Глава 39 Вьетнам: тюремные уроки
Глава 39
Вьетнам: тюремные уроки
В 2012 году меня попросили принять участие в программе помощи людям, пострадавшим от взрыва противопехотных мин и других неразорвавшихся снарядов в Южной Азии. До сих пор я отклонял приглашения подобных организаций, потому что все свое время посвящал Dream Change, Союзу Пачамама и устным выступлениям. Однако на этот раз мне показалось, что у меня появилась еще одна возможность искупить вину за прошлое.
Снаряды остались со времен Вьетнамской войны. Если б не эта война, я бы не прятался от призыва целых восемь лет и, вероятно, не окончил бы колледж, не попал бы в Управление национальной безопасности, не вступил бы в Корпус мира, не провел бы столько времени в лесах Амазонки и Андах и не стал бы экономическим убийцей. Вьетнам был также символом тех мест, где ЭУ и шакалы потерпели неудачу и вместо них в игру вступили американские военные —…своего рода предвестник сегодняшней ситуации на Среднем Востоке. Хотя эта война сыграла важную роль в моей жизни, я никогда не был во Вьетнаме. Поэтому с радостью согласился принять участие во встречах, которые должны были пройти там в марте 2013-го.
В мой последний день в Ханое, поздним вечером, после завершения всех встреч, я решил пойти в музей Хао-Ла. Когда-то это место называли «Ханой Хилтон», во время войны именно здесь держали в плену многих американских солдат. На встречах я познакомился с женщиной по имени Джуди, моей ровесницей, на чью жизнь тоже повлияла война; она решила составить мне компанию.
Приехав в Хао До, мы с Джуди с грустью обнаружили, что музей закрыт; человек, не говоривший по-английски, кое-как на пальцах предложил нам прийти в другой день.
Незадолго до этой поездки я повредил колено и опирался на трость. Колено разболелось. Я присел на скамейку неподалеку и положил трость на колени.
Джуди присела рядом со мной.
— Очень жаль, — сказала она. — Вы так хотели попасть туда. — И вдруг она оживилась. — Можем прийти завтра утром, до нашего рейса в Банкок.
— Завтра воскресенье, — ответил я. — Вряд ли музей работает.
И тут человек в военной форме подошел к кассе под аркой возле входа в музей и сел на стул.
— Я спрошу. — Опираясь на трость, я осторожно поднялся и, прихрамывая, направился к нему. — Извините, — начал я.
Он взглянул на меня.
— Не говорить по-английски.
Его грубость не отпугнула меня, я дружелюбно улыбнулся, показал на дверь и, помахав тростью в воздухе, показал на Джуди.
— Завтра, — сказал я, — воскресенье…
Он отодвинул свой стул, вскочил и отдал мне честь. Затем показал на мою трость и на подошедшую ко мне Джуди.
— Миссус, — сказал он и поклонился ей. Затем схватил себя за ногу, скорчил гримасу, как будто от боли, печально покачал головой, чуть ли не всхлипнул, выпустил ногу и махнул нам рукой, чтобы мы шли за ним.
Я взглянул на Джуди. Мы оба пожали плечами.
Он снова махнул нам, на этот раз еще решительнее, и сказал что-то по-вьетнамски. Мы пошли за ним через небольшой залитый солнцем двор к высоким металлическим воротам. Он отпер ворота и пригласил нас внутрь.
Там был полумрак. Когда глаза привыкли к темноте, я обнаружил, что мы стоим в коридоре, с одной стороны которого тянулись темные камеры. Он достал из кармана вьетнамскую банкноту, равнозначную примерно десяти долларам. Показал на банкноту, на Джуди, затем на меня и поднял два пальца. Я понятия не имел, сколько стоит билет, но 20 долларов на двоих показались мне вполне разумной суммой.
— Наверняка он думает, что вы бывший заключенный, — сказала Джуди, — а я ваша жена.
Эта мысль поразила меня.
— Думаю, вы правы.
Сторож просто посочувствовал мне. Он решил, что я хочу показать жене место, которое отняло у меня столько лет жизни и оставило калекой.
Я заплатил ему, и он повел нас по коридору в просторную комнату. Гигантское сооружение выступало в полумраке, словно доисторическое чудовище. Я решил, что это кран. Однако быстро понял свою ошибку; это таинственное устройство оказалось чудовищем иного рода. Я застыл, как громом пораженный: передо мной высилась гильотина.
— Боже мой! — воскликнула Джуди. Она показала на надпись на стене.
По-английски было написано, что изначально Хао До была французской тюрьмой, построенной в конце 1800-х годов, где французы обезглавили на гильотине сотни вьетнамцев. Походив по комнате, я прочитал другие надписи на стенах. В этом отсеке тюрьмы французы когда-то держали вьетнамских женщин. Сотни были замучены и изнасилованы. Проход в одной из стен вел в одиночную камеру, размером примерно с собачью будку. Манекен, на удивление правдоподобный, сидел, согнувшись на бетонном полу, втиснутый в это узкое пространство, как кукла в коробку.
Я застыл на месте, уставившись на манекен и размышляя, что заставляет человеческих существ творить такие ужасные вещи друг с другом. Как могли французы, так гордившиеся своим искусством, литературой — своей человечностью — быть такими жестокими? Что заставило их установить здесь гильотину? Насиловать и пытать вьетнамок? Я вспомнил, что они оправдывали свои действия религиозными идеалами. Насаждали католицизм. Но истинная цель была коммерческой, как и у современных экономических убийц. Французский высший класс отправлял юношей из бедных семей на поле битвы Индокитая, чтобы их корпорации богатели на опиуме, чае, кофе и индиго.
Эти молодые французы сами стали жертвами войны: она не только заставила их убивать, но и превратила в садистов и насильников. Я огляделся. Ни сторожа, ни Джуди нигде не было.
Я поспешил выйти из комнаты с гильотиной, насколько позволяло больное колено, и двинулся дальше по коридору к огоньку света, где была дверь во двор. Справа от меня оказался темный проем в стене. Я достал свой iPhone, включил свет и заглянул внутрь. Камера походила на пещеру. Хотя там было абсолютно пусто, я четко представил себе ее набитой напуганными женщинами — изнасилованными и подвергнутыми пыткам или еще ожидавшими своей участи. Я взглянул вдоль коридора в сторону выхода.
Тень перечеркивала пополам кайму света, выступавшего из-за двери.
— Я уже насмотрелась. — Голос Джуди эхом отдавался от стен. — От этого места у меня мурашки забегали по спине. Я возвращаюсь в гостиницу.
— Хорошо. Я еще задержусь. Увидимся за ужином.
Ее тень исчезла. Я обернулся к темным камерам. Меня бросило в дрожь. Я повернулся обратно к двери, глубоко вздохнул и пошел по коридору, стуча тростью об пол.
Оказавшись во дворе под яркими лучами солнца, я передумал. Я тоже насмотрелся. Я направился к выходу, и тут появился сторож в форме. Он торжественно кивнул мне в сторону другого коридора. Я колебался. Он снова кивнул, более решительно. Я послушно последовал за ним.
Мы вошли в темную комнату, и я с ужасом увидел два ряда людей, сидевших лицом друг к другу. И тут я понял, что это тоже манекены — вьетнамцы с прикованными к полу ногами. Я прошел между двумя рядами. Каждый манекен отличался от остальных и казался живым. Некоторые, несмотря на кандалы на ногах, заботливо поддерживали других, видимо, утешая отчаявшихся товарищей. Один перевязывал рану соседа. Все были истощены; торчащие ребра красноречиво свидетельствовали о том, что этим людям знаком голод.
С одной стороны комнаты находился помост с двумя дырками в полу и ведрами под ними — туалет. Я задумался, как часто этим людям снимали кандалы и вели, в цепях, к этим дыркам.
Я стоял мрачный, одинокий. Я взглянул на дверь, через которую вошел. Охранника не было. Я действительно остался один. Мне отчаянно захотелось бежать из этого места. Но я заставил себя в последний раз взглянуть на эти два ряда манекенов. Я почувствовал их скорбь и отчаяние и вместе с тем несломленную волю к жизни. Подняв трость в знак приветствия и уважения, я вышел.
Сторож ждал меня во дворе, у металлической лестницы, которая вела на верхний этаж, над гильотиной. Несмотря на ноющее колено, я все же вскарабкался вслед за ним наверх. Он открыл дверь и включил тусклый свет. Я вошел.
Комната была увешана фотографиями, которые были сняты спустя много лет после ухода французов. В призрачном свете я разглядел на них американских военных, в основном пилотов. Одни стояли в строю по стойке смирно; другие трудились в тюрьме. Особо трогательными были фотографии солдат, готовящих ужин в честь Дня благодарения и празднующих его за длинным столом. Затем шли фотографии конца войны: заключенные выходят на свободу в присутствии американских представителей. Ни на одной фотографии не было попытки приукрасить тот факт, что заключенные представляли собой мрачное, печальное зрелище; однако разница между ними и гильотиной с манекенами в нижней комнате четко говорила: вьетконг обращался с американскими заключенными намного гуманнее, чем французы с вьетнамцами. Я не знал, насколько эта догадка соответствует истине. Но я точно знал, что американских солдат под пытками заставляли признаваться в том, что их действия, как и действия их страны, — преступление.
Глядя на эти фотографии, я вспомнил известную фотографию голого вьетнамского ребенка, бегущего из разбомбленной деревни, и сравнительно недавно снятые фото людей в капюшонах в тюрьме Абу-Грейб в Ираке — в наручниках, окровавленных, избитых, на цепи, за которую их волочили по полу, искусанных собаками. И все это — дело рук американских солдат и агентов ЦРУ. Я поспешил в другую комнату.
Ее стены были увешаны фотографиями разрушений, произведенных американскими военными в Ханое перед эвакуацией Сайгона. Правительственные здания, школы и даже буддистские храмы превратились в развалины. Я вспомнил, как в то время Никсон заявлял, что этот штурм — последний шаг на пути к победе, махал рукой в камеру и кричал, что «мы загоним их обратно в каменный век». Однако, судя по тому, что я увидел и узнал, Соединенные Штаты уже тогда понимали, что проиграли войну. Эти фото рассказывали историю мести, а не триумфального шествия.
Я снова взглянул на развалины буддистского храма. О чем вообще думали наши лидеры, когда творили такое? Разве они не понимали, что столь безжалостное пренебрежение к людям и их культуре подрывает репутацию страны, которая завоевала уважение тем, что помогла выиграть Вторую мировую войну?
Я покинул комнату с фотографиями разрушенного Ханоя и направился в следующий отсек. Там стояла кромешная тьма. Некоторое время я смотрел в темноту. Затем включил iPhone и зашел внутрь, чтобы осмотреться. Там оказалось пусто; видимо, очередная камера для заключенных. Я прислонился к прохладной стене и опустился на пол. Я сидел там, глядя на тонкую полоску света от своего телефона, и пытался разобраться в захлестнувших меня чувствах. Да, мне было стыдно, грустно — и я злился. Но было и еще что-то.
Я жалел этих людей, пострадавших от войны и этой тюрьмы, вьетнамских женщин и мужчин, американских солдат — всех, кого замучили, посадили в тюрьму, искалечили или убили — и их семьи. Я жалел даже тюремных надзирателей, которые пытали этих людей, и солдат, которым пришлось жить с сознанием того, что они убивали людей — отнимали чужую жизнь, лишали детей отцов и причинили самую страшную, невообразимую боль родителям убитых. Я жалел людей с искалеченной психикой — многие из них покончили с собой в психиатрических лечебницах.
Я не сводил глаз с лучика света от своего мобильного телефона, движущегося по моим ногам и по каменному полу, и вдруг осознал, что я чувствую. Благодарность. Я испытывал благодарность за то, что сумел избежать этой войны. Я никого не убил. Я не бомбил города, не сбрасывал «оранж»[28] и не устанавливал противопехотные мины.
Внезапно чувство вины пронзило меня с новой силой. А как же люди, которых я подкупал? Угрозы и взятки? Ресурсы, которые я расхищал во имя прогресса? Можно ли сравнить это с убийствами, увечьями и изнасилованиями? Как уничтожение ливневых лесов соотносится с противопехотными минами, разрушенными храмами и несчастными детьми — голыми, орущими, бегущими по горящим деревням? Меня терзали эти вопросы и весь ужас моей вины. Вдруг я услышал шум, заставивший меня замереть.
Дверь захлопнулась. Удар эхом пронесся по «Ханой Хилтону». Металлическая дверь. Я вскочил на ноги — в страхе, что меня запрут в таком месте на всю ночь. Заставив себя успокоиться, я прислонился к холодной бетонной стене, надеясь, что сторож про меня не забудет. Я ведь американец.
И эта мысль — что я американец, и, следовательно, меня не запрут в таком месте — словно нож вонзилась мне в сердце. Почему американцы чувствуют себя такими привилегированными? Мы пытались уничтожить эту страну, но при этом самоуверенно полагаем, что нас не оставят на ночь в бывшей тюрьме. Разве это справедливо? И я, тот, кто опутывал страны долгами, угрожал и подкупал их президентов… какое право я имел чувствовать себя в безопасности где бы то ни было?
Холодная бетонная стена заставила меня содрогнуться. Как я мог сравнивать свои действия с тем, что творили солдаты и палачи? Но тут я понял, что дело не в сравнении.
Одно работало на другое. Экономические убийцы действовали смело, зная, что военные всегда наготове. В конце концов самое важное — нам нужно измениться, нужно найти другой путь. Другой путь, чтобы побороть страхи, заполучить новые территории и ресурсы. Необходимо отказаться от таких разрушительных методов, как эксплуатация и кровавый беспредел. Пора сбросить с себя оцепенение.
Я выключил свет. Сидя в темной камере, где страдали люди, я задумался о методах экономических убийц и шакалов — о том, как они изменились со времени окончания войны во Вьетнаме и начала моей карьеры ЭУ.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.