеют возможность получить приличное белье взамен своего или отдать свое в стирку. Солдаты после мытья в бане, как правило, получают свежее белье.
Очень хорошее обслуживание и на питательных пунктах Земгорсоюза. Солдат поят чаем и кормят хорошим белым хлебом. Офицерам, кроме того, дают закуски и горячие блюда. Я приятно провел час на питательном пункте, обильно и вкусно закусил и выпил два стакана ароматного крепкого чая. Не будь этих общественных организаций — Земгорсоюза и Союза городов, армия во фронтовой полосе жилось бы из рук вон плохо. Она должна всегда с благодарностью вспоминать их.
4 апреля
Получил письмо от Голенцова. Он пишет, что все еще не залечил своих ран, вспоминал наш разговор в госпитале и еще раз высказывал надежду, что я буду вместе с трудовым народом в предстоящих событиях, которые, как он писал, «еще дальше сдвинут нашу жизнь, чем это произошло при падении царизма»!
Что за дальнейшие сдвиги? О чем думает Голенцов? Ну, будет у нас республика, как, например, во Франции, а что изменится? Водрузят новые вывески, и останутся старые дела, останутся хозяева и подчиненные, нищета и роскошь, безделье и непосильный труд. Интересно, какие сдвиги имеет в виду Голенцов? Жду его следующего письма. А от Бека так ничего и нет. Нет и вестей о Нине.
* * *
Вторая моя встреча с Голиковым не состоялась: его откомандировали в распоряжение армейского комитета. Все, что он мне рекомендовал, я старался выполнить, но не во всем удачно. Не нашел я и ответов на ряд вопросов. Например, что нужно делать в настоящее время? Армия — ясное дело — шла по пути к полному падению дисциплины. Главный удар ей нанес приказ № 1 Петроградского Совета. Дело не в том, что отменены «благородия», «высокоблагородия» и «превосходительства». Во всех армиях мира, кроме турецкой, по всей вероятности, отлично обходятся без этих величаний, а между тем дисциплина в них крепкая, подчиненные беспрекословно выполняют приказания начальников, старшие остались старшими. А что у нас? Ничего определенного, прочного, обязательного. Прошло меньше двух месяцев, как отрекся от престола царь и у нас Временное правительство, а все основы, на которых держалась армия, или рухнули, или существуют только благодаря усилиям отдельных лиц. Возьмем такой пример. В нашей роте полный порядок, слово офицера и начальника — закон, случаев невыполнения приказаний нет. А почему все так? Я и мои офицеры твердо и смело требуем точного выполнения всего, что положено по уставу, не даем спуска никому. И люди подчиняются. А что происходит в роте у Линько, у большевика? Полная разболтанность. Если солдат соблаговолит пойти на занятия — идет, не захочет — не идет. Чуть что — у них митинг. На окопные работы отказались идти. Еле-еле обслуживают себя. Линько же, как добрый дядя, ни во что не вмешивается, в роте почти не бывает, все на разных заседаниях. А его рота — позор батальона и отрицательный пример для других.
Я говорил с ним, спрашивал, правильны ли его действия, ведь рота-то разлагается. В ответ Линько благодушно посмеивался:
— Ничего, брат! Потерпи. Все станет на свое место, даже в моей роте.
— А что это за место? Программа большевиков, что ли, требует, чтобы армия разлагалась? Зачем это нужно? Чтобы все у нас захватили немцы? Ведь и так про вас, большевиков, не совсем хорошо говорят!
— Не горячись и не пылай! Во-первых, заметь себе раз и навсегда — это моя к тебе просьба и совет — большевики хотят только блага для своей страны и армию не разлагают. А про них распускают клевету, на них льют грязь потому, что они делают именно то, что нужно для народа.
— Неужели народу нужно, чтобы армия превратилась в вооруженную толпу, которая может натворить черт знает чего? — продолжал недоумевать я.
— Во всяком случае, ни в какое наступление армия идти не должна и не пойдет, поверь мне. Довольно проливать кровь за Гучковых, Рябушинских да князей Львовых, а вместе с ними за французских, английских и прочих капиталистов. Народу, а значит и нам, не нужны ни Дарданеллы, ни война до победного конца. Народу нужен мир, нужно быть дома и работать на себя, а не гнить в окопах ради интересов буржуазии, капиталистов. Я, возможно, нескладно сказал тебе, но уверен, что верно. Вот и подумай, для чего тебе боеспособная армия?
— Нет, Линько! Ты меня не убедил. Я во многом не согласен с тобой. Ответь мне еще на один вопрос: что получится, если не мы, а немцы будут наступать, что мы тогда должны делать?
— Ясно, что: будем обороняться!
— Ты думаешь, твоя рота способна обороняться? Да она даже окопы не хочет делать, в которых ты собираешься обороняться. В чем-то просчитались вы, господа большевики!
Линько начинал сердиться, а вывести его из себя дело не легкое.
— Никаких просчетов нет. Я уже говорил тебе, подожди немного — и все прояснится. Ты думаешь, я могу ответить на все твои вопросы? Конечно нет. Еще раз говорю: не горячись и подожди.
— Ну хорошо, подожду. А то, что у меня рота в порядке, что мы ее держим в руках — это хорошо, по-твоему, или плохо?
— Отстань, брат, а то поссоримся. Я уже сказал тебе: подожди. Не на все твои вопросы я могу ответить.
15 апреля
Мне неожиданно дали отпуск. Я, конечно, согласился. До Брянска доехал сносно, хотя теперь в классных вагонах наряду с офицерами ехали и солдаты. В Брянске я хорошо пообедал, но узнал, что попасть в поезд очень трудно, обычно все вагоны не только переполнены, но просто забиты сверх всякой нормы. Вдвоем с знакомым поручиком Куликовым мы пошли на разведку. Выяснили, что в Брянске к киевскому поезду прицепят вагон второго класса и два вагона третьего. Нашли кондуктора, а потом и проводника. Оговорились с последним, и благодушный старик пустил нас в вагон, стоявший на запасном пути. Куликов предложил занять двухместное купе. Мы так и сделали. Заперлись. Я залез на верхнюю полку, и мы уснули. Проснулись от деликатного, но настойчивого стука в дверь. Куликов открыл. Морской офицер в чине подполковника попросил впустить его на минуту. Впустили. Моряк изложил свою просьбу. Он едет с женой. Жена беременна. Стоят в коридоре, так как даже сидеть на чемодане нельзя, они положены один на другой. Просит молодых офицеров потесниться. Будет очень благодарен.
Мы видели, что представительный, солидный морской подполковник расстроен, нервничает и ему тяжело просить двух юнцов. Мы переглянулись с Куликовым.
— Ну, что же, господин полковник[35]. Если вас с женой устроит одно нижнее место, пожалуйста. Коля! Лезь ко мне. Ляжем валетом. — Моряк рассыпался в благодарностях. Вошла его жена. Дверь снова заперли. А мы опять уснули. Проснулся я где-то недалеко от Москвы. Заглянул вниз: как там моряк с женой устроился? Боже мой! Что я увидел: две женщины лежали валетом на нижнем месте, четыре офицера, в том числе моряк, примостились сбоку от них, два офицера сидели на полу в ногах у сидящих на диване. Всего в двухместном купе — восемь человек. Моряк заметил, что я смотрю вниз, и встал.
— Зачем вы, господин полковник, впустили столько народу? — недовольно спросил я.
— Не мог! Вы посмотрели бы, что делается в коридоре! Дверь открыть невозможно.
— Как же быть? А я, знаете, должен выйти.
— Попробуйте!
Я слез кое-как с полки. С большим трудом удалось просунуться в дверь. Весь проход забит. Шагая через лежащих солдат и офицеров, я дошел до уборной. Там тоже сидело несколько солдат. Один спал, положив голову на унитаз. Я объяснил, в чем дело. Люди не ушли, так как уйти было некуда. Просто сжались и втиснули себя в стены. Разбуженный солдат снял голову с унитаза и открыл крышку:
— Ничего, поручик, валяй, не стесняйся!
Когда я начал протискиваться обратно, крышка легла на свое место, солдат снова положил на нее голову, остальные немного отодвинулись от стен.
Поезда переполнены, едут главным образом солдаты и офицеры. Железные дороги не справляются с перевозками. Это показывает, что с фронта офицеры и солдаты правдами и неправдами стремятся в тыл. Армия приходит в движение, не на врага на фронте, а для того, чтобы бросить ненавистный фронт, развязаться с войной, а там будь что будет. Родина, отечество, защита их от врага, Россия — все это превратилось для многих в отвлеченные понятия. Где же ты, офицерская честь, ради соблюдения которой люди кончали самоубийством? Где ты, честь мундира, заставлявшая до конца стоять перед врагом и удерживавшая от дурных проступков? Где ты, честь полка, и вы, боевые традиции? Где вы, преданность своему долгу, верность знамени? Все оставлено, все забыто, все отброшено, как ненужная мишура. Важна своя жизнь, пусть бесславная, опозоренная, презренная, но жизнь.
А вы, кадровые офицеры?! Вам претит сидеть за одним столом с солдатом. Вы тоскуете по «благородиям» и «высокородиям». Нет больше на престоле и «обожаемого» всеми «монарха», и вам кажется, что «взбунтовалась чернь», что гибнет государство, которое теперь вы бросаете, как грязную тряпку, что погибнет культура, к которой вы на самом деле имели очень отдаленное отношение, что наступает «царство грядущего хама». И вы бросили все, за что еще недавно источали так много прекрасных и высоких слов. Что же! Бегите! На большее вы неспособны. Может быть, некоторые из вас лелеют мечту о новой Вандее? Ошибётесь! Народ в своей массе против вас. На кого же вы обопретесь? На самих себя только! Какие методы примените вы, чтобы послать солдат в бой за восстановление осколков самодержавия? Может быть, розги? Это единственное, что вам осталось, так как «святая Русь», «Родина», «помазанник божий» и прочие подобные термины навсегда утеряны или сданы за обветшалостью в архив истории.
Прощайте, беглецы с фронта. Скатертью вам дорога.
* * *
В Москве я впервые почувствовал размеры усиливающейся разрухи. Обедал в ресторане Ярославского вокзала. Ел какой-то бульон с курицей и жареного цыпленка и был очень удивлен, когда почтенный, пожилой официант стал завертывать в бумагу полуобглоданную часть курицы, недоеденного цыпленка.
— В чем дело? Для чего вам это? — спросил я официанта.
Тот поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза.
— Домой отнесу, господин офицер. Видно, что вы с фронта. У нас в Москве нет мяса, а курицу купить могут только богачи. Вот вы не доели, а мы дома все это приведем в порядочек и сыты будем, — ответил мне официант. Губы у него слегка дрожали. Каюсь, я не очень поверил ему: через вокзальный ресторан ежедневно проходят тысячи людей, которые, несомненно, много не доедают. И по-моему, официант может собрать в десять и в двадцать раз больше того, что не доел я, к тому же более аппетитные куски. Но ради чего он врет? Почему у него дрожат губы? Зачем прикидывается чуть ли не голодным?
До поезда у меня оставалось Целых восемь часов. Закупив немудреные подарки для отца, матери, сестры и брата, я отправился проведать своих землячек, которые все еще учились на курсах. Они мне подтвердили, что в Москве нельзя достать мяса, что все вздорожало, ни к чему «нет приступа», как сказала Маруся Бухтоярова, и на свои скромные деньги они живут очень и очень ограниченно. Они рассказали мне, что их завтрак, как правило, состоит из чашки толокна с молоком и булочек.
— Ты знаешь, это все равно что какао.
Я попробовал это какао и из вежливости согласился, но пожалел своих милых землячек.
Привезенные мной разные деликатесы: пирожные, бутылка неплохого вина и конфеты, естественно, были встречены с восторгом. Мы устроили маленькое пиршество. Обе Маруси не разобрались еще в происходящем. У них проходил тяжелый, последний год учебы, и все время они отдавали ей: слушали лекции, зубрили и работали в «анатомичке».
— Понимаешь, Миша! Буквально дня не видим: с утра и дотемна бегаем и работаем как угорелые. Если бы не воскресенье, ты нас не застал бы. Вот была бы жалость, — искренне говорила Маруся Царева.
Маруси рассказали, что сейчас в Москве эпидемия краж, грабежей и убийств. Все это приняло такие размеры, что население вынуждено организовать нечто вроде отрядов самообороны: жильцы домов попарно по очереди дежурят в подъездах. Но настоящего сопротивления бандитам они, конечно, оказать не могут, так как у них нет оружия. Что делает полиция? Да полиции-то теперь нет! Вместо нее какая-то добровольная милиция. Люди неопытные, среди них много студентов, что они могут сделать? Почему так внезапно вспыхнула эта эпидемия? Говорят, доверительно сообщили мне землячки, в начале революции вместе с политическими заключенными власти намеренно освободили много уголовников, чтобы показать, что революция — это беспорядок и несчастье для жителей. А еще говорят, что во всех этих грабежах и убийствах принимают участие бывшие полицейские. Они остались без работы, хотя на работу на заводы их всюду принимают. Но предпочитают на деньги контрреволюционеров — капиталистов и аристократов — производить беспорядки и терроризовать население.
Да! Прав был Линько, когда сказал, что революция у нас гладко не пройдет. Да только эта негладкость идет пока в основном не от «народа, уставшего от войны», как он сказал, а от тех, кого революция лишила чинов, орденов и разных привилегий.
* * *
В Иваново я попал в разгар революционных событий: всюду кипели митинги, ораторы сменяли друг друга, говорили и спорили до хрипоты. А слушатели в это время грызли семечки, все заплевано и засыпано шелухой от подсолнухов. Щелкая семечки, люди с одинаковым равнодушием слушали социалистов-революционеров, социал-демократов меньшевиков, анархистов разных толков и беспартийных ораторов, от которых откровенно попахивало черной сотней. Ни одного большевика мне почему-то послушать не удалось, они не выступали. Из всех выступавших наибольшее впечатление на меня произвел Фурманов, максималист[36], как мне сказали. Но что такое максималист, для меня осталось тайной, никто мне толком объяснить не мог. Фурманов говорил ясно, сжато, призывно и похоже на то, что я приписывал большевикам.
Дома у нас новости. После вкуснейших пирогов, испеченных матерью, и длинных общих разговоров я узнал, что отец намерен с фабрики уйти, хотя и проработал на ней восемь лет. Причина в том, что после Февраля старик Гарелин отошел от дел: он привык быть абсолютным хозяином и не мог согласовывать свои действия с разными комитетами и советами. Понял, что произволу пришел конец, в новых условиях хозяином быть не мог, не хотел и все передал сыну Александру.
Тот был взбешен революцией больше отца, но, хотя и скалил свои хищные зубы, однако сдерживался и выжидал наступления лучших времен или возвращения прежнего. Злобу он вымещал, как ни странно, на своем отце, впавшем в состояние, близкое к детству, и на тех служащих, которые сохранили раболепное подчинение хозяину и вместе с ним ожидали расправы с революцией и возвращения старого. Старик Гарелин полюбил быструю езду, и часто лошади, возившие его в коляске, приходили в мыле. Однажды молодой Гарелин встретил старика, возвратившегося с прогулки на усталых лошадях, раскричался на него и отхлестал отца арапником, и не как-нибудь, а по лицу, голове, рукам, которыми старик пытался прикрыть голову. Все это произошло в присутствии моего отца, все еще приказчика по двору. Отец схватил молодого мерзавца за руку и тем прекратил дальнейшее избиение. Гарелин замахнулся и на отца. Но тот вырвал у него арапник и сказал только одно слово: «Смотри». Гарелин, тощий и согнутый, только скрипнул зубами и ушел. Плачущего и стонущего старика увели, а ночью он повесился. Отец больше не мог работать у Гарелина, собирался поступить кассиром на одну из фабрик. Случай со стариком Гарелиным показал мне многое: как волки пожирают своего раненого или убитого собрата, так и капиталисты всегда готовы в прямом смысле сожрать ослабевшего члена своего сообщества.
Вчера отец пожаловался мне:
— Понимаешь, народ как-то изменился, ничем не интересуется, ничего ему не жалко, ко всему равнодушен. Все научились говорить, с утра до вечера грызут семечки, кругом танцульки. Как будто и войны нет. «А чего вы ждете теперь? — спрашиваю. — Царь вам нужен?» Скалят зубы: «На кой он нам хрен сдался!» «Временное правительство по душе пришлось?» Опять скалят зубы; «Ну его к лешему». «Какого же рожна вам надо?» Хохочут: «Поживем — увидим».
Из своих приятелей нашел только одноглазого Аркадия Шамарина. Он теперь работает в фабричном комитете, но ни к чему определенному пока не стремится, а предпочитает слушать всех ораторов и плывет по течению.
Все остальные мои товарищи юности — в армии, в основном в писарях, есть и офицеры. Девушки, давние знакомые, политикой не интересуются, живут, как до революции, и мечтают о женихах. Танцуют до упаду и дома, и на общественных танцульках. Только Лиза Подберезова остригла волосы, стала курить и считает себя анархисткой. Цитирует, как сама говорит, Лаврова, Кропоткина, Бакунина и еще каких-то анархистских вождей. Подруги ее сторонятся: папиросным дымом от нее пахнет и несет чем-то разухабистым.
И меня ни к чему и ни к кому не тянет. Предпочитаю ходить по улицам, набираюсь опыта, а больше сижу дома и. коротаю время в разговорах с матерью, а вечером с отцом.
Наблюдал празднование Первого мая. На демонстрацию вышли десятки тысяч людей. К сожалению, день выдался холодный, ветреный, иногда моросил дождь. Но все же настроение у демонстрантов было праздничное. Яркие платья девушек и женщин, масса красных повязок на головах — шелковых и ситцевых. Плакаты колыхались над головами проходивших нестройных колонн. Анархисты распевали какие-то незнакомые мне песни.
Плакат «Вся власть Советам!», который несли рабочие-металлисты, сменялся плакатом: «Мир без аннексий и контрибуций», а за ним чучела царя, капиталиста, попа, кулака, городового. Пели «Марсельезу» на русский лад и «Смело, товарищи, в ногу».
По тротуарам стояли не принимавшие участия в демонстрации. Одни улюлюкали, кричали ядовитые реплики, другие аплодировали, приветствовали демонстрантов, кричали «ура» плакатам и чучелам.
* * *
Накупив программ всех партий, какие только можно было найти, 12 мая я без особых приключений приехал в полк и застал его в том же городке, что и до отпуска.
На другой день, выйдя утром к роте, я поздоровался: «Здравствуйте, товарищи». В ответ — сперва молчание, затем радостное «Здрав жлам, гсдин поручик». Вечером командир батальона капитан Бессарабов пытался сделать мне разъяснение.
— Ты, Миша, — он называл меня так, а я его на «вы» и по имени-отчеству — давала себя знать разница в возрасте в двадцать три года. — Ты, Миша, вернулся из отпуска, насмотрелся там, чего не надо. И вот на! Пожалуйте! «Здравствуйте, товарищи»! Как же теперь прикажешь мне быть? На «товарищей» у меня язык не поворачивается.
— А чем, Владимир Николаевич, мои товарищи хуже ваших «молодчиков-стрелочков»?
— Не говори! Не говори! Твои прежние «молодцы» — это хорошо, а «товарищи»! Извините меня, брат, но так могут говорить только штафирки. Прошу тебя: откажись от этих «товарищей».
На другой день подошел командир четвертой роты, мой приятель толстый и чувствительный Колокольчиков.
— Ну, Мишка, наделал ты делов со своими «товарищами». Здороваюсь сегодня утром с ротой, как обычно: «Здорово, орлы!», а в ответ молчание. Я в недоумении. Вдруг из задних рядов голос: «Знаем мы, какие орлы бывают и где сидят!» Понял? А стоят «смирно». Пришлось и мне по-твоему поздороваться. Отлично ответили, шельмы. Вот и мы стали ре-во-лю-цио-не-ры, — протянул он.
Вчера вечером был у командира полка полковника Арнольдова по его вызову. Встретил меня ласково.
— Это хорошо у вас получилось, поручик, как вы по-новому здоровались с ротой. Приятно, приятно! Одобряю от чистого сердца. Только, если у вас будут еще такие же новости, прошу вас предварительно доложить мне. А то, знаете, все так внезапно, мы не успели перестроиться. Приятно, очень приятно, — заключил командир полка.
Когда я возвращался в городок, на лесной дороге встретился мне рядовой моей роты Поликарпов, здоровенный, краснолицый, добродушный и очень исполнительный солдат. Увидев меня, он подтянулся и, подойдя на положенное расстояние, молодецки встал во фронт. Я остановил коня и спросил его:
— Вы что, Поликарпов? Теперь ведь во фронт становиться не полагается!
— Дык я, господин поручик, не по службе, а из уважения, — ухмыльнулся добродушный солдат.
— А чем же я это ваше уважение заслужил?
— Уж очень хорошо у нас в роте, господин поручик, ну прямо как в учебной команде!
— Гм! Ну спасибо, Поликарпов, можете идти.
— Рад стараться, господин поручик.
Поликарпов ушел, «давая ногу».
Я тронул коня, покачал головой и подумал: «Действительно, неисповедимы пути твои, господи!»
* * *
Капитан Бессарабов совершенно неожиданно обнаружил два крупных таланта. Во-первых, по его словам, он был в 1912 году участником русской олимпийской команды по стрельбе из револьвера.
— Пойдем, Миша, стрельнем, — пригласил он меня, доставая из чемодана маленькую мишеньку.
Мы вышли в поле, где стояла старая, старая ива. Когда-то здесь был прудик, а теперь только сухая ложбинка, поросшая изумрудной невысокой травой с массой полевых цветов: желтых, красных, синих. Тут можно было стрелять, не опасаясь случайно попасть в кого-нибудь. Бессарабов прикрепил мишеньку кнопками к иве и отсчитал двадцать пять шагов.
— Начнем?
— Начнем, пожалуй!
Капитан сделал пять выстрелов, не особенно прицеливаясь и с нарочитой небрежностью. Тем не менее он выбил сорок пять очков. Я стрелял хорошо, но из револьвера мои результаты редко поднимались выше сорока трех очков, а обычно были между тридцатью восемью и сорока двумя. Я не хотел осрамиться, но выбил лишь сорок одно очко. Стреляли еще три раза. Бессарабов выбил дважды по сорок шесть и один раз сорок семь. Такой стрельбы мне еще не доводилось видеть. Мои успехи были значительно скромнее, я выбил тридцать восемь, сорок и сорок два очка. Бессарабов результатами своей стрельбы был удовлетворен, похвалил и меня, но сказал, что у меня не хватает выдержки, хотя глаз верный и рука твердая.
— Спортсмена-олимпийца из тебя, Миша, не выйдет. Ты натура нервная и, кроме того, всей душой отдаться стрельбе ты не можешь и не захочешь, но стрелок ты отличный, чего, я думаю, тебе достаточно.
Как-то, подшучивая над своим затянувшимся капитанством, Бессарабов во время чаепития у нас в роте сказал:
— Нет, мне определенно везет. Смотрите: Мякинину уже двадцать семь лет, а он только штабс-капитан, а вот мне только сорок шесть, а я уже капитан.
Бессарабов возил с собой скрипку в хорошо запирающемся футляре и заботливо оберегал ее. Однажды вечером он извлек скрипку из футляра, настроил ее и исполнил «Легенду» Венявского. Я слышал немало первоклассных скрипачей, но игра Бессарабова поразила меня: это было вдохновение. Скрипка рассказывала какую-то старую быль, ласково шептала любовные речи, возмущалась несправедливостью, звала вдаль, ввысь, говорила о том, что правда — самое прекрасное, она дороже всего, дороже жизни. Я был потрясен. Бессарабов кончил и, все еще серьезный и углубленный, положил скрипку на колени.
— Владимир Николаевич, вы чудесно играли, как первоклассный скрипач, — искренне воскликнул я, очнувшись.
— Ну-ну, что ты, Миша! — Бессарабов уже стал прежним и посмеивался. — Сейчас я сыграю тебе другое. Послушай.
Опять запела скрипка. Мелодия была несложная, но до предела исполнена неудержимой страстью, томлением, неистовством объятий и нежным шепотом. Я узнал «Серенаду» Брага. Я не раз слышал ее и любил эту пьесу, но еще никогда она не доходила до меня так полно. Игра Бессарабова брала за душу. В нем, в этом неудачливом армейском капитане, жил талант артиста, который мог бы покорять своей игрой самую взыскательную аудиторию.
За серенадой последовал вальс из «Евгения Онегина», ясно, точно и с огромной силой передавший страдания Ленского, его любовь и ревность на фоне скептически-рассудочных мыслей Онегина, шаловливых капризов Ольга и задумчивости Татьяны.
Я случайно взглянул в окно: на лужайке перед нашим домиком лежали на животах или сидели в глубоком молчании сотни три солдат, завороженных, как и я, вдохновенной игрой капитана. Солдаты переживали все, что вложил в свою музыку гений Чайковского. Когда вальс был окончен, сотни людей, жадно ловивших каждый звук скрипки, перевели дыхание, но никто не ушел, не заговорил, не закурил — все ждали продолжения игры. Однако капитан уже клал скрипку в футляр. Я с глубокой благодарностью посмотрел на него.
Потом было еще немало подобных вечеров. Вдохновенная игра Бессарабова привлекала к нашему домику и солдат, и офицеров. Я никогда не забуду этих вечеров и концертов капитана.
* * *
Я заинтересовался, почему Владимир Николаевич стал офицером, а не артистом. Здесь, как и во многих случаях, сыграла роль необеспеченность. Бессарабов — сын офицера. С детства имел склонность к музыке. Получил некоторое музыкальное образование. После окончания гимназии отлично выдержал испытания и поступил в консерваторию. Внезапно умер отец, оставив семью почти без средств. Бессарабов лишился возможности учиться в консерватории, поступил в военное училище — на все готовое. И вот уже двадцать шесть лет на военной службе. Продвигался он плохо. Штабс-капитаном ходил одиннадцать лет, а теперь восьмой год капитан.
29 мая
Получил еще одно письмо от Голенцова. Он уволен «по чистой» и, хотя из госпиталя выписался, пока на заводе не работает, думает «отдохнуть от госпиталя» недели две-три, разобраться в событиях и уже потом решить, что делать. Интересовался, нет ли вестей от Бека. Просил не забывать наших разговоров и еще раз напоминал, что сдвиги не за горами. Своего адреса не сообщил.
* * *
Данный текст является ознакомительным фрагментом.