Первое испытание: ссылка
Первое испытание: ссылка
Тридцатые годы двадцатого столетия для российского крестьянства были отмечены особо печальными событиями. Под лозунгом «активной всеобщей коллективизации» начались ужасные беззакония. Крестьянские семьи, имевшие более-менее продуктивное хозяйство, признавались «зажиточными», «кулацкими» и без особого суда и следствия, простым голосованием бедноты (а, зачастую, просто лентяев и бездельников) высылались в северные районы Сибири. Имущество высланных крестьян подлежало полной конфискации…
В эти же годы происходило повсеместное отрицание веры и попрание Церкви. Даже в далеком алтайском селе Курья организовался Союз безбожников, в который вошли убежденные атеисты, решившие уничтожить веру в Бога в народе. По всей России начали разрушать Соборы и Храмы. Сейчас-то мы признали это кощунством, пришли к раскаянию, но тогда?.. Тогда, при этих актах вандализма, нередко происходили очень странные и печальные случаи…
Мои старшие сестры вспоминали, как в 1934 году разрушали в Курье красивейший Храм, стоявший в центре села. Уцелевшие фундамент и часть стен напоминают о трагедии, которая произошла более полувека тому назад. Для того, чтобы снять с Храма Кресты, активисты Союза безбожников подъехали на тракторе, зацепили их веревками и повалили на землю. А в это время мимо Храма шла из школы маленькая девочка, второклассница. Так ее этими крестами и убило. Как и почему такое могло случиться? Многие сельчане тогда задавали себе этот вопрос…
Да, страшное было время. Тогда даже в частушках, которые печатались в календаре (численнике, как его тогда называли), чувствовалось невеселое настроение алтайских крестьян:
Сибирь – сторона хлебородная,
Хлеб в Поспелиху свезла –
Сама голодная!
Ох, матушки!
Новый хлеб заколосится –
Шелк оденем вместо ситца…
Ох, батюшки!
Крепко бабушка не ныла,
Революцию бранила…
Ох, матушки!
Вот свобода, так свобода –
Нету хлеба у народа!
Ох, батюшки!
Шел 1930 год. В этот год были раскулачены и высланы из села половина крестьянских семей. Это был поистине трагический год не только для нас…
Своим тяжелым повседневным трудом мои родители наконец-то обеспечили семье относительно сытую жизнь – мы дожили до среднего достатка.
К тому времени у нас произошли большие перемены: сначала, в 1923 году, родители выдали замуж старшую сестру Гашу, через пять лет – Нюру, а в 1929 году женился и старший брат Виктор. Старенькие родители моего отца тихо, один за другим, ушли из жизни.
Мои родители Александра Фроловна и Тимофей Александрович остались с пятью сыновьями. Долгожданные отцовы помощники были еще, как говорится, «мал мала меньше»: старшему сыну Ивану – 15, младшему Николаю – всего 3 года. В школу в то время ходили двое – я и Василий.
Мы, школьники, всегда были в курсе событий, происходящих в селе. А события в Курье для некоторых крестьянских дворов происходили, прямо скажем, катастрофические.
Сначала в село начали приезжать «специальные уполномоченные», которые проводили так называемые «собрания бедноты». На этих собраниях составлялись списки по трем категориям крестьянских семей: бедняки, середняки и кулаки. Хозяйства тех, кто попадал в третью категорию, подлежали конфискации, а все члены семьи должны быть высланы в северные районы Сибири.
Собрания эти проходили бурно, порою с вечера и до утра. Если вдруг во время спора кто-нибудь начинал возражать против зачисления в третий список тех семей, которым было далеко до «кулаков», то его самого тут же называли «подкулачником». Вот и попробуй тут вступиться за соседа…
Сколько же было пролито слез, когда в дома крестьян приходили те, кому было приказано изъять все, что считалось в хозяйстве лишним. Ведь ничего лишнего у мужика не было! Тогда невозможно было себе представить, чтобы кто-то чужой сказал: «Вот это и это у тебя лишнее, оно не должно тебе принадлежать». Но проверяющие забирали все: скот, птицу, хлеб и даже основной продукт крестьянина – картофель. Вся усадьба тщательно проверялась: не припрятал ли чего-либо хитрый хозяин, не закопал ли в землю?
Нам, детям, было известно, чьи родители рьяно выступали за лишение гражданских прав и за высылку тех, у кого на подворье более двух лошадей или другой животины. В школе началась смута и разобщенность, ученики также разделились на бедных и богатых. И пошли взаимные упреки и оскорбления, которые часто заканчивались крепкими потасовками.
Обзывались словами, которые только что стали входить в обиход: кулак, подкулачник, богатей, захребетник. В потасовках, как правило, всегда обвиняли «захребетников», хотя они и не нападали первыми – они защищались.
А велика ли была разница между теми «бедными» и «богатыми»? Богатые, как правило, имели большие семьи, а потому и держали больше скота, птицы и другой живности. Так что, попробуй разберись!
В один из зимних дней мы пришли в школу и нам объявили, что этой ночью четверо наших учеников вместе с родителями были увезены на железнодорожную станцию в Поспелиху для последующей отправки на север Сибири. Это был первый случай, и учительница по секрету нам сказала, что ночной плач высылаемых был слышен на все село. Эта новость подействовала на нас настолько угнетающе, что мы весь день чувствовали себя, как будто виноватыми перед теми, кто сейчас был в неизвестном пути.
Но закончился очередной учебный год, и началась привычная крестьянская подготовка к весенним работам в поле. Готовясь к сезонным работам, крестьянские семьи заранее договаривались о взаимопомощи: кто кому и как будет помогать. Родители снова определили меня к соседям в погоныши. Когда сговаривались, я слышал, как сосед похвалил меня за работу в прошлом сезоне, сказав, что я умело обращался с лошадьми и что те меня слушались. Конечно, моему отцу приятно было это услышать. Да и мне тоже…
Итак, в этом году я опять должен работать вместе с нашими соседями, проводя все дни на чужом поле. Только тот, кто сам бывал на сельских работах в поле, может понять, насколько это тяжелый и изнурительный труд.
Прошло три-четыре месяца с той поры, как из села была выслана первая партия крестьянских семей. Родственники стали получать письма от тех, кто уже определился на новом месте жительства. Невозможно было без слез читать эти письма с подробностями о тех испытаниях и несчастьях, которые выпали на долю первых переселенцев: абсолютное бездорожье, грубость начальников и конвоиров, болезни, недружелюбное отношение жителей глухих сибирских селений. Хотя, последних тоже можно понять: их сильно настораживало неожиданное соседство с измученными голодом и горем людьми.
В конце лета, перед самым началом учебного года, произошло событие, потрясшее меня до глубины души – из Курьи выслали еще несколько семей, в том числе и семью моей подруги Зины. Так, можно сказать, трагически закончилось мое первое детское увлечение.
В школьных классах между учениками вновь и вновь вспыхивали ссоры и драки. Трудно было понять, кто их затевает между бывшими закадычными дружками, между верными подружками и кто во всем виноват? Но дети были тем чутким барометром, который предвещал бурю среди взрослых. Вернее, грядущее ненастье над всеми нами!
Поздней осенью в Курью вновь прибыли специальные уполномоченные для организации очередного этапа раскулачивания и подготовки следующей партии семей для высылки в глухие таежные края.
На этот раз и наша семья оказалась в черном списке, подпав под эту самую «ликвидацию кулачества как класса».
Наш отец, хорошо зная, какие неприятности могли начаться из-за стычек между детьми, сразу же собрал нас пятерых. «Если кто из вас начнет свору с детишками бедняков, – сказал грозно, – тут же оторву голову!»
Мы хорошо знали, что наш отец не шутит – «неслухам» уже не раз пришлось испытать его крутой нрав.
В один из первых зимних дней в наш большой крытый двор согнали множество коров и овец, отобранных у тех крестьян, кто подлежал высылке. Высылке туда, «куда Макар телят не гонял», как говорят…
Все силы отец вкладывал в наше хозяйство. Он все собирался поставить новый большой дом. А теперь вот наш старый прямо-таки дрожал от разноголосого мычанья, визга, блеянья.
От этого ужаса нельзя было укрыться даже в доме. Через окно нам было видно, как коровы с телятами, свиньи, овечки, словно предчувствуя свою гибель, носятся по кругу, пытаются найти выход из своего заключения. Огромные бугаи, даже от дальнего рева которых всегда замирало сердце, теперь сотрясали двор своим захлебным хрипом, угрожающими раскатами своих тяжелых голосов и били передними копытами так, что густые комья мерзлой земли стучали по амбару, по стенам стаек, летели через ограду.
Неожиданно в наш двор вошли несколько дюжих мужиков с топорами и ножами в руках. И вот я впервые увидел, как одним ударом топора безжалостно убивают такого огромного и, казалось, непобедимого быка. После удара бык мгновенно припадал на передние ноги или сразу валился на бок, а в это время второй мужик быстро перерезал ему горло. Бык, как бы опомнившись от удара, пытается встать, но уже поздно, кровь бьет фонтаном из горла, хлещет по сторонам. Началась разделка туш коров и овец…
Внутренности выбрасывались за ограду, и там образовалась большая куча, в которой копошились не успевшие родиться живые телята и ягнята. Зрелище было жуткое. А перепачканные кровью мужики, убивая очередную стельную корову, хладнокровно похохатывали: «Вот, избавляем хозяев от лишних хлопот… детишек освобождаем, а то придумали тут: научное выращиванье».
Думаю, что так могли говорить только отцы тех наших однокашников, кому нечего было дома выращивать…
Последними забили наших коров и порезали наших овечек, а их шкуры повесили рядом с остальными на перекладинах во дворе. После того, как все туши и шкуры увезли, двор наш представлял страшное зрелище, и отец велел всем нам взять лопаты и засыпать снегом кровавые разливы. Но кругом все так сильно вытоптали и забрызгали, что нам пришлось несколько раз повторить засыпку – носить снег с огорода во двор, а затем убирать его, перебрасывая через забор во двор к соседям, которых уже до этого «раскулачили».
После такого погрома наступило время тревожного ожидания – несколько дней непривычно тихой жизни, когда в нашем дворе не раздавалось ни громкого слова, ни даже петушиного крика…
Родители готовились к предстоящим трудностям, собирая немалый скарб. На нас, пятерых ребят, одной одежды сколько надо взять!.. Слава Богу, что хоть старшие дети живут отдельно! Одна надежда, что теперь-то их с нами не вышлют…
У старшей, Гаши, росли два сына: старшему было 3 года, младшему – год. Ее муж Николай Овчинников был вроде бы неплохой мужик, работящий, но из убежденных активистов нового времени. Он был первым коммунистом на селе и первым «безбожником» (возглавлял Союз безбожников в Курье). Родственников жены он всегда не любил «за нашу кулацкую сущность». И хотя знал, как трудно жила наша большая семья, никогда не пытался помочь. Он не заступился за нас даже тогда, когда узнал, что отец числится в списках на выселение. Он лишь настрого запретил жене бывать у нас в доме после этого. Что ж, муж есть муж, глава семьи, что с ним поделаешь? Мы тоже стали обходить их дом стороной.
Когда в 1928 году наша тихая и ласковая Нянька-Нюра вышла замуж за бедного парня Егора Чупрынина, мой отец пытался помочь им, как мог. Он всегда неплохо относился к зятю. В ответ на это и Егор всегда разрешал своей жене приходить в родительский дом и помогать маме по хозяйству: нянчиться с нами, ребятишками. Ведь в то время младшему нашему брату Николаю было всего 2 года.
Жили молодые в старом маленьком доме с родителями Егора. Поэтому и отец, и мама очень хотели, чтобы после нашей высылки они перешли жить в наш дом. Но Анне с Егором даже взять ничего не позволили из нашего хозяйства, не то, чтобы обосноваться в нашем семейном доме. Так и остались они в плохоньком домике Егора, а наш дом после нашего отъезда был разграблен, разломан, сожжен… До самого выселения мы продолжали ходить в школу, хотя с трудом могли сдерживать свои эмоции. Обидеть нас было очень легко.
Помню, как-то раз, возвращаясь из школы, я услышал оскорбительные слова в свой адрес из подворотни одной покосившейся избы: меня даже не дразнили, а просто издевались надо мной. Как же захотелось мне в ответ дать обидчику по морде… Но я вспомнил слова отца, а он их на ветер не бросал. Слезы брызнули из моих глаз, и я скорее побежал от чужого двора, чтобы этот заморыш, который не только не работал – к лошади-то боялся подойти, не увидел, что я плачу. Таким же был и отец у него – и наши, и соседи про него говорили: боится тележного скрипа. А вот из подворотни обидное выкрикивать – это они запросто!..
После нескольких дней напряженного затишья к нашему дому подъехали две упряжки саней, набитых соломой. Настал день нашего отъезда в неизвестность. Погрузили все, что можно было взять с собой, торопливо уселись, кто как мог, и чужие сани повезли нас от родного дома.
Громкий плач матери и крик Нюры, бежавшей вслед за удаляющимися санями, вызвал слезы и на наших ребячьих глазах. Отец только глухо повторял: «Ну, хватит, довольно».
Мой старший брат Виктор, спрятавшись где-то в чужом доме, уклонился от высылки: он женился всего несколько месяцев назад и у него только что родился сын. Милиция тщетно пыталась его найти, и мы оказались в пути без нашего «братки».
И только несколько лет спустя мы узнали о том, что через несколько недель после нашей высылки один «добрый человек» указал милиционерам дом, где скрывался Виктор. Его тут же арестовали и судили как члена «кулацкой семьи», определив ему меру наказания: три года работы на строительстве Беломоро-Балтийского канала. Но он там был семь долгих лет – мой брат не мог смириться с незаслуженным наказанием и три раза пытался бежать. Но – безуспешно. И после каждого побега ему добавляли еще по одному году. Когда же он отработал на строительстве канала все шесть лет, ему сообщили, что он будет освобожден. Оставалось оформить все бумаги по освобождению, и можно возвращаться в родные края, к молодой жене и сыну. Но Виктор в комендатуре вдруг задал вопрос: «Скажите, за что же я был осужден на эти работы?» Ответ последовал такой: «Так ты не знаешь, за что?.. Тогда еще один год принудительных работ!» Когда же через год ему вновь объявили, что он свободен, Виктор не стал больше задавать вопросов…
Большой караван ссыльных из нашего района с невеселыми приключениями, с воем женщин и с плачем детей прибыл, наконец, на железнодорожную станцию Поспелиха. Здесь нас ждал железнодорожный состав из так называемых телячьих вагонов.
Нам, ребятам, сперва показалось: какие прекрасные это вагоны! Мы ведь других не видели…
Началась погрузка. С нами в один вагон разместили семью из соседнего села. Наши родители были знакомы, но мы, ребята, смотрели друг на друга как на чужестранцев.
Тяжелые двери вагона были постоянно закрыты, и нам не разрешалось выходить из вагона без разрешения коменданта, который сопровождал состав. Свет в вагон проникал через щели в дверях и через крошечное оконце.
Когда поезд тронулся, наши родители в углу вагона устроили туалет, поставив там большое железное ведро и отгородив его какими-то одеялами. Пользоваться таким туалетом помогала только темнота в вагоне да сильный стук колес. Выливать содержимое ведра разрешалось лишь на остановках поезда, когда открывалась, вернее, отодвигалась, дверь. Наши отцы приспособились производить эту операцию и на ходу поезда, чтобы в закрытом вагоне, где постоянно топилась чугунная печка, не застаивался и без того тяжелый воздух.
Вот и последняя остановка – железнодорожная станция Тайга. Началась поспешная высадка из вагонов и погрузка багажа в подъехавшие сани.
Всем взрослым было велено идти вслед за багажом в один из бараков, где мы должны ждать, когда придут подводы для дальнейшего пути. Бараки были бревенчатые. Внутри – четырехъярусные полати. Мы, дети, конечно же, сразу облюбовали себе четвертый ярус – под потолком. Родители расположились внизу.
Через два дня подводы за нами пришли. Нас снабдили в дорогу кое-какими продуктами, и после этого длинная вереница крестьянских разномастных подвод – саней, управляемых бородатыми мужиками, двинулась в неизвестный нам Бакчарский район. И где он, этот Бакчар?.. Какой он? «Государственная тайна», – коротко отвечали нам.
Долог и труден был тот путь. По едва пробивающемуся из-за тяжелых серых облаков солнцу можно было понять, что нас везут на северо-запад. Когда вечером мы проезжали мимо какого-то большого населенного пункта, один из охранников сказал, что это – город Томск, а наш пункт – за 210 километров от него. И добавил: «Скажите спасибо, что уже ударили морозы и едем по замерзшим болотам. Летом этот же путь был бы в три раза длиннее…»
За день мы проезжали не более сорока километров: дорог почти не было, да и зимние дни коротки. Часть пути даже мы, дети, шли пешком: иногда по команде охранников, иногда добровольно – чтобы согреться.
Но вот и Бакчар… Мужики, намучившись с нами за долгую дорогу, поспешно сбросили с подводы наш нехитрый багаж прямо в глубокий снег – все, мол, хватит, приехали!..
Сопровождавший нас милиционер (с револьвером на боку) передал наш списочный состав местному коменданту – тому, в чье распоряжение мы прибыли. Это уже его задача – распределить нас по конкретным лесным поселкам. Ссыльные начали просить – кого с кем вместе поселить, а куда – это уже не важно. И тут я услышал, как один из прибывших обратился к коменданту со словами «товарищ комендант», а тот даже не дал ему высказать просьбу. Громко, чтобы слышали все ссыльные, он заявил: «Товарищ вам – в брянском лесу волк, а я для вас – гражданин начальник. Запомните это раз и навсегда и обращайтесь ко мне только так».
Кто-то не вытерпев, тихонько, будто жалобно, сказал: «Так ведь оно было проще: товарищ, и все тут…»
Комендант, поправив кобуру револьвера, назидательно проговорил: «Того, что было, теперь у вас нету! Теперь я для вас только «гражданин комендант!»
Своим детским умом я еще долго не мог понять – в чем же разница между «товарищем» и «гражданином»? И хотя впоследствии я вновь и вновь слышал на собраниях односельчан назидательные повторения этих громких слов, но так и не понял ничего. Просто постепенно привыкал к тому, что я – «гражданин»…
По разнарядке коменданта наша семья попала в группу, направлявшуюся в поселок Верхняя Моховая. И снова наши сани тронулись в путь. Слава богу, добрались живыми и здоровыми до Верхней Моховой. А там, после непродолжительного отдыха, нас ждала следующая разнарядка – по ухабистым дорогам повезли нас в Нижнюю Моховую.
Надо сказать, что это не были строго охраняемые зоны, это были обычные небольшие деревушки, в которых жили и местные жители, и спецпереселенцы. Последним было предписано требование администрации: главе семьи регулярно отмечаться в милиции и отчитываться. И только в 1936 году новая Конституция СССР возвратила всем высланным гражданские права.
В Нижней Моховой нам предоставили жилье в пустующем доме: обживайте и обустраивайте все по своему усмотрению.
Соседями нашими оказались старообрядцы-кержаки. К нашему появлению они отнеслись не очень-то дружелюбно. Да и кому понравится такая полунищая ватага? Ведь в нашей семье пятеро детей – мальчишек!.. Люди обстоятельные, кержаки, конечно, опасались: не станем ли мы летом опустошать их огороды?
Но опасения эти оказались напрасными. Отец строго предупредил каждого из нас, чтобы мы были хорошим примером не только для местных жителей, но и для ссыльных во всей округе. Вот с такими отцовскими напутствиями мы с Василием и пошли учиться в новую, недавно организованную в селе начальную школу.
Наша семья только-только начала создавать новое хозяйство в Нижней Моховой, как на нее обрушилось страшное горе – мой отец Тимофей Александрович тяжело заболел чахоткой и в конце декабря умер, так и не успев обустроить семью на новом месте.
Отец всегда был для нас примером. Он старался дать нам основное – воспитать в нас жизненную потребность в труде. «Не бойся руки спачкать, не бойся, – как будто до сих пор слышу его насмешливый голос. – В черных руках – белая копеечка!» Должна быть. Так он ждал ее ради нас всех. Так надсаживался! «Надсажался», – причитала сломленная безмерным страданием, настигшим ее в чужом краю, наша мама.
Зима в том году была, как говорили, на редкость морозная и снежная.
Отец умирал в сильную метель, а умер – она завыла еще пуще. Из дома не то, что выйти нельзя – носа не высунуть. Поэтому похоронить отца мы не могли, и он еще несколько дней был вместе с нами, только рядом, в холодной комнате.
Как же хорошо нам бывало в такую погоду раньше, как счастливо мы, выходит, жили в Курье! Топилась жаркая печка, мама чесала шерсть, сестры вязали, братья что-нибудь мастерили, и кто-то один читал из книжки стихи, а потом отец начинал вдруг петь…
Дрожа от холода, подходил я теперь к двери в холодную комнату, где он лежал, долго-долго прислушивался, и мне все казалось, что вот-вот послышится его уверенный густой голос. Но нет… Не славил он «священный Байкал», и бродяга не бежал звериной узкой тропой, и казак не скакал через долину, через дальние-дальние «кавказские края»… Только гуляла злая метель вокруг нашей избы, да буря, казалось, была готова сорвать берестяную крышу. Я стоял около двери так долго, что мама пришла и сказала: «Что ж ты делаешь? У тебя слезы замерзли».
Когда утихла метель, то лошадь не смогла идти, снег был ей выше ноздрей, и гроб отца поставили на таежные охотничьи лыжи. Мы проваливались с головой, когда шли на кладбище, плакали в снегу в разных ямках, а потом тащили друг дружку и шли дальше.
Так наша мама осталась одна с пятью мальчиками на руках: Ивану было 16 лет, Андрею – 14, мне – 11 лет, Васе – 10, а Николаю – 4 года. Мы лишились отца, мама – мужа, а вся наша семья – защитника и кормильца. Несчастья валились на нас одно за другим: и голод, и холод, и детские болезни. Дом опустел без хозяина, и трудно было представить, как мы будем жить без него? Отец ведь все умел, а мы еще многому у него не научились. Вся надежда была на старших братьев, которым пришлось взвалить на свои мальчишеские плечи все заботы о семье. Один Бог знает, как жили, как выдержали все это…
С наступлением поздней северной весны начали приготовления к полевым работам – ведь надо же хоть что-то где-то посеять! Главными орудиями труда стали теперь топор, пила и лопата. На отдельных полянах надо было выкорчевать глубоко вросшие в землю пни и вскопать землю, вручную посеять зерно и деревянными граблями всю делянку забороновать. Труд, прямо скажем, адский. К тому же все это усугублялось наличием неисчислимой армии комарья и мошкары, от которой не спасала и надетая на голову специальная сетка – накомарник.
На весеннюю работу спецпереселенцы вышли все поголовно: от мальца, который едва научился ходить, до дряхлого старичка и бессильной старушки.
Начиналась борьба за выживание в тех нечеловеческих условиях, в которых оказались ссыльные.
Ясное дело, чтобы посеять зерно или посадить овощи, надо было где-то достать семена. А где? Для этой цели стали собирать в хозяйстве все то, без чего можно хоть как-то прожить. И начался бесконечный обмен вещей на те или иные семена, на тот или иной продукт.
Первые годы каждой переселенческой семье бесплатно выдавали для посадки семена ржи или овса и отводили участок для засева площадью в один гектар. Несколько семей объединялись вместе, так чтобы было 2–3 семьи, имеющие лошадь, и 2–3 таких как мы, «безлошадных». Вот так «бригадами» мы начали осваивать новые земли, помогая друг другу выжить….
Крестьянин всегда и везде надеется на будущий урожай, можно сказать, живет этой надеждой… Трудно передать словами, как мы надеялись на него тогда, в первый и самый трудный год нашей высылки. Казалось, что от него зависит вся наша жизнь. Работали с отчаянным остервенением, не замечая времени и не жалея сил.
Хорошо помню, как в один из осенних дней мы жали серпами созревший ячмень, и я по неопытности сильно порезал палец на левой руке. В деревне все делается просто: взяли пепел от самокрутки и засыпали мой порез. До сих пор виден на пальце шрам: напоминание о тех трудных днях.
Наступила школьная пора и мама снова отправила нас с Васей учиться. В нашей поселковой школе дети учились только до четвертого класса. Поэтому для меня начались трудности с учебой в другом селе – Воронихе, которое было в пятнадцати километрах от Нижней Моховой. Каждый день преодолевать этот путь было невозможно, поэтому меня определили на постой в чужую семью. Домой я ходил только раз в неделю – в воскресенье.
Зимой в хорошую погоду я с удовольствием преодолевал этот путь. А вот весной и осенью, когда надежный зимник окончательно таял или еще не успевал замерзнуть, идти по болотистой местности было сущее мучение. Весь путь приходилось проделывать по бревенчатому настилу. Устают не только ноги, но и глаза. Напряженно следишь за каждым шагом, чтобы не оступиться в болото. К тому же всю дорогу приходилось ветками отмахиваться от болотного гнуса. Бывало, над бревнами столбом висит мошкара, на одном месте вьется – ни обойти, ни объехать. И вот бежишь, отмахиваешься, тычешь кулаком в глаз, чтобы мошку придавить, и без конца балансируешь – то одной рукой, то двумя.
Как-то уже солдатом я попал в цирк, и там канатоходец с веером не удержался, упал. А я подумал: если бы он знал, что падает не на арену, а в болото, по которому я ходил в школу, – наверняка бы устоял!
Учиться в воронихинской школе было очень интересно. Там был сильный учительский состав из таких же спецпереселенцев, как и мы. Наши наставники пытались нам дать все, что могли.
Можно представить, как трудно им приходилось: все школьники из разных деревень, с их родителями и встретиться-то было невозможно. Обычным явлением для них были тогда и бесконечные школьные проблемы – ни учебников, ни тетрадей, ни вообще хоть какой-нибудь бумаги. Мы исписывали все чистые «островки» в газетах и книгах. Делали тетрадки даже из березовой коры. Берестяные грамотки расшифровывают сейчас ученые в старинном Новгороде, а сколько бы могла рассказать наша воронихинская береста, политая потом, покрытая пятнами чернил и раздавленных комаров-кровососов?! У нас даже появились подобия учебников на коре: помню, как я сам по просьбе учительницы вырезал таблицу умножения для младших классов. Права русская пословица: голь на выдумки хитра!
Поздно кланяться, нет в живых уже многих учеников, не то что учителей, но как хочется поклониться им до земли: примите, дорогие мои, запоздалую благодарность от одного из самых беспокойных ваших учеников!
Школа не только давала нам знания, она развивала в нас и творческие задатки, таланты. У меня, к примеру, их было два, каждый из которых находил поддержку моих педагогов: первый – поэзия, второй – техника.
Стихи я начал писать еще в третьем классе. Трудно сказать, сколько всего было написано мною за школьные годы: стихи, дружеские шаржи и даже пьесы, которые исполнялись учениками нашей школы. Блокнот и карандаш были моими постоянными спутниками: днем и ночью. Иногда, вдруг проснувшись в самую глухую пору, я доставал их из-под подушки и в темноте записывал рифмованные строки, которые утром едва мог разобрать.
Среди своих друзей я был признанным поэтом, известным на все село. Но, как потом показала жизнь, я не оправдал надежд своих сверстников, неожиданно для всех став «технарем». Хотя любовь к сочинительству я пронес потом через всю жизнь.
Мое второе увлечение – техникой – стало делом всей моей жизни. С детских лет я был одержим тягой к любого рода технике. Постоянно бродил в поисках всяких «железок», набивал ими карманы, не всегда понимая, зачем я это делаю, как буду их использовать? Потом все оказывалось нужным, все пригождалось!
Я разбирал и собирал все, что попадалось в руки, и было способно разбираться по деталям. Многое, конечно, портил, но кое-что и ремонтировал…
Когда мне в руки попадался какой-нибудь неисправный механизм, для меня наступало сокровенное время исследования. Для начала я тащил находку домой и понадежнее припрятывал в свой тайник на чердаке. Улучив момент, я доставал ее, брал в сарае отцовский инструмент и уходил за дом. Там раскручивал, отвинчивал, разбирал: мне было очень интересно узнать, как же эта штука работала и почему не работает сейчас? Чаще всего мне так и не удавалось восстановить механизм, но если такое случалось, я был очень доволен собой и горд – выходил из своего укрытия победителем!
В семье, конечно, знали об этих моих секретных исследованиях. Но сам я «открывал» их лишь в случае успеха. Почему? Мне было стыдно за пустое времяпрепровождение за домом: ведь у всех столько работы по хозяйству и в поле! Но уже тогда я чувствовал, что к механике меня тянет больше, чем к чему-либо другому.
В школьные годы в моей голове «поселилась» идея создания «вечного двигателя». Она-то, наверняка, и определила всю мою дальнейшую судьбу – судьбу конструктора. Поставив себе цель, я уже не мог думать ни о чем другом. Ходил, как одержимый, в поисках нужных деталей. Задиравший когда-то в детстве голову в поисках «готовых булок» на деревьях в окрестных лесах, теперь я, выражаясь современным языком, был похож на ищейку, натасканную на металл, – куда только, в какие только углы ни заглядывал!
Братья, друзья – все помогали мне, чем могли, пополняя мой тайник на чердаке. Люди, знавшие меня с детских лет, частенько утверждали, что это врожденная черта, проявившаяся еще в раннем детстве: умение не только убедить в своей правоте, но и заразить «идеей», заставить других работать на нее – своим примером, своей увлеченностью «без удержу».
Скорее всего, это так. Но далеко ли на этом уедешь, если живешь за несколько десятков километров от ближайшей станции, если каждую «железячку» приходится выпрашивать, на что-либо выменивать…
Несколько лет я мучился: собирал свой двигатель на чердаке, испытывал и снова разбирал. Я не мог ничего поделать – он не выдерживал параметра «вечности»… На этой почве я и подружился с учителем физики, уже достаточно пожилым человеком, появление которого в наших местах было окружено сочувственной тайной. Учеников, которые выделялись своими знаниями, он отличал, называя на старинный манер: я у него был Калашников Михаил Тимофеев. Вполне понятно, что он был и главным моим техническим консультантом, и самым серьезным оппонентом. И вот однажды, покопавшись в очередной раз в притащенных мной в школу составных частях будущего двигателя и просмотрев мои «чертежи», учитель задумчиво сказал: «Понимаешь ли, Михаил Тимофеев, лучшие мировые умы уже довольно давно сошлись на том, что создание вечного двигателя невозможно. Но ты так убедительно доказываешь обратное!..»
Через несколько десятилетий, вспоминая об этом случае, я сожалел, что не было у меня тогда возможности найти нужных для вечного двигателя миниатюрных подшипников, строго калиброванных по размеру и весу шариков… Их не было ни в Нижней Моховой, ни в Воронихе! Попадись они мне в ту пору, может, судьба моя сложилась бы несколько иначе. Вечного двигателя, конечно, не получилось бы, но механизм, близкий к нему, вполне мог быть изобретен и где-нибудь применен…
Прошло несколько лет после смерти нашего отца. Несколько очень трудных лет. Изо всех сил старалась мама быть сильной рядом с нами, своими сыновьями. Жила лишь одной надеждой – вдруг правда восторжествует, и можно будет возвратиться в родную Курью, в свой дом. Но годы шли, а той правды все не было…
Трудно нам тогда жилось, безысходно! Хотя, в эти самые годы нашей маме Александре Фроловне суждено было снова испытать счастье, встретив человека, ставшего хорошим для нее мужем, для ее детей – отцом. Это был наш сосед-украинец, такой же, как и мы – спецпереселенец. Ефрем Никитович Косач отбывал ссылку со своими двумя детьми – девочкой и мальчиком. Жена его умерла несколько лет тому назад, и он посватался к Александре Калашниковой, несмотря на ее большое «приданое» – пятерых ребятишек.
Косач был хорошим человеком – мягким, заботливым, трудолюбивым. По своей природной доброте он сразу же начал входить в роль отца, чем вызывал наше недовольство и сопротивление. Лично я воспринял появление отчима в семье так нервозно, что иногда даже вынашивал ужасные планы избавления от него…
Но со временем Ефрем Никитович своим бесконечным терпением и добродушием покорил нас всех. Мы постоянно работали вместе с ним: то гнали деготь в лесу, то заготавливали бревна и рубили новый дом, то пилили доски для потолка и пола. Да мало ли еще какой работы в крестьянском хозяйстве? И все это делалось под руководством нашего неутомимого отчима весело и дружно.
К маме Косач всегда относился с какой-то трепетной заботой, жалея ее и любя. Да и с нами со всеми он был таким же. Все наши шалости воспринимал с терпением и выдержкой.
Иногда приходила в голову мысль, что в некоторых ситуациях наш отец был бы круче – быстро бы «дал ремня».
Помню, был случай с младшим братом Николаем, который в то время учился в воронихинской школе…
Ребята нашего села всегда ходили в Ворониху пешком. Большая часть пути – по таежному лесу. Иногда случалось так, что школьникам приходилось оставаться в Воронихе на неделю, а в холодное время – и на две. И потому родители старались дать им с собой продуктов на несколько дней – на «всякий случай».
И вот однажды осенью мама, собрав моего брата на неделю, проводила его в школу. Но вскоре он прибежал обратно домой в страшном возбуждении. Вид его был жалок: одежда разодрана, царапины на руках и на лице. Николай с гордостью заявил маме и отчиму, что по дороге в лесу на него напал огромный медведь, отобрал продукты – «вон как поцарапал», и лишь по счастливой случайности удалось вырваться из лап разъяренного зверя…
Перепуганная мать, сочувствуя сыну, удачно ускользнувшему от медведя, разрешила ему не ходить пока в школу. На что мой брат с радостью согласился. Его цель была достигнута: он был герой!
Но вот как-то зимой наш сосед поехал в лес. Видит, на дереве висит мешок. Сняв его, он обнаружил там старые продукты и краюху засохшего хлеба, на которой грызуны оставили отпечатки своих острых зубов. Памятуя случай «нападения огромного медведя» на моего брата, сосед принес этот мешок нам домой. Как же был смущен брат, когда мама дрожащей рукой доставала из мешка все то, что осталось от продуктов, сложенных ею несколько недель назад!
Этот случай стал известен односельчанам. И многие родители, отправляя своих сыновей в школу, еще долго подшучивали: «Смотри, сынок, чтобы и тебя не поцарапал медведь!»
Трудно сказать, что могло побудить брата на такой поступок: охотничьи байки взрослых, желание быть героем или возможность увильнуть от этой учебы вдали от дома? Но только отчим даже тогда не «дал ремня» Николаю. Ныколке, как он его называл.
Меня же отчим всегда звал Мыша-большой, а своего сына, который был на три года моложе меня, – Мыша-маленький. На тяжелой работе отчим никогда не делал скидку на молодость своего сына. Все это как бы и сплачивало нашу новую семью, но иногда в ней бывали невыносимые для меня минуты.
Обедали мы, как правило, все вместе, и вот тут начинались мои страдания: я замечал, как мама пытается меня подкормить. Чего только она для этого ни делала, как только ни исхитрялась! То вроде бы случайно и раз, и два, и три все переставляла сковородку: та вдруг оказывалась напротив меня тем самым краем, где кусок был побольше да пожирней. То она так долго и так тщательно перемешивала кашу, что последний крошечный островок оплывающего масла все равно дотаивал как раз напротив меня.
Это выводило меня из равновесия, я бросал еду, если это было за столом, и уходил, сказав, что я сыт. Как будто я был самым слабым или маленьким в семье?.. Мама очень переживала такие моменты, но никогда ничего об этом не говорила.
Так долго это продолжаться не могло, и я стал вынашивать идею возвращения на родину – к сестрам. Я считал, что там жить мне будет спокойнее. Мне было почти 15 лет, и я считал себя способным к самостоятельной жизни.
Мама и отчим противились моим планам, сколько могли, но в конце концов поняли, что останавливать меня бесполезно. Собрали то, что могло мне пригодиться в дороге, приготовили еды на весь неблизкий путь. Отчим положил в мой карман листок бумаги с названием населенных пунктов, через которые мне предстояло идти: плод его долгих перекуров и с мужиками из чалдонов, и с теми, кто уже мало-мальски знал не только округу, но имел представление и о дальних местах.
Ранним утром жаркого летнего дня, простившись с родными, я отправился в дальнюю дорогу. С опаской шел по угрюмой тайге, радостно бежал по степи от сенокоса к сенокосу: все ближе и ближе к родной алтайской стороне.
Поначалу мне везло. Бывало, встретишь своих ровесников, мальчишек чуть помоложе или чуть старше, поговоришь с ними, почитаешь, какие любишь и какие помнишь, стихи – и ты уже свой в избе у кого-нибудь из этих ребят, где продолжается наш «литературный вечер». Как это напоминало мне наши давние курьинские посиделки! И так же, как когда-то дома, меня кормили и так же укладывали спать… Откуда была такая доверчивость? Осталась ли она сегодня у россиян? Или как раз она-то нас нынче и губит: никак не можем понять, кто нам друг, а кто – недруг…
Утром следующего дня или через день – дальше в путь-дорогу. Увидев на краю деревни мальчишку, приветливо здоровался и запросто начинал:
Трудно жить на свете
пастушонку Пете…
– А я и не Петя, – улыбался тот. – Я – Пашка!
– Тогда – пожалуйста:
Трудно жить на свете
пастушонку Пашке:
снова разбежались
по тайге барашки!
– Откуда ты знаешь? – искренне удивлялся местный мальчишка.
– Все знаю! – говорю уверенно. – Сам такой!
Однажды таким же образом я попал в семью к украинцам. Они меня долго слушали, умилялись, а потом хозяйка сказала: «Може, изучишь украинский стих – про школяра Миколу? Наш Иванко нэ хоче – такий стих дарма пропадэ!»
Не пропал зря стих – помню его до сих пор. Да и не раз он выручал меня в юношеские годы скитаний…
Как-то моим попутчиком оказался мужчина средних лет с сумкой за плечами и с толстой палкой в руке. Мы вместе шли весь день, и он все время рассказывал всякие занятные истории, чем расположил меня к себе. Я сразу же проникся к нему доверием, бессознательно предполагая в нем такую же искренность, с какой я сам обращался к моим доверчивым слушателям.
Под вечер мы подошли к селу, и я предложил спутнику уже испытанный метод ночевки: попроситься к кому-нибудь на постой. Но он категорически отказался, объясняя это тем, что нас могут задержать и отправить в милицию. Ну а оттуда путь один – обратно домой, да к тому же – под конвоем! Он так нагнетал атмосферу неуверенности и страха, что я сдался.
Когда мой попутчик предложил засветло съесть то, что у нас было с собой, я был очень рад – до того был голоден. Затем, посоветовав мне получше спрятаться, мужчина пошел на разведку в деревню. С нетерпением я ждал его возвращения и очень тревожился. Наконец, послышались осторожные шаги: он вернулся и сказал, что нашел такое место, безопасней которого не сыскать. Я доверчиво пошел за ним и – о, ужас! Мы остановились возле маленькой баньки на дальних задворках крестьянского хозяйства. «Чего ты боишься? – начал он меня уговаривать. – Сегодня же суббота, и, похоже, тут совсем недавно парились – все еще тепло. Да и хозяйка, видать, хорошая – все так чисто вымыла!»
Мне очень не по душе было ночевать вдали от людей, без спроса хозяев, но мой спутник подтолкнул меня к двери: «Да ты хоть загляни!»
Баня действительно была очень опрятная, внутри чувствовался знакомый запах березовых веников.
Страхи и подозрения продолжали меня мучить – однако, что ж теперь делать? Спать, так спать… Я расправил свой мешок с вещами, подбил его, как подбивают подушку, положил на него голову и уснул. А когда утром проснулся, то не увидел ни попутчика, ни своего мешка…
Сел возле злополучной бани и заплакал: ну как же мне быть дальше?
Хозяин дома, увидев меня в горьких слезах, стал расспрашивать, как я оказался возле его бани и почему плачу?.. Когда же я все ему рассказал, он, взяв меня за руку, повел в свою избу. Там мне пришлось повторить эту историю его жене. Они оба принялись меня жалеть, искренне удивляясь тому, как легко я мог поверить какому-то проходимцу.
Погоревав вместе со мной, хозяйка усадила меня за стол, налила большую тарелку холодного борща и дала кусок мяса. С удовольствием и благодарностью я все это съел и запил стаканом парного молока. Пока я ел, они сидели рядом и с состраданием смотрели на меня.
Когда я засобирался в дорогу, эти сердечные и заботливые люди снабдили меня продуктами, по-отечески наставляя: «Ради Бога, Миша, будь осторожен!» Поблагодарив за доброту и простившись с ними, я продолжил свой путь.
Продукты через день кончились, а дорога еще предстояла дальняя. Все сильней и сильней меня мучил голод. Что делать? Не воровать же? Да я и не умею, и не способен на это.
И вспомнилось мне, как к нам под окно, когда мы жили еще в Курье, подходили нищие и просили подать милостыню. А мама всегда говорила нам, что нельзя, когда подаешь, смотреть в глаза христарадника. Хорошо бы и на меня не смотрели! Но ведь перед этим надо сказать те слова, после которых тебя должны пожалеть. Как же их произнести? Нет, уж лучше я умру от голода, но слов этих не произнесу!
Может, мне тогда просто так казалось, что все деревни теперь на моем пути попадались одна беднее другой, а в них – что ни человек – то злей злющего? Всякий раз, когда я, выбрав дом побогаче, подходил к нему, чтобы постучать в дверь или в окно, и уже пытался поднять руку, но рука не слушалась – как будто кто заколдовал меня. Да еще, кроме того, что постучать, надо произнести эти невыносимо тяжелые слова!.. И я опять уходил от чужого дома.
Так продолжалось два дня. Ноги у меня уже подкашивались от голода, и я думал только о том, как бы поесть. Но каждая изба, к которой я подходил, как будто отталкивала меня, и я вновь говорил себе: «Нет, ты не произнесешь этих слов!».
Но голод требовал: «Забудь о совести, о стыде. Что такое «свое я», о котором столько говорили ссыльные учителя в воронихинской школе? Забудь о нем, плюнь!»
Не знаю, чем бы все кончилось, ни попадись мне возле одного дома пожилая женщина с добрым лицом, которой я и поведал о своем горе. Она обняла меня и сказала: «Милый мальчик, воровать грешно и зазорно, а вот просить честно – не стыдно. Или тебе никто никогда не говорил, что у Бога милости много? Найдется и для тебя! Наш народ всегда жил не только милостью Божьей, но и людской милостыней. Ты ведь не нищеброд какой, ты мальчик разумный, но это в тебе не гордость говорит, а твоя гордыня. Сломи ее!»
Сказала и ушла.
Много раз потом я возвращался к мысли: почему сама-то она не захотела мне дать кусок хлеба? Хотя, может быть, у нее и не было ничего? Может, сама она была не из этой деревни или вообще не из этих мест? А может?..
Какая-то загадка была для меня в ней и тогда, и остается теперь. Такое доброе лицо, такой ласковый взгляд, такой проникновенный голос… И дала она мне куда больше, чем простой хлеб – дала знание, которого у меня до этого не было, заставив тут же применить его. Тем самым она спасла меня.
Но об этом я размышлял уже гораздо позже, а тогда я был совсем в другом состоянии духа. Не помню уже, что я говорил, когда раз и другой стоял под окнами. Не помню, глядели на меня или нет. Но отчетливо сохранилось в памяти, что перед тем, как проглотить тот хлеб, я глотал слезы, и казалось, они были тверже хлеба.
Признаться, мне и сейчас не просто об этом рассказывать, но умолчать – было бы не то, что нечестно – несправедливо.
Только на седьмой день я добрался до станции Тайга. А там уже зайцем в товарном вагоне – до Поспелихи. От Поспелихи до Курьи предстояло пройти пешком еще шестьдесят пять километров.
День был жаркий, и я, сняв ботинки, принялся босиком покорять этот путь. Вскоре меня так начала мучить жажда, что я время от времени стал видеть миражи: казалось, вот она – вода! А ее все нет и нет.
Поздно вечером я постучал в дом сестры Нюры, жившей в маленьком селе совсем близко от Курьи. Увидев меня, она глазам своим не поверила. Только все повторяла: «Ты ли это, Миша?.. Да ты ли это?» Затем стала охать и причитать: да как же это я сумел один преодолеть такой тяжелый и такой опасный путь?
Потом Нюра принялась меня расспрашивать о семье, и ее вопросам не было конца. Как мама, братья, как умер отец и что за отчим у нас там появился? И я терпеливо рассказывал обо всем. И так она каждый день задавала мне все новые да новые вопросы: откуда она их только брала?.. Я не утаивал ничего. Хотя про ночевку в бане и про то, как голодал, рассказал не сразу, а через несколько дней – когда все ее переживания потихоньку улеглись.
После двухнедельного отдыха я решил, что пора бы чем-то заняться, и договорился насчет работы с колхозными мужиками, собиравшимися уезжать на заготовку леса. Меня взяли, хоть и предупредили, что дело это очень тяжелое. Но я был готов на все, лишь бы только в бедной семье сестры не быть «дармоедом».
Работа в лесу была не по моим годам и не по моим силенкам. Одежка на мне быстро оборвалась: мне досталось рубить сучья. А потом и ботинки пришли в полную негодность. Продолжать работу стало невозможно, и я попросил расчет. Мне выписали двадцать пять рублей, и на попутной машине я вернулся в село.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.