XXXV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXXV

И я стал входить в новое для меня дело…

Но прежде чем продолжать, два слова к читателю-другу, если предшествовавшие мои очерки, написанные с болью и страданиями от воспоминаний о пережитом, приобрели мне такового. Мне хочется надеяться, что между читателем и мной установился некоторый контакт, установилось известное понимание и необходимое доверие. В предшествующих частях моих воспоминаний я по временам довольно подробно (быть может, читатель скажет «слишком подробно») останавливался на описании отдельных эпизодов из сферы моей и моих товарищей деятельности. Теперь же, рассчитывая именно на установившееся доверие ко мне, я, во избежание излишних повторений (ибо, по существу, речь все время будет идти о гуковщине), позволю себе, упоминая где нужно о тех или иных «подвигах моих позорной памяти героев», быть более кратким и употреблять голословные характеристики.

Итак, на другой же день по приезде в Лондон я стал входить и вникать в новое для меня дело… Виноват, я ошибся. Дело было старое, ибо оно насквозь было пропитано гуковщиной. За какое дело о поставке тех или иных предметов я ни брался, я своим уже наметавшимся оком сразу видел, что оно проведено по принципу гуковщины… И лишь изредка я не видел следов этого, как ржа, въедчивого налета. И эти редкие оазисы были для меня праздником, и я отдыхал на ознакомлении с такими делами.

Здесь, так же как и в Берлине, Москве и Ревеле, во всем царила деловая анархия. В счетно-финансовом отделе была путаница, нарочитая неясность, при которой самая ясная, казалось бы, картина приобретала характер полотна какого-нибудь кубиста, где ничего не разберешь. В таком же духе было и делопроизводство, и технический отдел, где сильно пахло гуковщиной. Но страшная и добросовестная путаница царила в управлении делами и канцелярии. Управляющий делами был приличный человек (правда, себе на уме и большой оппортунист), С. И. Сазонов, по специальности профессор химии, а потому в делопроизводстве и канцелярских делах ничего не смысливший. Собственно, это была настоящая синекура: он был очень дружен с «доктором» Половцовой и с Крысиным.

Знакомясь с делами и сотрудниками, я в то же время стал вести новые дела. Совершенно случайно, много времени спустя, я узнал, что среди сотрудников за мной еще до моего приезда укрепилась репутация очень «страшного» начальника. Я заметил, что сотрудники говорят со мной с боязнью. Скажу, кстати, что потом это прошло и со многими из них я был в самых лучших отношениях, и, что главное, около меня постепенно сгруппировались (правда, их было немного) все честные и приличные люди.

В это время «Аркос» был как раз занят приспособлением купленного еще до меня большого дома в Мооргет-стрит, который был назван по-английски «Совьет-хауз»… Здание это впоследствии прославилось благодаря обыску, который произвела в нем английская полиция, несколько дней ломавшая сейфы и бронированные двери в погребах[84]. На меня правление возложило, как дело между прочим, и высший надзор за этими переделками, которыми заведовал инженер Рабинович, тоже «персона грата» у Половцовой с Крысиным и у Клышко. Последний говорил мне в конфиденциальной беседе, что этот Рабинович состоял его информатором по части наблюдения за личным составом. Это был наглый малый, который при первом же знакомстве нашем, пользуясь моим незнанием английского языка, сделал было попытку оседлать меня. Но я тотчас же оборвал его, и он сразу же лег на спину, поджал хвост и лапки сложил на брюшке. Я потребовал, чтобы, прежде чем заказывать дорогостоящие приспособления для дома, он докладывал мне и представлял каталоги и прейскуранты.

— Что это, недоверие? — возмущенным голосом спросил он меня.

— Да, недоверие, — совершенно спокойно ответил я.

И это его сразу успокоило, и он стал очень заискивающе и низкопоклонно держать себя со мной… Теперь он, насколько я знаю, на линии директора.

Таким образом, я сразу же погрузился в саму гущу всякого рода дел характера «гуковщины» и просто наивной путаницы. Но вот — это было 15 июня, я хорошо помню эту дату — у нас происходило заседание правления. И Половцова, и Крысин были очень взволнованы. Пришла телеграмма из Москвы с категорическим приказом в текущем году снарядить полярную экспедицию в Карское море к устьям Оби и Енисея и доставить туда около тридцати тысяч тонн разного рода товаров.

Этот вопрос имел свою историю. Уже в предыдущем году (1920) весной советское правительство предписало «Аркосу» снарядить эту экспедицию. Но это не было выполнено из-за массы непреодолимых трудностей: не было ни товаров, которые следовало еще приобрести, ни судов, и все боялись взять на себя эту ответственность. Кое-как отписывались. Признав основательность отписок, советское правительство тем не менее отметило, что, отлагая вопрос до будущего года (1921), оно предлагает «Аркосу» заранее озаботиться о всех необходимых приготовлениях, чтобы через год экспедиция была осуществлена. Конечно, времени было достаточно, но «Аркос», успокоившись на этой отсрочке, палец о палец не ударил для того, чтобы сделать необходимые приготовления. А между тем советское правительство просило заранее представить ему свои соображения о необходимых расходах и прочее, напоминая, что летом экспедиция непременно должна состояться и должна выйти в путь не позже 1 августа, с тем чтобы успеть возвратиться с обратными товарами (местными сибирскими) в ту же навигацию, т. е. не зимуя в Ледовитом океане. Но ничего не было сделано.

Такова была, так сказать, официальная сторона дела. А с неофициальной меня много спустя познакомил мой покойный сотрудник, о котором я уже упоминал, В. А. Силаев, которому Клышко почему-то очень доверял. Когда 14 июня делегация получила эту категорическую телеграмму из Москвы, Клышко, встревоженный и перетрусивший, отправился к Половцовой и Крысину. Считая эту задачу совершенно невыполнимой, они втроем решили взвалить это безнадежное, по их мнению, дело на меня. Таким образом, имелось в виду доказать центру мою неспособность и скомпрометировать меня. Одним словом, преследовалась явно провокационная цель. Ведь до первого августа оставалось всего шесть недель. Ничего не было подготовлено. И за этот короткий срок следовало приобрести около тридцати тысяч тонн разнообразных товаров, подготовить пять или шесть больших пароходов и притом хорошо приспособить их к необычному плаванию во льдах. Экспедиция, по заданию, должна была прибыть в устья Оби и Енисея и там сдать свой груз обской и енисейской речным экспедициям, шедшим навстречу ей с грузом сибирских продуктов, которые должны были быть погружены на наши пароходы.

И вот на заседании 15 июня Половцова и Крысин стали усиленно просить меня взять на себя «диктаторские» полномочия по снаряжению экспедиции. Конечно, я ничего не знал о провокационных целях этих упрашиваний. Я согласился. Совершенно случайно я обратил внимание лишь на то, как Половцова и Крысин, после того как я, немного подумав, дал свое согласие, обменялись удовлетворенными взглядами с оттенком некоторой иронии и торжества. Но я не придал этому никакого значения. А между тем, как я узнал впоследствии от Силаева, Клышко в тот же день хвастал ему:

— Знаете, товарищ Силаев, сегодня мы заложили в товарища Соломона здоровую мину, которая его взорвет изнутри, — и он самодовольно захохотал и рассказал ему тут же, как он ловко подвел все, чтобы погубить меня, испортить мою репутацию.

Упомянутая телеграмма из центра гласила, между прочим, о том, что подробная спецификация товаров, которые должны быть отправлены с Карской экспедицией, посылается одновременно со специальным курьером. Но, конечно, благодаря безалаберщине, царящей и в центре, спецификация эта, несмотря на ряд моих телеграфных требований, не пришла, и я должен был действовать, так сказать, ощупью, имея лишь чисто общие указания. Впрочем, я не прав, — спецификация пришла, но, как «после ужина горчица», за два дня до выхода экспедиции в море, когда все уже было готово, а именно 28 июля… Так работают в советской России…

И вот началась сумасшедшая, почти горячечная работа, в которую я ушел весь. Я разослал во все концы света телеграммы, заказывая разные товары. В то время рынки были еще очень бедны наличными товарами, а мне надо было спешить, ибо у меня было всего шесть недель времени и заказывать их на сроки я не мог. Я обшарил при помощи моих телеграмм все рынки Англии, Бельгии, Франции, Германии, Швеции, Дании, Норвегии, Австрии и Америки с Канадой включительно… Все, что можно было извлечь готового, было закуплено. Шла приемка товаров.

В то же время я должен был озаботиться и о судах. Правление и всюду вмешивающийся Клышко настаивали со своею обычной близорукостью, а может быть, нарочно, чтобы тянуть время и тем затормозить выход в море экспедиции, на арендовании пяти судов. Я быстро навел справки. Оказалось, что наем судов стоил бы безумных денег. Тогда я настоял на покупке необходимых судов, всего в количестве пяти больших пароходов с общим тоннажем около тридцати тысяч тонн. Эти суда и вошли в состав русского коммерческого флота. Конечно, все это требовало времени. Нужно было выбрать суда, способные бороться со льдами. Заведующий транспортным отделом был капитан первого ранга Саговский, тоже «персона грата» Половцовой и Крысина, являющийся в настоящее время директором одного из смешанных (советский и иностранный капиталы) обществ Англии. Он хорошо, даже, пожалуй, слишком хорошо, знал свое дело. Транспортный и угольный отдел находился в ведении Красина, но, ввиду назначения меня организатором экспедиции, я имел право давать поручения всем отделам, независимо от того, в чьем ведении они находились. Но Саговский, надо полагать по инициативе Крысина, не торопился с исполнением моих распоряжений. Время шло, а судов, которые после покупки необходимо было еще снабдить специальными приспособлениями для того, чтобы они легче могли резать льды (укрепление и обшивка толстым железом носов), не было. И на одном заседании правления, на котором участвовали также те из заведующих отделами, которые помогали мне в организации экспедиции, я, выслушав доклад Саговского, ясно говоривший о том, что все стоит на мертвой точке, возмущенный его явно нарочитыми замедлениями, пахнувшими настоящим саботажем, взяв слово, сказал:

— Я совершенно недоволен деятельностью капитана Саговского и считаю ее настоящим саботажем. И потому ставлю на вид капитану Саговскому, в порядке службы, его непозволительную медлительность, на первый раз с занесением этого только в протокол заседания правления…

Он густо покраснел и, встав, начал было что-то говорить, но я оборвал его на полуслове:

— Капитан Саговский, я вам поставил на вид не в порядке дискуссий, а в порядке службы. Следовательно, вам остается только сказать по-морскому «есть». А если вы недовольны, прошу официально обжаловать мое замечание.

— Слушаю, Георгий Александрович, — невольно, должно быть, вытянувшись по-военному, сказал Саговский, — «есть».

— Да, но мы, — вся раскрасневшись и обменявшись с Крысиным взглядом, вмешалась Половцова, — не согласны с этим…

— Хорошо, Варвара Николаевна, — спокойно ответил я, — если вы оба не согласны, мое служебное распоряжение будет внесено в протокол в порядке моего единоличного приказа! Точка!

Этот выговор возымел великолепные последствия. Шила в мешке не утаишь, и об этой моей «санкции» сделалось известно в «Аркосе», и после этого меня стали называть (за глаза, конечно), «terrible Solomon». И остальные заведующие основательно подтянулись. Но с этого же случая между мной и Половцовой с Крысиным установились очень натянутые отношения. Клышко, конечно, ликовал… Саговский же, получив эту порцию допинга, стал очень энергично исполнять мои поручения.

Красин в это время был в Москве и его заменял Клышко, пользовавшийся его отсутствием, чтобы оплетать меня целой паутиной всякого рода интриг и старательно работать над вставлением мне палок в колеса, в чем ему усердно помогали Половцова и Крысин. И мне приходилось работать не только позитивно, но и негативно над уничтожением всех воздвигаемых на моем пути барьеров. И сколько их было! К сожалению, размеры моих воспоминаний не позволяют мне подробно не только говорить о них, но даже привести их перечень… Словом, это была все та же «гуковщина», причем героем ее был не один человек, нет, здесь старались уже три человека во главе с Клышко… И следя ревнивым оком за каждым моим шагом, эта тройка буквально не давала мне покоя, все время лезла ко мне, шаг за шагом наступая на меня… Мешала и Москва, которая в своем попечении об успехе «этого ударного начинания» осаждала меня всякими ненужными распоряжениями, не давая мне хоть сколько-нибудь спокойно работать.

Так, например, я решил поставить во главе этой полярной экспедиции известного сподвижника Нансена, капитана Свердрупа как опытного арктического моряка. Я завел с ним переговоры, и он приехал из Норвегии, чтобы лично переговорить со мной. Не знаю, кто именно поспешил написать об этом моем решении в Москву, но только я получил (не помню уж, от кого) телеграмму, в которой мне категорически приказывалось поставить во главе экспедиции какого-то «красного» моряка… Я кончил тем, что перестал обращать внимание на московские распоряжения, делал по-своему, и Свердруп стал, так сказать, адмиралом всей этой экспедиции.

Между тем английское правительство по своей инициативе предложило делегации возвратить России построенные во время войны два ледокола: «Александр Невский» и «Святогор». Красина не было в Лондоне, и Клышко хотел было отказаться от этого предложения или отложить вопрос до возвращения Красина. Но я энергично настоял на принятии этого предложения, и оба ледокола были переданы нам. Один из них, «Александр Невский», я отвоевал для Карской экспедиции, и этот ледокол, на котором находился капитан Свердруп, не раз спасал затертые льдами в суровом Карском море наши суда…

И работа шла. Набирались капитаны, офицеры, механики, матросы. Переустраивались и приспособлялись носы пароходов для путешествия во льдах. Устраивалось центральное отопление, электрическое освещение. Все пароходы и ледокол снабжались радиотелеграфными аппаратами. Набирались товары. Набирались и обучались делу «карги», т. е. заведующие товарами на каждом пароходе. Оборудовались аптеки, приглашены были врач, водолаз, кинематографический оператор (мистер Хауз, участвовавший в полярной экспедиции Шекльтона). Я нашел необходимым во время экспедиции производить и научные наблюдения, что взял на себя капитан Свердруп вместе с доктором, приглашенным им в Норвегии. Для этого были приобретены необходимые аппараты и инструменты. Два уже приспособленных парохода были заранее отправлены в Гамбург, где они должны были принять товары, закупленные в Германии…

Увы, я никогда не организовывал полярных экспедиций и имел о них понятие исключительно только по литературе. А на мне, я знал, лежала вся ответственность за успех ее. И меня удивляло, что люди, казалось бы, более опытные, как, например, моряк Саговский, не подумали о снабжении ее всем необходимым для дальнего и опасного плавания: так, о водолазе, враче, медикаментах, измерительных приборах вспомнил лично я… Это был сознательный саботаж!..

Наконец все было готово. Вовремя пришли товары, закупленные в Америке. Два парохода, уже нагруженные, ждали в Ливерпуле, два, как я говорил, в Гамбурге, а ледокол «Александр Невский», поступивший поздно в мое распоряжение, спешно, и день, и ночь, снаряжался, приводился в порядок, снабжался всей необходимой утварью (посудой, бельем и пр.), стоял в гавани на реке Лейте у Эдинбурга, и один пароход, купленный по моему поручению капитаном Свердрупом В Норвегии, стоял в Бергене, принимая грузы, приобретенные в Скандинавии.

Мне приходилось держать весь этот сложный аппарат в своих руках, отдавать, конечно, по телеграфу распоряжения во все концы мира… Но, наконец, все было готово, и 28 июля вечером я выехал сперва в Ливерпуль, а оттуда в Эдинбург. Из Лондона со мной выехали капитан Свердруп, капитан Рекстин и капитан Саговский, а также некоторые необходимые сотрудники…

Мы поздно прибыли в Ливерпуль, часов около десяти. Карги (заведующие грузом) обоих пароходов встретили меня на вокзале, и мы отправились в гостиницу, где были сняты комнаты для меня и моих сотрудников. Карги рапортовали мне, что все готово к отплытию. Но при моих подробных расспросах выяснилось, что на обоих пароходах имеется много палубного груза.

— А палубный груз покрыт брезентом? — спросил я.

Оказалось, что никто не подумал о брезентах. Несмотря на то, что было поздно, я велел обоим каргам скакать сейчас же, звонить по телефону и сговориться, чтобы рано утром брезенты были доставлены на оба парохода. Это было сделано, брезенты были доставлены, и я поехал осмотреть и лично отправить пароходы в путь. Все было в порядке, и я дал приказ обоим пароходам идти экономическим ходом в Варде, где было назначено рандеву всех судов экспедиции.

Затем я направился в Эдинбург. Поехал на ледокол. Там шли последние работы по снаряжению его всем необходимым. Надлежало еще произвести церемонию крещения ледокола, который правление «Аркоса» решило переименовать, как головное судно экспедиции, в «Ленин». Работали маляры, заменявшие одно имя другим. Меня окружили интервьюеры разных мировых газет. Они всюду выискивали меня, работали кодаками, снимая ледокол. Новое имя, выведенное по обеим сторонам носа, было завешено полотном. К обоим концам полотна шли с палубы бечевки…

Скажу правду, вся церемония была действительно очень торжественна и импозантна, особенно для моих истрепанных чрезмерной работой нервов, причем наряду с этой работой я вел все время и свою нормальную работу.

Началось с речей. В качестве директора «Аркоса» и организатора экспедиции я произнес по этому случаю небольшую речь. Говорил я по-русски, а мой секретарь Бердичевский переводил ее на английский язык. Команда ледокола, офицеры и матросы, были выстроены на палубе. Речь была окончена, и по сигналу капитана ледокола, английского моряка Гибсона, все прокричали три раза «гип-гип-гип, ура!». Затем выступил капитан Рекстин (опытный, но совсем необразованный русский моряк, хорошо знакомый с полярными льдами), назначенный мною помощником капитана Свердрупа. Он громким, привычным к команде голосом отдал приказ:

— К поднятию флага товьсь! Шапки долой!

И на ледоколе взвился роскошный красный шелковый флаг с серпом и молотом. Я должен был снова произнести приветствие в честь нашего флага. Снова по команде Гибсона раздалось троекратное «гип-гип-гип, ура!»… После этого я торжественно, медленно подошел к месту, где был прикреплен шнурок, державший оба куска полотна, которое прикрывало новое имя ледокола, и со словами: «Отныне ты будешь называться «Ленин», перерезал шнурок. Полотно упало, и выступило новое имя судна. Снова «гип-гип-гип, ура!»

Опять моя речь, на которую ответил Гибсон, и снова «ура»… Все это происходило на глазах многочисленной толпы любопытных, главным образом, мальчишек, принимавших деятельное участие в криках «ура». Затем был торжественный обед в прекрасной и обширной кают-компании «Ленина», но без участия матросов. Речи, тосты…

На другой день, в восемь часов утра, был назначен выход «Ленина» в море. Спешно заканчивались последние приготовления, последние погрузки. В семь часов утра я был на «Ленине». Он стоял уже на рейде под разведенными парами. В форме почти риторической фигуры я спросил сопровождавшего меня Саговского:

— Достаточно ли на «Ленине» спасательных баркасов?..

К своему удивлению и негодованию, я узнал, что нет ни одного. Я тотчас же командировал своих сотрудников разыскать где угодно и приобрести необходимое количество баркасов. И они стали шарить по всему устью Лейтса, и в конце концов баркасы были приведены и укреплены на «Ленине». Все это взяло немало времени, и только в семь часов вечера ледокол вышел в море. Кто-то из сотрудников нанял небольшой пароходик для проводов. В минуту отчаливания я был на «Ленине». Раздалась команда Рекстина:

— Ледоколу «Ленин» — к навигации товьсь!..

Я торопливо и сердечно стал прощаться с отъезжающими… Звонки в машину… Она тяжело и могуче задышала. «Ленин» стал медленно двигаться. Мои нервы, издерганные положительно непосильным трудом по организации экспедиции, не выдержали. Я как-то вдруг почувствовал, как мне стали бесконечно дороги и этот ледокол, и вся экспедиция, и все участники ее… И, едва сдерживая слезы и чувствуя, что спазмы сжимают мне горло, я поторопился спуститься по штормовой лестнице на маленький пароходик… И «Ленин», громадный и мощный, легко и красиво шел вперед навстречу всем случайностям. А маленький пароходик-пигмей, развив наибольшую скорость, кружил вокруг него… Я же, стоя на капитанском мостике, горько, как ребенок, плакал, даже не стесняясь присутствия моих нарочно отвернувшихся сотрудников… А «Ленин» шел и шел…

— Георгий Александрович, — ласково и участливо сказал кто-то из моих сотрудников, — дайте приказ прекратить проводы… вы совсем изведетесь…

Я вернулся в гостиницу с какой-то точно опустевшей душой, точно после похорон дорогого, близкого человека… Вечером — мне пришлось еще пробыть два дня в Эдинбурге, чтобы произвести расчеты с разными поставщиками — кто-то из моих сотрудников подал мне целый пакет английских и других газет, в которых были статьи, посвященные описанию нашей экспедиции. Во многих из них экспедиция осуждалась, как «безумное предприятие, которое неизбежно окончится провалом и гибелью многих человеческих жизней»… В этот же вечер — отмечаю это в интересах беспристрастия — я в ответ на утреннюю мою телеграмму о выходе «Ленина» в путь получил поздравление от Половцовой и Крысина. Москва же, которой я тоже телеграфировал о выходе «Ленина» и о его крещении и т. д., ни словом не отозвалась, хотя там в то время находился Красин…

Чтобы не возвращаться больше к Карской экспедиции, закончу ее историю.

Экспедиция прошла блестяще. Несколько раз во время плавания возникали небольшие затруднения (по словам капитана Свердрупа, хорошо знакомого со злым Карским морем, этот год был в метеорологическом отношении особенно неблагоприятным), некоторые пароходы застревали во льдах, терпели те или иные аварии, но радио, «Ленин», а главное, управление экспедицией такого опытного, старого морского волка, каким был капитан Свердруп, спасали их. В одном из более серьезных случаев аварии явился спасателем водолаз-шотландец Мерлин Спайк, который рисковал своей жизнью… Выйдя в путь 1 августа, Карская экспедиция, которую я на случай возможной необходимости зазимовать в полярных широтах снабдил всем необходимым (одеждой, провизией, оружием, топливом и пр. на полгода), сдав свой груз в устьях Оби и Енисея и приняв сибирские грузы, уже 5 октября того же 1921 года возвратилась в Лондон.

Но товары, посланные нами в Сибирь, принесли много несчастья. Как мне впоследствии сообщали приезжие из России, многие из этих товаров были расхищены «товарищами», из которых немало было расстреляно…

К сожалению, товары, пришедшие из Сибири, оказались очень плохого качества: меха, например, были плохо обработаны, благодаря чему они были реализованы сравнительно по очень дешевым ценам. Никто не подумал послать, пользуясь не совсем обычным способом грузового движения, лишь самый отборный товар. В числе этих товаров находилось, между прочим, три тысячи (если не ошибаюсь) тонн сибирского графита. Но когда образцы его были предъявлены на лондонском рынке, торговцы-специалисты сочли его столь низкого качества, что соглашались рассматривать его лишь как графитный брак, годный только для перемола. Произведенный химический анализ подтвердил это мнение… Крысин, заведовавший продажей, предложил правлению не выгружать его с парохода, а выбросить в море, что должно было обойтись еще около шиллинга с тонны. Я категорически воспрепятствовал этому. Ведь факт потопления этого груза, доставка которого была произведена специальной экспедицией, не удалось бы скрыть, и он стал бы притчей во языцех и подорвал наш и без того слабый престиж. Поэтому я настоял на выгрузке его и на продаже хотя бы на перемол…

Хотя мне очень неловко касаться этой стороны дела, тем не менее я позволяю ответить на возможный — я имею в виду читателя-друга — вопрос: был ли оценен мой труд? Нет, читатель, он не был оценен. Когда в следующем году поднялся снова вопрос о снаряжении Карской экспедиции, то по инициативе небезызвестного Квятковского (последователя «гуковщины») организация ее была возложена на особую тройку, во главе которой стоял близкий друг Квятковского Винокуров (тоже рыцарь «гуковщины»)… Мне больно упоминать еще о том, что делегация, во главе которой стоял Красин, написала в центр подробный доклад о Карской экспедиции, причем вся заслуга по ее организации была приписана Красину. Он был очень смущен, когда я ему сказал, что читал этот доклад «с удовольствием». В то время в наших отношениях уже наступило — о чем ниже — значительное охлаждение. Он густо покраснел и объяснил мне этот феномен тем, что «это сделано нарочно, с единственной целью не раздразнить московских гусей приведением моего одиозного имени…» Ну, что же, «si non ? vero, ? ben trovato»…

Впрочем, однажды, совсем уже неожиданно для меня, мне была отдана справедливость.

В ряду делегации находился тогда очень юный, но энергичный коммунист Андрей Ротштейн, которого я очень мало знал. И вот когда в Лондоне праздновалась 7 ноября (1921 г.) годовщина советской власти, после всякого рода глубоко лживых хвалебных речей, перед собравшимися на этот праздник был продемонстрирован фильм Карской экспедиции, заснятый с натуры оператором Хаузом. Фильм был очень эффектный и интересный. Когда окончилось демонстрирование, молодой Ротштейн, неожиданно для всех и особенно для меня, взошел на эстраду и обратился к собравшимся с речью на английском языке. К моему великому удивлению, в этой речи он предлагал товарищам приветствовать в моем лице человека, вынесшего исключительно на своих плечах все трудное и сложное дело организации экспедиции, которая окончилась-де так блестяще лишь ввиду того, что «товарищ Соломон все сумел предусмотреть и снабдил ее выдающимся персоналом и всем техническим оборудованием, не забыв даже и научных приборов для наблюдений…» Я скромно сидел в одном из последних рядов громадного зала, нанятого специально для празднования годовщины.

Речь эта, тоже совершенно неожиданно для меня, вызвала целую бурю аплодисментов. И вдруг Красин встал, подошел ко мне и пожал мне руку. Он был бледен, смущен и растерян. Это было вскоре после того, как он сослался на «московских гусей». И я протянул ему руку, но не пожал его руки. Он еще более побледнел и отошел от меня, точно прибитый… Это была моя единственная месть, но он хорошо ее понял. Спустя несколько дней он пришел ко мне в кабинет объясняться со мной. К этому времени — об этом ниже — у меня накопилось много горького по отношению к нему… Он извинился передо мной, снова повторил нелепую версию о «московских гусях» и сказал, что мое нежелание ответить на его пожатие, хотя никем, кроме него, и не замеченное, было для него хуже и больнее, чем если бы я ему «дал в морду»…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.