«Годен — в артиллерию»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Годен — в артиллерию»

Перед войной наша семья жила в Иваново-Вознесенске[19], русском Манчестере, как он именовался во всех школьных учебниках географии. Отец служил на фабрике Ивана Гарелина приказчиком по двору, я там же счетоводом, сестра Мария помощником фармацевта в Куваевской больнице, младшие учились, мать занималась домашним хозяйством. По вечерам я учился в музыкальном училище и собирался осенью 1914 года осуществить свою заветную мечту — поступить в Московский университет, чтобы стать ученым-химиком. Война нарушила все расчеты: весной 1915 года мне исполнился 21 год, и я подлежал призыву в армию. Пришлось на время отложить поступление в университет и остаться работать на фабрике.

Нам казалось, что война долго не продлится: не могла же Германия с Австро-Венгрией долго тягаться с Россией, Францией и Англией?

Начало войны и мобилизация ознаменовались патриотическими манифестациями с портретами царя, колокольным звоном, пением «Боже, царя храни» и воинственными призывами «На Берлин!». Война не представлялась тяжелой. Рабочие фабрик дружно шагали в рядах манифестантов и шли на призывные пункты. Никаких выступлений против войны не наблюдалось. Были только обычные слезы жен и матерей, которые если и не проклинали войну вслух, то беспокоились за своих мужей и сыновей. Большинство призывников сохраняло серьезность, но, как правило, держалось бодро. Часть молодежи допризывного возраста записывалась в армию добровольно, в том числе ученики старших классов реального училища и гимназии. Все добровольцы очень выиграли в глазах девиц, их уже видели героями, и они сами чувствовали себя таковыми. Однако на нашей фабрике среди рабочей молодежи таких патриотов не оказалось, да я и сам не пылал желанием поскорее одеться в хаки — знал, что это удовольствие меня и так не минует.

В конце августа и в начале сентября пришли в Иваново-Вознесенск первые эшелоны с ранеными. Я был в числе тех, кто, надев на рукав повязку с красным крестом, помогал выносить раненых из вагонов и оделять их папиросами, табаком и прочими знаками внимания со стороны жен фабрикантов, заботившихся о «бедных солдатиках». Но большинство «бедных солдатиков» было настроено далеко не так вежливо, как рассчитывали наши дамы-патриотки, и не приходило в восторг ни от папирос, ни от табаку. Даже колбаса и белые булки не производили на них желаемого впечатления. Они оказались несловоохотливыми, не повествовали о победах над немцами, у них не чувствовалось и боевого задора. Наоборот, многие раненые с почтением отзывались о немецкой артиллерии и пулеметах и почему-то малоуважительно говорили о своих больших начальниках, жаловались на бессмысленные марши, на перебои со снабжением и на то, что помощь раненым оказывалась с запозданием. Подобные разговоры охладили не только пыл дам, но и тех, кто считал вроде меня, что война скоро кончится под гром победы.

Дома у нас, как и во многих других семьях, патриотизм постепенно уступил место опасениям, и уже к ноябрю все стали считать, что война затянулась. Когда же пришли эшелоны с обмороженными в Карпатах и некоторые ивановцы возвратились раненными и калеками, патриотизм вообще отошел в предание, и недовольство войной стало проявляться открыто.

В конце декабря в городе распространился слух, что в январе будет досрочный призыв в армию родившихся в 1894 году. Насколько слух был верен, сказать трудно, но он причинил большое беспокойство всем, у кого сыновья родились в этом году. Оборотистые папаши-лавочники, солидные служащие, мелкие фабриканты и подрядчики стали «принимать меры» к тому, чтобы их сыновья были устроены «получше» и не попали на фронт. Мой отец, всегда очень щепетильный во всем, что казалось честности и порядочности, конечно, «мер не принимал». Его любимым выражением, в котором переплетались гордость за свою семью и некоторая доля хвастовства, было: «Мы, Герасимовы, никогда и нигде сзади не были».

Рождество и святки, несмотря на войну, были отпразднованы как-то даже особенно весело. Правда, маскарадов не было, но зато, как и раньше, проводились детские вечера и балы. Дети на вечерах понимались условно: после девяти часов вечера ученики до пятого класса включительно расходились по домам, а остальные «дети», часто до 40 лет и выше, танцевали до шести часов утра. «Детские» вечера и балы в этом году украшали прапорщики и подпоручики, преимущественно раненые, а также вольноопределяющиеся и добровольцы. Военные пользовались, конечно, особым вниманием, а мы, штатские, были оттерты на задний план.

В Иваново-Вознесенске вообще-то любили потанцевать, балы зимой шли беспрерывно в купеческом клубе, в клубе общества приказчиков, в клубе интеллигенции, в клубе местечка Ямы, в железнодорожном и других, и везде было переполнено. А в этом году танцевали не просто потому что были святки, а с благотворительной целью, в пользу «больных и раненых воинов».

Не успели мы опомниться после святок и отоспаться, как однажды, когда я пришел к обеду, дома застал такую картину: отец сидел за столом, выглядел не совсем обычно, как-то торжественно. По лицу матери я заметил, что она плакала, братья и сестры смотрели на меня с любопытством и опасением. «Призыв», — мелькнуло в голове.

Отец, стараясь говорить спокойно и с достоинством, доставал что-то из шкафа.

— Тебе, Миша, бумага тут от воинского начальника.

«Так и есть. Призыв». Отец подал мне злополучную бумагу, извещавшую, что мне надлежит прибыть 15 января к 10 часам в комиссию по призыву в армию на «предмет определения годности к отбыванию воинской повинности».

— Может, тебя еще не возьмут, — высказала слабую надежду мать.

— Ну что ты, Лиза! — недовольно возразил отец. — Мы не хуже других и сзади никогда еще не были.

К своему удивлению, я обнаружил, что у меня не пропал аппетит и даже настроение не понизилось. Обед прошел почти как всегда, если не считать скорбных глаз матери, которая не могла оторвать их от своего «старшенького».

Я набрался храбрости и бодро уверял, что война дело обычное, люди всегда воевали и вся мировая история, насколько известно, является не чем иным, как историей войн. Это во-первых. А во-вторых, войны начинались и, как правило, всегда кончались. Кончится и эта война, и, быть может, скоро. В-третьих же, если придется воевать, то ведь на войне не всех убивают и даже не всех ранят. В общем, я рассчитываю, что со мной ничего плохого не случится и что я буду не хуже других.

Мое ораторство несколько успокоило всех.

Нужно было готовиться. Срочно заказывались «простые» яловые сапоги, полупальто темно-синего цвета на вате, традиционное для призывников-рекрутов, но очень удобное, что я оценил несколько позднее. Вскоре простой и крепкий чемодан стоял в передней, наполненный бельем, портянками, которые я никогда до этих пор не носил, полотенцами, щетками для чистки платья и сапог и прочими необходимыми вещами. На полке над вешалкой стояла шапка-бадейка, тоже традиционная, на чемодане — новенький синий аккуратный эмалированный чайник стаканов на шесть, ставший потом предметом зависти моих товарищей по путешествию к месту назначения.

15 января 1915 года на городской площади перед управой, где работала призывная комиссия, толпилось великое множество людей: призывники, родственники их и знакомые, просто любопытные. Выходящих после комиссии толпа встречала гулом, возгласами, криками. По лицам выходящих сразу можно было определить, принят человек или нет. Первые были серьезны, но бодрились, хотя в глазах частенько стояли слезы, вторые — почему-то мокрые, потные, сияющие, с растерянными, недоумевающими лицами. Я подумал о том, как сам буду выглядеть, так как возможность того, что меня не примут, я исключал. Но вот вышедший писарь стал выкликать на букву «Г» и в числе первых назвал мою фамилию.

Зал, где работала комиссия, был наполнен раздетыми молодыми ребятами. Писарь указал нам: «Раздевайтесь здесь, услышите свою фамилию, идите на каф?дру к комиссии». Каф?дрой он, делая ударение на «е», называл возвышение в противоположном конце зала, на котором восседало человек пять военных. Раздеваясь, я наблюдал за работой комиссии. Вызванный поднимался на кафедру, первый из сидящих офицеров называл его фамилию, имя и отчество, потом призывник переходил в руки двух врачей, которые быстро его осматривали, выслушивали и опрашивали. Затем короткое совещание. Если вызванный был принят, ему называли род войск, куда он назначался: «Годен — в пехоту», «Годен — в кавалерию». В иных случаях объявляли: «Негоден, со снятием с учета» или «Подлежит отсрочке на три месяца» и т. п. Отсрочек было очень много, значительно больше, чем годных. Да и немудрено. Большинство призываемых выглядели плохо развитыми физически, плохо упитанными. Много было сутулых, с кожными болезнями, плоскостопных.

Наконец названа моя фамилия. Я подошел к кафедре. Врачи бегло осмотрели меня, спросили, не жалуюсь ли на что. Получив отрицательный ответ, сказали что-то шепотом высокому худощавому полковнику. Тот еще раз критически осмотрел меня и вынес решение: «Годен — в артиллерию». Я пошел одеваться. Призывники сопровождали меня возгласами: «Молодец, артиллерист». Признаться, я и сам был доволен: знал, что в артиллерию берут развитых физически, сильных людей и грамотных. Было чем гордиться. С сознанием своей полноценности как солдата явился домой и сообщил с волнением ожидавшей меня матери:

— Принят. Годен. Назначили в артиллерию.

— Это — где пушки? — со страхом и надеждой спросила мать, не зная, огорчаться ей или радоваться.

Я уверил ее, что все будет хорошо, артиллеристы в атаку не ходят, а стоят со своими пушками в нескольких верстах от места боя и стреляют по противнику, не видя его, а по разным приборам. Сообразив, что я и сам не знаю, по каким приборам стреляют артиллеристы и что моих сведений по этим вопросам, полученных мной из разных романов и повестей, пожалуй, будет маловато, чтобы объяснить все толком, я благоразумно прекратил разговор на эту щекотливую тему. Мать же и не пыталась получить более точные сведения о технике артиллерийской стрельбы. Ее вполне удовлетворяло то, что артиллерия находится где-то в нескольких верстах от поля боя и даже не видит противника.

— Слава тебе господи, — проговорила она, притягивая меня к себе и целуя. — Все же это не так страшно.

Через несколько дней я был в Шуе, где получил назначение в Гродненскую крепостную артиллерию. Перенеся стоически все положенные мытарства, отведав солдатского обеда, ужина и завтрака и признав их приемлемыми, я переночевал на полу в отведенной мне «квартире у обывателей». В данном случае «обывателем» оказался слесарь. Вся его квартира состояла из одной комнаты с самой минимальной обстановкой. Когда унтер-офицер привел меня на «квартиру», в ней была только мать хозяина, старушка лет шестидесяти с лишком.

— Ты, родной, не взыщи, — говорила она, — видишь, как мы живем, и подушечки-то неоткуда взять, сама на сундуке сплю, пальто под голову подкладываю. Вот чайком мы тебя угостим. Располагайся у любой стены, — пошутила она.

Пришли слесарь с женой. Оба усталые, изможденные, они неохотно ели скудный ужин. Хозяин, человек лет тридцати шести, все пытался уложить меня на своей постели. Я решительно сопротивлялся. Борьба закончилась в мою пользу, после того, как я неопровержимо доказал, что, если я лягу на его место, то его жене все равно спать негде, не со мной же ей ложиться, тем более что во сне я брыкаюсь. Усталая женщина пыталась улыбнуться, но не смогла. Когда она вышла, слесарь тихо сказал мне:

— Брат у нее убит под Варшавой. Вот она и смутная. Крепко любила его. Да и парень был душевный. Много нашего брата полегло, да еще сколько ляжет...

За веру, царя и отечество, — раздумчиво говорил он, снимая сапоги. — Ты, солдат, смотри не подкачай, как следует дерись, брат, за веру, царя и отечество. Авось крест заработаешь, хорошо, если не такой, как ее Степа.

В голосе слесаря звучала нескрываемая ирония. Я не знал, что ему ответить. Расстелив на чисто вымытом полу свое полупальто и положив под голову «бадейку», я мгновенно уснул. Во сне видел царя, каким он представлен на иллюстрациях к «Золотому петушку» Пушкина. Когда проснулся, хозяев уже не было. Мамаша слесаря радушно предложила чаю, но я сказал, что тороплюсь на поезд, и, пожав сморщенную небольшую руку, ушел завтракать в облюбованный мной накануне трактир при гостинице.

Получив распоряжение явиться в Шую 19 февраля, я вернулся домой. Таким образом, у меня было еще почти две недели.

16 февраля 1915 года

Последние дни в Иваново-Вознесенске, а там «прощай, родная сторона» — один из твоих сыновей двинется в неизвестное, в Гродненскую крепостную артиллерию. Выяснилось, что целый ряд моих приятелей и просто знакомых, отцы которых «принимали меры», назначены писарями, то есть «устроились». Вот Митя Лукоянов — сын крупного лавочника («Оптовая и розничная торговля мукой, крупой и подсолнечным маслом»).

Рафаил Стыскин (Фолька). Красавец парень, способный футболист, но совсем неспособный к «наукам». Дальше четвертого класса реального училища не пошел. Сын еврея владельца оптической мастерской («Ремонт биноклей, очков, компасов, хронометров»). Кроме Фольки у оптика две дочери — тоже красавицы: Роза и Сильва, обе давно на выданье. Но кто возьмет красавиц бесприданниц и, кроме того, воспитанных хотя ремесленником, но не для трудовой жизни, и необразованных — они, как и брат, к наукам неспособны. Фолька стал писарем только потому, что Дуся Лукоянова, сестра Мити, не может без Фольки прожить и часа, а Фолька вопреки желанию папаши Лукоянова все-таки попал к нему в зятья. Пришлось старику «принимать меры» и за сына, и за зятя. Беда этим богачам! Сколько у них забот и хлопот!

Яков Графов — домашний человек у зятя Гарелина, Ивана Павловича Бакулина, его мажордом и секретарь. Однако для проформы Яша работал конторщиком. Не перегружался и частенько на работе отсутствовал. Парень он был бы неплохой, но прислуживание с детских лет Бакулину наложило на него свою печать. Сам почти лакей, он на маленьких людей посматривал свысока. Видимо, нося отличные костюмы, хотя и перешитые из поношенных Бакулиным, но сделанных в свое время из дорогих материалов, он и себя считал в некотором роде Бакулиным. Его принципал, сам с первого дня войны, как прапорщик запаса, пребывавший в запасном полку, устроил и своего подручного в писаря.

Николай Говоров — сын «муллы» нашей фабрики — главного над сторожами-татарами. Этот откровенно говорил, что кресты и медали его не прельщают, он человек скромный и с пользой послужит вере, царю и отечеству в полковой канцелярии.

Подобных этим — много.

19 февраля

Сегодня утренним поездом я уехал в Шую. На станцию провожали отец, мать, братья, сестра Елена. Мария не могла отлучиться с работы, и я простился с нею еще вчера. Станция была заполнена такими же, как и я, новобранцами, провожающими. Нет ничего томительнее последних минут перед расставанием, не знаешь, что делать, чувствуешь какую-то связанность, несмотря на торжественность проводов и всю их серьезность: неизвестно, вернешься ли домой — ведь не в командировку едешь, а на войну. Откровенно ждешь момента отъезда. Наконец нужно расставаться. Последние объятия. Я целую дрожащие губы матери, ее заплаканное лицо, целую отца, братьев, сестру и иду в вагон. Отец кричит мне: «Помни, Миша, мы никогда позади не были». Я успеваю ему ответить:

— Не беспокойтесь, папа (у нас было принято отца и мать называть на «вы»), не осрамлюсь!

Поезд трогается, проводник закрывает двери вагона. Кончилось! Едем.

Вхожу в отделение, где оставил чемодан, домашние дары, изделия рук матери — разные вкусные вещи. Все на месте. Мои спутники, как и я, находятся еще под влиянием только что пережитого и молчат, углубившись в себя. Едем.

Сегодня же вечером нас, новобранцев, усадили в товарные вагоны, «телячьи», как назвал их один из моих товарищей. Когда унтер-офицер привел нас к вагону и построил, в глаза ему бросился самый высокий и здоровый из нас. Его он и назначил старшим, приказав поддерживать порядок, никого не отпускать, всех переписать и делать утром и вечером переклички, назначать дежурных, которые обязаны по очереди поддерживать огонь в печке, подметать пол и следить, чтобы в ведре была вода. Разъяснив все это, он спросил:

— Как твоя фамилия?

— Лепехин. Лексей, стало быть.

Унтер-офицер недовольно посмотрел на старшего.

— Нужно сказать «господин унтер-офицер», а не «стало быть». Так вот, — продолжал унтер, — когда нужно, назначай людей подносить дрова, уголь или горячую пищу, ежели раздавать будут. Понял?

Наш старший оказался на редкость бестолковым человеком: не мог связать двух слов, а не то чтобы распорядиться.

Но свет не без добрых людей. Всегда найдется человек, могущий выручить. Нашелся такой и у нас — хорошо одетый новобранец Евстигнеев, почему-то несколько старше нас, что мы отметили сразу, как только он заговорил.

— Ребята! Предлагаю сделать так: я сейчас перепишу фамилии всех, а старший назначит потом дежурных.

Через несколько минут все было налажено, и оттертый от своих обязанностей старший сохранил все же некоторые права: ему было отведено место на верхней полке у окошка, закрытого железной дверкой. Евстигнеев поместился с ним наподобие адъютанта. Сейчас мы стоим на станции Новки. В вагоне тепло. Большинство новобранцев спят. Дежурный помешивает в печке. Я сижу под фонарем и пишу заметки...

22 февраля

Проехали Москву, но ее не видели: была ночь, и все мы спали. Народ в вагоне подобрался неплохой, никто не отказывается сходить за дровами или водой, добросовестно дежурят у печки, бегают компанией за кипятком, помогают друг другу. И я со всеми вместе.

В вагоне нас тридцать два человека. Из них трое интеллигентов. Это, во-первых, Гриша Малышев — сын ивановского ресторатора, очень красивый парнишка, скромный, изящно сложенный, не ругается и «не произносит слов», но за себя постоять может. Вчера один хамоватый парень задел Гришу словами, тот смолчал; тогда наглец толкнул его несколько раз. Гриша только отстранялся. Наконец решив, что Гриша трус и боится его, парень велел Грише перейти на его место на нижних нарах и стал сбрасывать Гришины вещи. Гриша, так же молча и не торопясь, схватил его за пояс, поднял и довольно неаккуратно бросил на пол. Тот со стоном поднялся:

— И пошутить нельзя!

Гриша, не повышая тона:

— Подними, что бросил, и положи на место.

Парень с ворчанием выполнил все, что Гриша от него потребовал, улегся на своем месте и закрылся с головой. Ни один человек не поднялся в его защиту. Отношение к Грише теперь стало другим — его стали уважать. Все мы были удивлены. Никто и предположить не мог, что в стройном, скромном и покладистом Грише кроются такая большая физическая сила и неменьшая выдержка.

Второй интеллигент был Евстигнеев Степан, выделявшийся среди нас своим нравственным достоинством и какой-то внутренней силой, всегда спокойный, выдержанный, внимательный. Кем он был раньше, я не знал.

Удивляли меня спутники. Все они как будто неплохие ребята. Но как распущенны многие из них! Особенно это проявлялось в бесконечных рассказах, которыми заполнялись вечера. Рассказы не отличались особой замысловатостью. Героями их, как правило, являлись поп, купец и барин, значительно реже мужик. Все они оказывались закоренелыми развратниками. Им приписывалось столько невероятных гадостей, что становилось ясно: весь рассказ или значительная его часть — плод фантазии.

Почему эти молодые и в общем хорошие парни проявляют такой нездоровый интерес к половым вопросам и разрешают их так отвратительно безобразно? Я поделился своим возмущением с Евстигнеевым, который, слушая подобные рассказы, оставался всегда невозмутимым.

— Оставь их в покое. Никакие они не развратники. Жизнь у них такая, что они ничему хорошему не могли научиться. А поставь их в другие условия — и они окажутся превосходными людьми. У большинства все это наносное, молодечество в их понятии. И не пытайся их разубеждать. Сейчас они не поймут твоих благих намерений, обидятся и тебя могут оскорбить. В армии, на работе, в боях они будут другими, и привычная короста постепенно спадет с них. А в тебе, знаешь ли, больше, чем следует, интеллигентности. Ты все-таки смотришь на своих товарищей сверху вниз. А ты принимай их такими, какие они есть. Пойми, что быть лучше они пока не смогли, а в дальнейшем смогут. Вот посмотри на Иголкина. Самые гадкие рассказы — его. Можно подумать, сквернее человека и не найти. А что происходит с ним, когда он берет в руки гармонь? Ведь прямо преображается. Столько задушевности, мягкости, нежности, мечтательности в его игре. В это время он поэт. Вот и попробуй разобраться, что он такое на самом деле. Мне думается, что все его дурные привычки — наносное, шелуха. Таковы и другие.

Может быть, Евстигнеев и прав.

24 февраля

Наш эшелон прибыл в Гродно. Нас долго водили по окраинам города и в конце концов разместили в казарме. Длинная, довольно узкая комната, сплошь занятая одноярусными нарами. Кормят неплохо.

25 февраля

«Гоняли» на занятия: была шагистика и устав «унутренней службы», по выражению нашего учителя — рядового солдата, или канонира, как он себя величает по-артиллерийски.

Я жаждал увидеть грозные бастионы, форты, казематы, рвы, наполненные водой, и прочие атрибуты крепости. Однако наш учитель меня разочаровал. По его словам, никаких бастионов и казематов здесь нет, а форты находятся в окрестных лесах и представляют собой отрытые в земле артиллерийские окопы для орудий и прислуги, а также для снарядов и зарядов. Все замаскировано ветками, дерном и травой. Между фортами проложена полевая железная дорога для подвоза снарядов и зарядов. Слова учителя заставили потускнеть созданную моим воображением деятельность артиллериста.

— Ну а какие здесь орудия? — осторожно спросил я, надеясь услышать в ответ, что орудия двенадцатидюймовые по крайней мере.

Ответ канонира окончательно разбил мои мечты.

— Будете изучать сорокадвухлинейную пушку и сорокавосьмилинейную гаубицу, — хладнокровно пояснил наш учитель, — а также трехдюймовки...

Конечно, ничего героического с такими маленькими орудиями не сделаешь, но приходится покориться. Изучим то, что есть.

Наверно, пушкинский Гринев, въезжая почти полтораста лет назад в Белогорскую крепость, не испытывал такого разочарования, как я в Гродно.

26 февраля

Сегодня во время обеда распространился слух, что нас, новобранцев, отправят в Новогеоргиевскую артиллерию. Взводный подтвердил, что так говорят, но за достоверность не ручался.

27 февраля

Сегодня первый раз ходили в форт на батарею. Все, что говорил наш учитель, оправдалось: батарея стоит в лесу, орудия в окопах, стенки которых сделаны из жердей. Для прислуги неглубокие укрытия. Кругом песок и песок. На нем телефонные провода на небольших колышках. В некоторых местах видны проволочные заграждения, но рассмотреть их не удалось.

Знакомились с сорокадвухлинейной пушкой. Она мне понравилась своим изяществом и простотой. Да и стреляет она, оказывается, не так-то близко — на двенадцать верст. Все мы с большим вниманием слушали объяснения младшего унтер-офицера, или по-артиллерийски — фейерверкера. Это название не давалось многим новобранцам. Наш учитель удовлетворился, когда мы хором ответили: «Февекер». Занятие не было утомительным, младший фейерверкер объяснял сжато и очень толково. Занимались все с большим интересом. В перерывах боролись, возились — энергии у всех много.

28 февраля

Милый «солдатский вестник» не обманул: утром нам объявили, что в три часа отправляемся на погрузку и едем в Новогеоргиевск. Мы здесь уже привыкли, и покидать Гродно никому не хотелось.

Сегодня наблюдали очень интересный случай. Над городом на небольшой высоте появился аэроплан. Когда он пролетал над площадью, где находилась наша казарма, обучавшиеся там «крестики»[20] начали его обстреливать. Поднялась страшная трескотня, и площадь заволокло дымом («крестики» стреляли из берданок). Попали они в аэроплан или нет, но он стал снижаться и сел на площадь. С торжествующими криками «ура» ополченцы бросились к аэроплану. Из него вылез летчик, снял шлем, обнажив лысую голову, и в воздухе прозвучал наикрепчайший русский мат. Оказалось, что ополченцы обстреляли свой, русский аэроплан.

2 марта

Около 8 часов утра проехали Варшаву, или, вернее, мимо Варшавы, так и не повидав этого города, который считается одним из красивейших в Европе.

10 часов утра. Стоим на станции Новогеоргиевск.

Предстал он перед нами в пасмурную погоду, закрытый завесой тумана, серый и неразличимый. Команда: «Выходи из вагонов строиться».

3 марта

Вчера, когда мы маршировали от станции в крепость, но дороге видели форт с кирпичными стенами, массивными воротами и даже широким рвом, наполненным грязной водой. Я ничего не понимаю в фортификации, но читал про оборону Порт-Артура. Там говорилось, что форты сделаны из бетона. Почему же здесь форты кирпичные? По всей вероятности, эти форты построены при царе Горохе. Если они все такие, то едва ли Новогеоргиевск может считаться первоклассной крепостью[21]. Подвели нас к длинному ряду массивных зданий — казарм и заставили долго ждать. В это время нас обозревали старые солдаты, не стесняясь делать свои замечания о нашей внешности.

Нельзя сказать, чтобы Новогеоргиевск принял нас особенно приветливо. После посредственного ужина нас разместили на ночлег в огромной комнате, посреди которой стояло несколько умывальников с массой медных сосков. Пахло прачечной. Видимо, здесь не только умываются, но и стирают белье. Слово «разместили» надо понимать очень условно — просто привели в комнату и гостеприимно сказали: «Размещайтесь». А где и как можно размещаться на мокром полу? Некоторые из наших товарищей пренебрегли этим и расстелили на полу, что у кого нашлось, и скоро уже храпели. А мы с Малышевым устроились спать возле огромной холодной унтермарковской печи, где после долгих поисков нашли более или менее сухое место.

4 марта

Сегодня утром, после супа с чаем, нас снова построили и куда-то повели по вязкой, мокрой от дождя дороге. Шли по щиколотку в грязи, из которой нелегко вытаскивать ноги. Пройдя версты две, я в своем теплом полупальто взмок. Хорошо еще, что наши вещи везли за нами на повозке. Шли мы не более полутора часов, а измучились страшно: и от вязкой грязи, и от раздумий о всевозможных неприятностях, ожидающих нас. Наконец подошли к некоему подобию казармы. Под нее была приспособлена конюшня немецкой фермы, как словоохотливо сообщил наш проводник.

— Почему немецкой? — удивились мы.

— Да здесь их невпроворот. Кругом всей крепости немецкие фермы. Только теперь их выселили, немцев-то, — удовлетворенно закончил он, потом добавил: — Дождемся фургона с вещами и пойдем. А пока отдыхайте.

Но фургона мы не дождались. Примерно через час проводник подал команду строиться.

— Вещи ваши привезут, никуда не денутся.

Теперь мы шли фруктовым садом, увязая в грязи уже не по щиколотку, а почти по колено. Наконец подошли к халупе, вокруг которой валялись части сельскохозяйственных машин и даже вполне сохранившаяся веялка, оставшиеся от прежних хозяев-немцев. Деревья и изгородь были увешаны сохнущими рубахами, кальсонами и портянками.

Внутри халупы полный разгром: платяной шкаф пошел на устройство нар, всюду валялись какие-то обломки. Этот хаос мы должны превратить в свое жилье. Времени не теряли, взялись за дело, и скоро халупа наша была вычищена, вымыта, нары доделаны, сооружены два стола, устроены полки, в разрушенную печь вмазан котел. Вот тут-то мой спутники, возмущавшие меня в часы вынужденного безделья сквернословием, оказались умелыми плотниками, печниками, стекольщиками. А интеллигентам — мне и Грише, не имевшим никаких профессиональных навыков, пришлось довольствоваться подноской воды и мытьем полов, что мы и выполняли, хотя и усердно, но неумело.

5 марта

Ночь спали недурно. Я и Гриша устроились рядом. У него не было одеяла, но нам вполне хватало и моего.

В полночь меня что-то разбудило, как будто свет. И впрямь, небо бороздили лучи прожекторов, гремела отдаленная канонада. Никто, кроме меня, не проснулся. Гриша лежал на правом боку и, подперев щеку рукой, сладко причмокивал во сне. Я смотрел на лучи прожекторов, которые прорезали темное пространство, исчезали и вновь появлялись. Интересно и красиво.

10 марта

Сегодня нам сообщили горестную весть — пал Перемышль[22]. К сожалению, многие из нашего взвода приняли эту весть довольно равнодушно, как будто заранее знали, что так и должно случиться.

Постепенно втягиваемся в занятия. Они не тяжелы. Донимает только бестолковщина с обязательным изучением фамилий разных начальствующих лиц, начиная со взводного. Требовательность в этом деле высокая. Вот и долбишь, что фельдфебель — господин подпрапорщик Федоровский. Ну, этого нужно знать. На второй день после нашего приезда он сделал нам осмотр. Фельдфебель показался мне умным человеком, хотя и окинул всех нас презрительным взглядом, мол, «серые», но ничего не ускользнуло от его внимания. Он мгновенно обнаружил все наши недочеты. Даже то, что мы «образованные», — это слово он произнес с едкой иронией — для него не являлось достоинством. 

Ну а зачем нам знать, что комендант крепости — генерал от кавалерии Бобырь, а главный начальник Варшавского военного округа — генерал-лейтенант граф Баранцев? Или начальник артиллерии — генерал-майор Яковлев? А тем более заведующий южным отделом — полковник Бороздич. Ведь никого из них мы никогда и не увидим. Наш взводный старший фейерверкер Чурсанов Алексей Яковлевич говорил нам, что он здесь с начала войны и никого из начальников, кроме ротного командира штабс-капитана Вакнеца и полуротного штабс-капитана Авальяни, не видел. Да и эти-то были здесь лишь два-три раза.

Организация крепостной артиллерии довольно странная. Артиллерия состоит из рот. В роту входит несколько батарей, иногда до десяти, с орудиями разных калибров. В нашей роте, например, шесть батарей и на довольствии состоит 678 человек. Это написано мелом на специальной черной доске, висящей в кухне. Конечно, при таких условиях командир роты не часто может посетить команду новобранцев.

Наш взводный — славный человек. Он Воронежской губернии, но считает себя казаком. Худощавый, черный, с лицом восточного типа. Этот тридцатишестилетний человек выглядит ленивым. Его любимый разговор — об усадьбе, как он называет свое хозяйство. Какие у него вышни, он так и говорит «вышни», а стоят три копейки ведро, огромные волы, коровы дают молоко в размерах невероятных. Он, конечно, фантазер. Жизнь у него была бы сладкая, если бы не «проклятая баба», которая в самую лучшую минуту жизни, когда, например, лежишь, отдыхая под вишней, кричит тебе и требует принести ведерочек пять воды. Но потом оказывается, что и «проклятая баба» — отличная хозяйка, кормит мужа вкусно, заботится о нем, как будто он «дитё».

— И жена она хорошая, — говорил Чурсанов, — да, хорошая, — и он сладко потягивался от приятных воспоминаний.

Каждый день он начинал вопросом:

— А когда же мы замиримся, Михаил Никаноровнч?

Или:

— Еще не замирились? 

13 марта.

Постепенно сошлись с двумя другими «образованными». Это — Ваня Алякринский, сын дьякона из Гороховца, и Геннадий Осинкин — из Кольчугино. Первый — высокого роста, сутуловатый, ходит коленками вперед, как бы на полусогнутых ногах, руки длиннее, чем обычно у людей. Кроме этого, «особых примет не имеет», как пишется в паспортах. Способности — весьма скромные, но силы невероятной: поднимает трехдюймовую пушку за дульную часть. Ваня добродушен, разговорчив, любит церковное пение и сам поет глуховатым басом.

Геннадий Осинкин — человек «субтильного» сложения, непонятно, как он попал в артиллерию, очень общителен, везде чувствует себя, как дома, непоседлив, все время вертится. У него хороший баритон, и потому он состоит в запевалах.

15 марта

Сегодня воскресенье, нас водили в церковь. Молитвенного настроения не было. Осинкин предложил помочь дьячку. И вот мы вчетвером на левом клиросе. Ваня и Геннадий как у себя дома. Достали какие-то ноты, мне незнакомые, написанные крючками. Но Ваня и Геннадий в крючках разбираются. Я и Гриша довольно успешно вторили им. В общем, время провели неплохо, солдатам наше «пение» даже понравилось. Дьячок же по приказу священника убеждал нашего взводного обязательно присылать нас ко всенощной и обедне. Мы не прочь: все-таки развлечение.

Всю ночь и весь день сегодня гремит отдаленная канонада. Это идет большое сражение на Бзуре[23]. Но так  как канонада гремит там же, где она гремела и две недели назад, все это говорит об упорстве и возрастающем ожесточении противников.

Получил первые письма из Иваново-Вознесенска. Там все по-прежнему.

21 марта.

Сегодня страстная суббота. Обещаны усиленные порции. Вечером принесли порядочное количество творогу, яиц, сахару и изюму. Фельдфебель приказал сделать пасху. Под руководством Вани Алякринского, как лица почти духовного звания, мы долго священнодействовали, пытаясь соорудить нечто похожее на домашние пасхи. Однако ничего путного у нас почему-то не получилось: сахар соединился с творогом, и все превратилось в жидкую кашицу.

27 марта

Получил письмо от сестры. Она пишет о государственном изменнике полковнике Мясоедове, предавшем 10-ю армию и получившем от немцев за это несколько миллионов, но разоблаченном и повешенном[24]. В нашей  армии много немцев, возможность измены не исключается, но ведь Мясоедов-то русский. Как же он-то мог изменить?

14 апреля

Неожиданно обнаружилось, что наш ленивый и малоподвижный взводный в случае необходимости может быть совсем другим.

Сегодня мы впервые увидели помощника командира роты штабс-капитана Авальяни. Довольно красивый грузин лет тридцати, веселый, подвижный, простой, он очень понравился нам. У Алякринского спросил, не родственник ли он композитора Алякринского. Получив отрицательный ответ, сказал «Жаль» и тут же спел нам романс этого композитора. Попал он к нам, когда мы долбили «унутренний устав».

«Словесность» скоро надоела штабс-капитану. Он приказал заняться строем. Вот тут-то мы и услышали, что у Чурсанова отличный голос, командует он великолепно, властно. Авальяни остался доволен и осведомился, как обстоит у нас дело с гимнастикой. Узнав, что мы занимаемся вольными движениями и играем в чехарду, сейчас же потребовал заняться чехардой и стал играть вместе с нашим отделением, смеясь от души своим и чужим промахам. А каждому из нас доставляло немало удовольствия прыгать через офицера. Затем перешли к перекладине. Авальяни неплохо показал некоторые упражнения и спросил, кто из нас может сделать то же. Мы не решались, боясь осрамиться. Тогда вышел Чурсанов:

— Дозвольте мне, ваше высокородие?

— Давай покажи, голубчик!

Чурсанов подошел к перекладине, снял фуражку, вскинул руки и пошел: взвился на перекладину, сложился пополам, лег на нее животом, скользнул вниз, снова  взвился вверх, перевернулся через спину, сделал солнце и, молодецки спрыгнув на землю, надел фуражку.

— Вот это да! — проговорил кто-то сзади меня.

Мы смотрели на нашего взводного с восхищением. Авальяни, видимо, был просто ошеломлен.

— Да тебе нужно в цирке выступать, братец! Много тренируешься?

— Так точно, ваше высокородие, — врал наш взводный. Мы-то отлично знали, что он и близко к перекладине не подходил.

Довольный штабс-капитан поблагодарил наш взвод и отбыл, а Чурсанов немедленно превратился в прежнего малоподвижного, ленивого человека. Но теперь мы знали, какие силы кроются в нем, и наше уважение к нему намного возросло. Я же дал себе слово заняться перекладиной и добиться успехов, может быть, не таких, как у взводного, но все же, чтобы не стесняться показать, что я могу.

20 апреля

Все кругом цветет. По ночам поют соловьи. Днем кругом огромное количество разнообразных птиц, празднующих свои свадьбы. Тут и доверчивые куропатки, осторожные, пугливые стрепеты, вдоль речки — длинноклювые бекасы. Цветущие маки делают поле красным. Стоит жара, а мы ежедневно ходим за пять-шесть и более верст на батареи и усиленно занимаемся. Возвращаемся грязные и усталые.

29 апреля

Продолжаем усиленно изучать орудия и стрельбу из них. Неплохо овладели трехдюймовыми пушками с поршневым и клиновым затворами, сорокадвухлинейной пушкой, шестидюймовой 1878 года на постоянной базе и приступили к изучению шестидюймовой гаубицы. Все это дается не так-то легко. Каждый из нас тренируется во всех должностях. Это очень хорошо: мы умеем все делать. Только не нравится мне, что старые пушки нескорострельны — не более одного выстрела в минуту при самой напряженной и сноровистой работе всей прислуги: наводка с гониометром, которым прилично смогли овладеть только некоторые из нас, снаряд и заряд раздельные, мешок с порохом нужно пробивать перед выстрелом  спицей. Впервые увидел здесь картечь — не обычный снаряд, а именно картечь — двести круглых пуль в свинцовом цилиндре. Оболочка разрезается при выстреле нарезами орудия, и прямо от его дула брызжет страшный дождь.

15 мая

Воскресенье. Сегодня наш суровый подпрапорщик разрешил нам, «образованным», пойти в город Новый Двор в сопровождении старшего из старых солдат.

Через Вислу мы переходили по деревянному мосту недалеко от впадения в нее Буга-Нарева. Висла — могучая, широкая река с быстрым течением и желтоватой водой. Вода в Буге-Нареве чистая. Там, где он впадает в Вислу, вода кажется черной и потом долго, насколько хватает глаз, идет у правого берега Вислы, не сливаясь с ее водой. Мы не могли отказаться от удовольствия выкупаться. Забрались на какие-то неохраняемые барки, стоявшие у берега, и нырнули. Вода оказалась страшно холодной, а течение настолько быстрым, что нельзя было плыть не только против него, но и наперерез. Выкупавшись, оделись и пошли дальше.

Новый Двор, или Новы Двур, как произносят здешние поляки, — маленький городок, населенный в большинстве евреями. Наш сопровождающий имел задание закупить несколько пар подметок. Мы решили сделать то же самое и зашли в кожевенную лавку, всю пропитанную запахом кож, в огромном количестве заполнявших все пространство обширной лавки и коридор, ведущий в квартиру хозяина. Покупки сделали быстро и собирались идти дальше, но в это время вошла дочь хозяина, и мы, как пригвожденные, остались на месте. Такой красавицы я не видел и не думал, что могут такие быть! Мы забыли все на свете и пялились на это чудо кожевенной лавки. А она мелодично что-то спросила по-еврейски у отца, человека самой заурядной внешности, окинула нас быстрым взглядом и ушла. Мы постепенно пришли в себя. Наш старший, оставшийся равнодушным, довел до нашего сведения, что намерен посетить свою землячку, и спросил, где мы будем коротать время. Я сказал, что хорошо бы попить чаю или кофе по-варшавски, спросил, есть ли здесь кафе или что-нибудь подобное. 

— Это можно, — ответствовал старший, — ходить никуда не нужно, можно здесь.

— Как, здесь? — с радостным изумлением воскликнул кто-то из нас.

— А так! Пан, — обратился старший к хозяину лавки, — нужно чаю, гарбаты али кофе, кавы, — тут же переводил он с русского на польский, — вот этим господам.

— Берта! Берта! — крикнул хозяин куда-то в пространство. Мы с надеждой устремили глаза на дверь из коридора и были вознаграждены: вошла она.

— Берта, — обратился к ней хозяин на чистейшем русском языке, — эти господа военные хотят пить чай или кофе. Сделай им и то и другое.

— Хорошо, — отвечала божественная Берта, — идите, господа, за мной.

Мы сказали старшему, чтобы он не торопился, мы будем ждать его здесь.

Понимающе кивнув головой, он исчез.

Берта ввела нас в большую комнату, по всем признакам столовую, но с мягкой мебелью и с пианино у окна.

— Садитесь, пожалуйста, — равнодушно проговорила она, — я вас долго не задержу.

Рассевшись кто где, мы заговорщически переглянулись, как только Берта вышла из комнаты.

— Ну как? А? — разом воскликнули мы.

— Я готов здесь не только пить чай и кофе, но и обедать и даже ужинать, — сказал Геннадий. — Как вы?

— У меня только шесть рублей, — охладил наш восторг меланхоличный голос Вани.

Мы подсчитали наскоро свои капиталы и решили, что на сегодня ограничимся чаем с кофе и какими-нибудь пирожками.

— Здравствуйте, господа молодые люди, — внезапно раздался голос с порога.

Мы оглянулись. Там стояла копия Берты, но только не восемнадцати, а сорока — сорока трех лет. Мы вскочили. Женщине понравилась наша вежливость, и она притворно-смущенным голосом произнесла:

— Что вы! Не беспокойтесь, пожалуйста. Я мать Берточки. Она сейчас приготовит чай и кофе. Я хотела  только спросить, достаточно ли будет подать булочки и маковые подковки? Может быть, сделать яичницу?

Мы дружно запротестовали.

— Помилуйте! Мы и так очень обязаны, а есть совсем не хотим, — наперебой говорили мы, опасаясь за свои тощие кошельки.

Мило улыбаясь, мамаша Берты исчезла. Мы облегченно вздохнули, а Ваня щелкнул языком:

— Вот это женщина.

— Стыдись, она тебе в матери годится, — попробовал его образумить Малышев.

В это время вошла женщина, тоже красивая, лет тридцати, видимо работница. Кивнув в нашу сторону головой: «Здоровы булы, панове!», она стала ловко накрывать на стол, а затем притащила блестящий никелированный самовар, пыхтящий как паровоз, а затем большой медный кофейник с подставкой, в которой горела спиртовка. Комнату наполнил аромат хорошего мокко. Наконец появилась и Берта в том же скромном синем шерстяном платье, с короткими рукавами, придающими характер милой невинности, и закрытым воротником. Она сделала приглашающий жест:

— Прошу к столу.

Мы пили ароматный, горячий кофе и превосходный чай, ели румяные булочки с маслом и маковые подковки, но разговор с красавицей хозяйкой никак не налаживался. На наши вопросы следовало односложное «нет», «да» или «не знаю», «может быть». Наш присяжный оратор Геннадий исчерпал весь запас своих острот — и без всякого результата. Беломраморное чело, греческий нос нашей хозяйки, белые, как алебастр, с розовым внутренним светом щеки и полные пунцовые губы ни разу не изменили своего бесстрастного выражения. Мы почувствовали себя неловко. Я подумал, что отлично говорящие по-русски отец, мать и дочь должны были жить в русском городе, а может быть, бывали за границей. Где? В Германии — об этом говорит имя Берта.

— А знаете, Берта, все-таки напрасно вам дали немецкое имя, — решился заговорить я. — Ведь много есть прекрасных женских еврейских имен.

— Например? — спросила, не поднимая на меня глаз, красавица.

— Хотя бы Рахиль. 

— Нет, она, по Библии, много страдала.

— Лия!

— Тоже.

— А Суламифь?

Верхние веки Берты дрогнули, всколыхнулись и открыли огромные, синие-синие, глубокие озера. Мне показалось, что на дне что-то блеснуло.

— Суламифь? — медленно и сурово переспросила Берта. — Суламифь? — еще раз проговорила задумчиво она. Синие озера потемнели. — Это хорошо — Суламифь, — она вздохнула, веки опустились, черные ресницы и темно-коричневые брови встали над озерами, как лес, и скрыли их. — Но в наше время не может быть Соломона.

«Ага, — отметил я, — ты, душенька, может быть, и не читала Библию, но Куприна ты читала наверное».

После этого лед сломался. Берта стала отвечать более охотно. Разговорился даже Гриша Малышев, самый красивый из нас и самый молчаливый. Скоро мы узнали, что мать Берты — дочь московского купца первой гильдии. Отец Берты долго работал у него. Затем они переселились в Новый Двор. Берта училась в гимназии и в музыкальном училище в Варшаве. Два раза была с матерью у родственников в Германии, во Франкфурте-на-Майне. Там живут ее бездетные дядя и тетя. Она их наследница, имя ее в честь тети.

Берта неплохо сыграла нам «Песни без слов» Мендельсона, какую-то трудную, скучную фугу Баха, потом мы пели хором русские песни. Просили Геннадия спеть соло. Но он что-то заупрямился и не показал свой красивый баритон. Тогда Ваня затянул «Дубинушку», а мы изображали хор. Потом Ваня под общее одобрение неплохо исполнил «Уймитесь, волнения страсти». Он разбередил меня. Берта открыла мне свои озера, и я тоже решил спеть. Но что? Взял для начала «Ах, я влюблен в одни глаза», потом «Узника», «На старом кургане» и вошел в азарт. Спел «Хризантемы», да так, что самому понравилось, и, наконец, куплеты Тореадора. Я стоял около Берты, смотрел на милые завитки волос на ее белой шее, мне было хорошо, и пел я с чувством, как никогда. Берта многих вещей не знала, но быстро подбирала по напеву и без устали аккомпанировала, время  от времени погружая меня в свои синие, загадочные озера: Соломон не выходил у меня из головы.

Когда старший зашел за нами, нам еще не хотелось возвращаться в свою халупу. Но день клонился к вечеру. Мы предложили матери Берты плату за чай, кофе и прочее — она даже обиделась.

— Что вы, молодые люди!.. Какая плата? Вы наши гости! Берточка целый год не имела такого приятного знакомства и скучала страшно. Прошу вас обязательно заходить к нам, когда будете в городе.

Переходя мост через Вислу, мы, все еще находясь под впечатлением отлично проведенного дня, прервали естественное в данном случае молчание.

— Девушка редкая. Таких, пожалуй, я еще и не встречал, — проговорил, видимо отвечая на свои мысли, Геннадий.

— Как хотите, ребята, а нам нужно еще побывать в этой лавочке, — сказал Гриша, — нужно запастись подметками, да я думаю перетянуть свои сапоги.

30 мая

Данный текст является ознакомительным фрагментом.