Глава 2. Среди гигантов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2. Среди гигантов

Солнечный день ранней весны. Накануне была метель и намела сугробы. В сверкающей белизне пробита голубая дорожка, едва ногу поставить.

– Девчата! Не Москва ль за нами? – Широким взмахом руки я зову за собой «девчат» туда, где почти в конце Ленинского проспекта одиноким кубом высится мебельный магазин.

«Девчата» – это жена и дочери – уныло плетутся за мной, и мой бодрый призыв не прибавляет им веселья. Нас временно поселили в служебную квартиру на Песчаной улице, и первая встреча с ней сразу сбила настрой. Выйдя из лифта, младшая, Оксана, едва не наступила на пьяного мужика. Он лежал наискосок через площадку, лицом вниз. Возле откинутой в сторону руки валялся нож – нормальная блатняцкая «финка».

– А я думала, мы приехали в столицу нашей родины, – съязвила дочь.

– Проходи краешком... Только к ножу не прикасайся – предупредил на всякий случай я.

Служебная квартира вроде зала ожидания в старом вокзале – затерханные стены, выщербленный и затоптанный пол, немытые окна. Единственно, что порадовало, – свежее белье на казенных кроватях. Даже праздничный стол не смог развеять дух уныния. Но деваться-то было некуда – старшая перевелась из Минска в МГУ, младшей надо было заканчивать четвертый класс. В прежней школе ее аттестовали досрочно и одними пятерками, но не болтаться же ей без дела до осени. Московские педагоги придирчиво проверяли достоинство ее пятерок, но она посмеивалась:

– Все равно они меня не подловят...

Жена выбирала грязь из углов, а на меня свалилась сразу куча дел, и я едва нашел время, чтобы съездить за семьей да сходить в мебельный.

Я вошел в курс дела без раскачки. Работники аппарата мне были знакомы, да и они знали меня, а с некоторыми приходилось общаться и вне служебной обстановки. Однажды они нагрянули в Минск числом одиннадцать человек – футбольная команда, и больше недели «изучали опыт», слоняясь по цехам и отделам студии, вороша архивы Министерства культуры республики. Надоели изрядно, тем более что никого из них я не выпускал из поля зрения – бояться было нечего, но мало ли чего накопают. И когда наступил срок отъезда решил проводить их достойно. Вести целую ораву в ресторан не было денег. Дина нажарила полуведерную кастрюлю котлет, сварила ведро картошки, я запасся спиртным, и мы нагрянули вечером в гостиницу. Мои контролеры, сбившись в номере, хлебали чай без сахара. Почти ежедневные визиты в благородный общепит и локальные посиделки в номерах выпотрошили карманы. И потому, почуяв запах картошки и котлет, принесенных нами, они взвыли от радости. Тому прошло более тридцати лет, но те, кто жив, и по сию пору вспоминают, как мы с женой спасали их от голодной смерти.

Мой приход начальником главка волновал их не только с точки зрения этики, хуже было то, что я испытал на собственной шкуре деловые качества почти каждого. А кто из них без греха, пусть бросит в меня камень. Никто камней не бросал.

Первое, что я сделал, – отладил конвейер, поставил на поток приемку фильмов. Уж очень мне запомнились блуждания по коридорам за подписями начальников и ожидания просмотров, обсуждений, сбор заключений и мнений. Я поставил срок: директора студий и съемочных групп не должны болтаться в Москве более двух суток, чем загнал в хомут прежде всего сам себя. Конвейер не давал и часа свободного времени. Члены редколлегии могли пропустить просмотр «чужого» фильма, а я взял за правило смотреть каждую картину, ибо обязан был ориентироваться в потоке продукции. Студии выпускали до полутора сотен картин в год, и потому мне приходилось каждый день смотреть по одному, два, а то и три фильма. Не менее плотным был поток сценариев, которых студии намечали к запуску в производство, и каждый из них я также должен был знать. Вот и читал минимум по два сценария в сутки. С некоторыми фильмами и сценариями приходилось разбираться дважды. Ритм жизни отработался сам собой: 9–10 утра – просмотр текущей почты, 10–13 – просмотр, обсуждение, 13:30–14 – обед, 14–18 – просмотр-обсуждение, прием посетителей, 18–18:30 – дорога домой, 18:30–19 – ужин, 19–20:30 – отдых, 20:30–23 – чтение сценариев. Иные часы сбивались заседаниями коллегии, беседами с зарубежными визитерами, командировками, приемами. Потерянное время возмещал субботами. Литературным занятиям отводил часть суббот и воскресений, отпуска. Это продолжалось 16 лет. Мимо меня пролетела Москва со всеми литературными и театральными страстями. Пролетела жизнь.

Попутно с творческим процессом шла отладка экономического механизма. Система кино представляла собой почти идеальную производственно-экономическую структуру. Главной чертой было единство производства и реализации – мы сами изготовляли товар и сами продавали его кинотеатрам через систему проката. В стране было примерно 130 тысяч киноустановок, начиная с крупных кинотеатров (около 500) и всякого рода ведомственных киноустановок, и заканчивая принадлежащими профсоюзам, морскому флоту, а также сельскими и городскими кинопередвижками. Билет на один сеанс стоил в среднем 23–25 копеек (от 5 копеек для детей и 60 – на широкоформатный фильм в крупном кинотеатре). Сеансы за год посещало более 4 миллиардов зрителей, оставляя в кассах 1 миллиард рублей, большую половину из которых поглощал государственный налог. Производство фильмов велось за счет банковского кредита. На эти цели Министерство финансов выделяло ежегодный лимит в 90–100 миллионов рублей (на сколько удавалось уговорить Госплан и Минфин в зависимости от сложности постановок картин). В пределах этой суммы я мог выделить на производство фильма и 350 тысяч, и миллион, согласовав только с собственным министром. Но свобода и у меня, и у министра была в рамках дозволенного. Однажды «Мосфильм» задумал увеличить месячный оклад портному высшей квалификации аж на 10 рублей. Для этого потребовать решение Совета министров СССР, ибо оплата труда кинопроизводстве велась по тарифной сетке Министерства легкой промышленности, там же просимой ставки не было. А «тарифу» все едино, шьет портной солдатские штаны или костюм Людовика XIV. Несколько лет мы бились над внедрением прогрессивной системы премий для съемочных групп, считали, пересчитывали, согласовывали. Дурость существующей системы очевидна – это фиксированная сумма, независимо от того, сколько человек работало над созданием фильма – 30 или 100. Единственное ограничение состояло в том, чтобы размер премии за все врем работы над фильмом не превышал квартального оклада работника. Мы рассудили так: если снять ограничение с размера премии, группы будут заинтересованы работать меньшим составом, очистятся от ассистентов с надуманными обязанностями, в работе будет больше порядка, и заработки каждого возрастут. Согласовали новую «премиалку» с Госпланом, Всесоюзным центральным советом профсоюзов, Госкомитетом по труду, Минфином, внесли в Совмин. Нам сообщили: принято без поправок! Ура! Но рано «в воздух чепчики бросали». В согласованное решение чья-то скупая рука дописала: «но не выше квартального оклада». Мне вспомнились десять тарелок супа из акта минского ревизора – дурак, он и есть дурак, независимо от того, где сидит – вверху или внизу. По студиям пошел соответствующий гомон: «Дураки сидят в Госкино, не могли догадаться убрать эту паршивую строчку... В чем же реформа „премиалки“»? Но «в чужом пиру похмелье» наступало для нас не единожды – об этом ниже.

Умников хватало и в своей системе. В ту пору мы активно сотрудничали с кинематографиями социалистических стран. Валюты при оказании услуг друг другу не платили, работали «на карандаш». Понадобились, положим, полякам съемки на Памире, мы организовывали их, оплачивали расходы и брали «на карандаш», записывая за поляками долг в сумме расходов. А когда нам требовалось снять в Польше, они поступали таким же образом. Сальдо выводили в конце года, дебет–кредит перекочевывал в следующий год. И не надо было ходить в правительство за валютой, которую давали крайне неохотно, достаточно было позвонить в Варшаву – и покупай билеты. На первый взгляд, лучше не придумаешь. Но, разбираясь в отчетах, я обнаружил, что один киловатт электроэнергии в Польше стоил, скажем, в 5 раз дороже, кубометр леса – в 10, зарплата персонала была в несколько раз выше и т.д. Таким образом, один студийный велосипед, взятый для съемки фильма «Ленин в Поронино» стоил почти столько же, сколько одна колесница фараона с полной запряжкой коней, обеспеченная цехами «Мосфильма». А стоимости проживания в гостиницах! Дальше – больше. Я так и не узнал авторов порядка расчетов пои совместных постановках – все расходы делились 50 на 50. Это было вообще чудовищно! Снимая с венграми картину «Держись за облака» (едва ли кто помнит это произведение искусства), мы построили массу декораций, смастерили бутафорский самолет, отсняли в Союзе, полагаю, процентов 70 метража и оказались почти в миллионном долгу перед венграми – каждая сторона, естественно, работала по своим ценникам цеховых услуг, метраж в расчет не брался. Общая сумма затрат делилась 50 на 50 процентов. Не помню уже деталей всех расчетов, чтобы выровнять сальдо взаимных услуг. Помню только, что в погашение нашего долга Госкино отгрузило мадьярам три тысячи кубометров авиационной фанеры! Она тут же была реализована партнерами на Запад за валюту по десятикратной цене. Сравниваю же 3 рубля за суп, грозившие директору студии начетом в треть оклада и подарок в три тысячи «кубов» фанеры – вот так бдили наши контрольные органы! Для экономистов Госкино, которые с таким деловым видом пытались меня обучать премудростям кинодела, все обошлось благополучно, шуму поднимать не стали, ограничились некоторыми перемещениями по службе.

Москва правды не любит – ответный удар последовал незамедлительно. На молдавской студии сложилось тяжелое положение: режиссер Эмиль Лотяну, снимая картину «Лаутары», допустил перерасход в 150 тысяч рублей. Будь директор картины поопытней, он списал бы их на счет урагана, который разнес декорации на натуре, но этот факт даже не заактировали. Директор студии готов был стать на колени, прося найти выход из положения. Для него 150 тысяч перерасхода были смерти подобны – студия выпускала всего три картины, и перекрыть недостачу даже за три года было невозможно, да и кто даст кредит? Я пошел на риск, принял картину не по сметной, а по фактической стоимости, то есть как бы узаконил перерасход. На следующий день к предсел телю Госкино Алексею Владимировичу Романову поступил докладная за подписью коллеги, где черным по белому было написано, что Павленок занимается антипартийной и антигосударственной практикой, расхитительством народных денег. За это полагалось минимум два года тюрьмы, не считая, конечно, исключения из партии. Добрый человек, Алексей Владимирович, показал мне эту бумагу. Я сказал, что нарушил закон сознательно, и предложил:

– Может, мне тоже написать слезницу про три тысячи «кубов» фанеры? Автор доноса экономист, а считает плохо. Там не сотней тысяч пахнет, а миллионом, и он не отсидится в тенечке, если я капну прокурору. Всесоюзная слава обеспечена и ему, и вам...

Алексей Владимирович порвал докладную. А я понял, что не всякий друг, кто лезет в задницу без мыла, а бдительный экономист был из таких.

Я начал свои воспоминания о работе в Госкино как бы с второстепенного, с экономики и организационных дел, потому что фильмопроизводство – это индустрия. Главное же – творческий процесс, чему я и отдал последующие 15 лет.

Переезжая из Минска в Москву, я понимал, что мне придется менять стиль работы, переучиваться, как переучивается летчик, переходя со спортивного самолета на лайнер. В Минске творческая группа и я вместе работали над картиной, стремясь улучшить сценарий, обсуждая варианты монтажа, избавляясь от длиннот и т.д. Единственно, к чему я никогда не прикасался, – к подбору актеров, только режиссер вправе решать это, только он своим внутренним зрением видит героя. Крупных разногласий не было, отношения между нами были самыми дружескими, я не позволял себе административного нажима. Ребята могли запросто прийти ко мне домой в неслужебное время. Однажды секретарь ЦК Шауро даже сделал мне замечание:

– Деликатность, это, конечно, хорошо, но пусть они не забывают, что вы министр...

В Москве отношения между руководством и творческими работниками были совсем иными. Бывая на пленумах Союза кинематографистов и заседаниях коллегии Госкино, не раз улавливал в подтекстах выступлений режиссеров, а то и сказанном открыто, что государственное руководство мешает свободе творчества, связывает им руки. Не помню, кто из корифеев на пленуме Союза кинематографистов, глядя в президиум, где сидел Романов, заявил:

– Меняют нам министров, меняют, и каждый новый хуже старого.

Главным инструментом насилия над творческой волей творца считался тематический план. И режиссер, только входящий в кинематограф, и убеленный сединами мэтр были убеждены, что тематический план – это, как бы уязвить половчее, – живое насильственное внедрение диктатуры пролетариата и социалистического реализма в творческий процесс, идеологическое давление на свободу художественного творчества. Второй враг – приемка в Госкино сценариев. И, конечно, я, став начальником над художественным кинематографом, придя в кабинет на 4-м этаже здания на Малом Гнездниковском, дом 7, первое, что затребовал, – тематический план и сценарии фильмов, находящихся в производстве. Сегодня, в 2003 году, когда сгинул темплан, я уже перестаю включать телевизор: опять нарвешься на проститутку, «мента», бандита, совокупление, стрельбу и мордобой. Одинаковые сюжеты, одни и те же артисты, одинаково беспомощная режиссура. Такое впечатление, что непрерывно смотришь одно и то же «мыло», «мыльную оперу» (этой презрительной кличкой окрестили низкопробные фильмы сериалы буржуазного телевидения, укоренившиеся позднее в России). Творческие работники были твердо убежде что чиновники, сидящие в Госкино, придумывали идейную отраву для зрителя и заставляли сценаристов и режиссеров ставить фильмы по заданным темам. А нам, производителям, темплан нужен был, во-первых, для того, чтобы ежегодная киноафиша отражала все многообразие жизни – географическое, национальное, социальное, нравственное, историческое; и чтобы в ней, в афише, были имена и корифеев, и дебютантов (до 30 режиссерских дебютов в год). В афише оставлялись окна для зарубежной продукции (оговорюсь сразу: это были не первоэкранные фильмы, ибо стоимость нового голливудского боевика зачастую превышала наш годовой валютный бюджет). Во-вторых, не имея темплана, нельзя было составить финансовый план. В-третьих я обязан был знать, что находится в производстве, и что переходит на следующий год. А в-четвертых, мне вовсе не безразличным было качество будущих картин, и потому читал все сценарии, прибывающие со студий. Вопреки мнению злопыхателей, рождался тематический план не волевым усилием начальства, а на основе заявок или готовых сценариев, принятых студиями. Госкино не утверждал сценарии, как это было принято считать в творческой среде. Право принимать и утверждать сценарии принадлежало студии, мы только определяли место в темплане. Это не исключало нашего права переносить постановки фильмов на следующий год из-за тематических повторов, а некоторые действительно отвергались из-за низкого профессионального уровня работ. Боже, сколько графомании кочевало по редакторским столам! Бывали конфликты и на идейной основе, но возникали они, как правило, не на сценарной стадии, а при сдаче готовых фильмов. Я не абсолютизировал сценарий как основу фильма. Редкий режиссер придерживался сценария – актерская индивидуальность, фантазия художника, оригинальность операторской работы подчас коренным образом меняли характер сцены, раскрывали идею замысла совсем с другой стороны. Бывало, уже в ходе съемок менялось режиссерское видение.

Откровенный конфуз приключился со мной во время просмотра кинофильма «Полеты во сне и наяву». Сценарий Виктора Мережко был заявлен как комедийный. Но режиссер Роман Балаян по-своему и глубоко трактовал события, развернул их в духовную драму интеллигентного и обаятельного человека, роль которого сыграл любимый мною актер Олег Янковский. Мне показалось обидным (что за глупость!) увидеть серьезного и тем более любимого актера в роли этакого шалопая. В фильм были внесены некоторые, как мне показалось, пустые эпизоды. Раздражение застило мне глаза, и я в пух и прах разнес талантливую картину. Кроме минутного гнева дело дальше не пошло, фильм был принят и выпущен на экран. Но мне и по сию пору стыдно за тот срыв. И я еще раз понял для себя, что, оценивая художественное достоинство сотен кинолент, не имею права давать волю чувствам и опираться на собственный вкус. Моя задача – не допускать явной несуразицы, провалов по вкусу, невнятности фабулы и сюжета, держать определенную планку профессионализма, добиваться зрелищной активности фильма. Картина, идущая в пустом зале, – не более чем испорченные километры пленки. Я нередко одергивал своих редакторов, которые увлекались киноведческим анализом: а это, мол, оставим кинокритикам. Эмоциональная увлеченность, без которой невозможно художественное восприятие, мне была заказана. Я, как мог, глушил в себе чувства, скрывая их от окружающих, а вот, смотря «Полеты во сне и наяву», поди ж ты, не смог обуздать себя. Каждый фильм, плохой ли, хороший, был дорог мне, как бывают дороги дети. Поставив подпись под приказом о включении картины в темплан, я уже брал на себя ответственность за судьбу ее, становился как бы членом съемочной группы. К сожалению, не все понимали это и чаще всего встречали в штыки любое замечание или пожелание, воспринимая их как начальственный окрик. И только когда в своих исканиях заходили в тупик, кричали: «Помоги!»

Так было, например, с фильмом «Транссибирский экспресс». Молодой и способный режиссер Эльер Уразбаев снял прекрасный материал, но за монтажным столом потерялся и не смог сложить фильм. Он, что называется, замотался в километрах пленки, наснимал на две серии по односерийному сценарию. Попытки сохранить все отснятое, произведя внутриэпизодные и внутрикадровые сокращения, результата не дали, надо было резать по живому Но резать свое режиссеру было больно. Я вспомнил давний прецедент на «Беларусьфильме». Запамятовал фамилию режиссера, оказавшегося беспомощным и бросившего картину «Годен к нестроевой» почти в конце съемочного периода. Второй режиссер Володя Роговой взялся довести ее до конца. А почему бы и нет? Парень он был расторопный, работал со многими мастерами. Условились, что он поедет с пленкой в Москву и посоветуется с Роммом и Герасимовым, у которых когда-то был директором на картинах, и любым способом умыкнет со студии им. Горького Еву Лодыженскую – выдающегося мастера монтажа. Мэтры дали свои советы, а Лодыженская, посмотрев материал, наметила места и конкретные эпизоды досъемок, а потом смонтировала фильм. Через 3 месяца мы имели очень добрую и милую картину для юношества, собравшую 19 миллионов зрителей, а кинематограф получил способного режиссера, в активе которого, между прочим, и популярная лента «Офицеры». А вот для доводки картины Уразбаева «Транссибирский экспресс» времени на сбор синклита мудрецов не было, решили обойтись домашними средствами. Мы, вместе с ним и главным редактором Госкино Далем Орловым, просидели более двух часов за столом, выстраивая новый поэпизодник. Уехав на студию, Эльер сложил вполне добротную картину, получил за нее республиканскую госпремию и популярность среди миллионов зрителей. В дальнейшем Эльер работал вполне успешно.

Едучи в Москву, я довольно неплохо знал основной творческий состав Союза. На заре работы в кино надумал отпраздновать сорокалетие белорусского кинематографа, имея при этом корыстный интерес. Надо было громко заявить об успехах (которых почти не было) и нуждах (которых было предостаточно) национального киноискусства. Праздник удался на славу. Под него я выбил несколько квартир для творческих работников, капвложения на строительство двух крупных кинотеатров, добился присвоения почетных званий и республиканских пенсий. Москва прислала внушительную делегацию, в составе которой был первый зампред Госкино Владимир Баскаков, председатель Союза инематографистов Лев Кулиджанов, мастера Сергей Герасимов, Михаил Ромм, Марлен Хуциев, Юлий Райзман, Юрий Егоров, Роман Кармен и ряд других, именитых и знаменитых, а также консультант ЦК КПСС, большой знаток кино, Георгий Куницын. Прислали гостей соседние республики. Первый секретарь ЦК КП Белоруссии, кандидат в члены Политбюро Кирилл Мазуров принял всех у себя, была интересная беседа и еще более интересная полемика между хозяином и гостем, Юлием Райзманом, по поводу фильма «А если это любовь?». Тебе можно позавидовать, говорили мне потом москвичи, имея такого умного и образованного хозяина, можно сто лет работать в кино. Все великие перебывали у меня дома. Хлопотно? Зато потом, по первому моему зову, в Белоруссию ехали охотно художники любого ранга. Праздник сорокалетия помог мне потом утвердиться в Москве.

Переехав в столицу, я не только лишился друзей, но и вообще попал в другую творческую атмосферу. Кланы, группы и группочки, салоны элиты образовывались по пристрастиям и интересам. Но я не мог примкнуть ни к одному из них, чтобы не попасть в зависимость, и, будучи веселым и общительным на службе, за пределами ее жил этаким бобылем. Отношения между творческими работниками и партийным руководством складывались весьма необычным образом. Режиссура относилась к нам, представляющим идеологическую структуру в государственном руководстве, в лучшем случае пренебрежительно, а то и презрительно, считая неспособными постичь тайны искусства, зацикленными на партийных догмах. Наиболее образно высказался «об эстетическом отношении искусства к действительности» известный режиссер Эльдар Рязанов. В речи на пленуме Союза кинематографистов он так сформулировал творческое кредо:

– Все мы – айсберги, и видны на поверхности лишь в одной седьмой части, а что думаем на самом деле, этого никто не знает.

И дальше следовали рассуждения о том насилии, которое, руководствуясь принципом партийности искусства, «начальство» совершает над творческими работниками. Особо жестокой критике подвергалась практика приемки фильмов требования поправок и т.д.

Меня, в общем, не удивило то, что наружу был вытащен призыв к свободе творчества и отвержению партийного руководства искусством. Об этом толковали за «рюмкой чая» и без оной на всех кухонных посиделках. Поразило, что признаваясь в собственном двоедушии и лжи, Рязанов облил грязью всех творческих работников, и никто из присутствующих на пленуме не пытался даже отереть лицо. Но я-то знал немало ребят, искренне верящих в то, что утверждали своим творчеством. Были и приспособленцы – люди с двойной моралью. Я не мог не выступить против, и хотя получил немало аплодисментов, думаю, также немало приобрел врагов.

Начиная с тридцатых годов, кинематограф пользовался огромной популярностью и подлинной любовью зрителей. Он, в какой-то степени, занял место религии, ибо только киноленты касались проблем духовного содержания, раскрытия внутреннего мира человека, нравственных исканий. Героям экрана верили, им подражали, их любили. И это были вовсе не платонические отношения. Нам охотно и много помогало государство, различные общественные и хозяйственные организации, при этом бескорыстно. Широко известен факт, что для обеспечения съемок фильма «Война и мир» по решению правительства в составе Министерств обороны был создан кавалерийский полк, который затем сорок лет обеспечивал съемки отечественных фильмов и выполнял на валютной основе заказы зарубежных фирм. Позднее при полку была создана военно-техническая база, где собрали советские и немецкие пушки, танки, самоходки времен Второй мировой войны, а также конармейские чанки и вооружение Первой империалистической. И все бегало, стреляло и содержалось в полном порядке. Нам не составляло труда собрать на съемку тысячную массовку при ничтожно малой оплате, договориться о съемках на флоте, в погранвойсках, на любом предприятии, словом, «киношников» везде привечали, словно дорогих гостей. А «киношники»? Они, как должное, принимали сердечное к себе отношение и дружескую поддержку, и вместе с тем, презрительно относились к зрителю, как к темной, «эстетически не образованной» массе. И это при четырех миллиардах посещений кинотеатров в год! Видимо, эстетический уровень фильмов, которые снимали наши кинематографисты, устраивал зрителя? Верхом примитивизма считалось индийское кино с его сентиментальностью, слащавостью, обилием песен и плясок. Мой голос тоже был в этом хоре, пока я не съездил несколько раз в Индию, не посидел на киносеансах в зале. Только тогда я понял, что философия индийских кинолент созвучна философии зрителя. Сидящие в зале не просто глазели на экран, они вживались в события, происходящие там, действие и мир образов воспринимались ими как часть их собственной жизни.

А что касается элитарных кинолент, «массам непонятных», то когда у нас было повальное увлечение феллиниевской работой «Восемь с половиной», выяснилось, что киноснобы, кто восхищенно закатывал глаза при ее упоминании, во-первых, далеко не все понимали картину, а во-вторых, у многих не хватало терпения досмотреть ее до конца. Но признаться, что не понял или не досмотрел, а то и вовсе не смотрел, значило быть отлученным от элиты. Находились, правда, смельчаки, которые при разговоре тет-а-тет признавались: «Уснул, понимаешь...»

Прелюбопытнейшая история случилась с картиной «Белорусский вокзал». «Мосфильм» предъявил ее к сдаче 31 декабря 1970 года. Все разошлись праздновать, а нам с заместителем главного редактора Евгением Котовым выпало смотреть кино. Лучшего новогоднего подарка и не придумать! Молодой режиссер Андрей Смирнов сделал выдающуюся картину. Это был трогательный, берущий за душу, искренний и взволнованный рассказ о судьбах и характерах бывших солдат. Вспрыснув слегка удачу, мы разбежались встречать Новый год. И надо же было так случиться, что я попал в компанию с начальником охраны Брежнева. Он, между прочим, спросил, нет ли чего-нибудь новенького, чтобы показать в праздник семье Леонида Ильича. Я назвал «Белорусский вокзал». 3 января меня срочно затребовал Алексей Владимирович Романов. Я едва открыл дверь в кабинет, как он бросился навстречу:

– Слушайте, что это за картина «Белорусский вокзал»?

Признаюсь, у меня екнуло сердце – Романов выглядел растерянным, как после нагоняя.

– Да вот... Приняли 31 декабря вечером... А что?

– Как она попала к Брежневу?

– Встречали Новый год... Был начальник охраны Леонида Ильича... Я посоветовал...

Романов отирал пот со лба.

– Вы... вы подставили меня...

– Не понравилась?...

– Наоборот! Генеральный позвонил лично! Хвалил, благодарил... А я, как дурак, хлопаю глазами. И только бормочу: да, да... спасибо, спасибо... Черт знает что! Минуя меня, Генеральному секретарю!.. Что у нас за порядки такие? – Он еще, видимо, не пришел в себя.

– Так я прикажу поставить на аппарат?

– А? Да, да...

Картина понравилась начальству, критикам и зрителям – всем, кроме постановщика Андрея Смирнова. На студтт из нее изъяли эпизод, в котором бывшая фронтовая сестра мыла в ванне троих фронтовиков. А он-то так рассчитывал на эти новаторские кадры! С первого захода – в сонм великих! А так... Андрей считал, что получился не фильм, а какой-то безразмерный чулок – все хвалят, всем подходит. Обида запала в сердце так глубоко, что, поехав на премьеру во Владивосток и выступая перед зрителем, он изругал собственный фильм и заодно партийное руководство. Через несколько дней к нам пришло из Владивостока гневное письмо слушателей филиала Высшей партийной школы: больше не присылайте к нам таких антисоветчиков! Андрей – очень искренний и чистый парень, решил поделиться своими размышлениями насчет практики партийного руководства искусством. Нашел с кем! Позднее мы дискутировали тет-а-тет на эту тему, а также «разминали» выдвинутую им идею многопартийности в советском обществе, сошлись на том, что неясно, кого же будет представлять каждая из партий.

Кляня в открытую партийное руководство, многие из режиссеров имели, как теперь сказали бы, «крышу» в верхах, и вовсе не прочь были лизнуть волосатую руку.

Однажды на меня смертельно обиделся Сергей Юткевич – выдающийся режиссер и деятель искусства, автор многих фильмов, в том числе «Ленинианы», смелый экспериментатор из школы самого Мейерхольда. Я подводил итог обсуждению фильма с участием съемочной группы и дирекции Ленфильма. Кабинет полон людей. Вошедшая секретарь Наташа шепнула, что в приемной Сергей Юткевич и просит незамедлительно принять его. Я попросил сообщить, что приму через пять минут, как только закончу совещание. Через две-три минуты опять вошла Наталья, принесла записку, написанную печатными буквами: «Поскольку у Вас нет времени принять выдающегося советского режиссера, я не стану ждать, ибо нет времени. С уважением – Сергей Юткевич». Он ушел, хлопнув дверью. И с тех пор предпочитал общаться со мной при помощи записок, неизменно начинающихся словами: «Поскольку у Вас нет времени» и т.д. Может быть, он ждал моих извинений? Но в чем я был виноват? И вдруг Сергей Иосифович является ко мне на прием, не предупредив заранее. Слава богу, у меня никого не было, и я принял его незамедлительно.

– Вы сегодня сможете уделить мне время? – с максимальной деликатностью и ехидством осведомился он.

Я вышел из-за стола и принял, как дорогой подарок, протянутую мне руку.

– Прошу, присаживайтесь, – и даже подвинул ему стул.

Сесть он отказался.

– Извините, некогда. Я только что из Отдела, – это значило, из Отдела культуры ЦК КПСС. – Там прочитали мой сценарий «Ленин в Париже» и одобрили.

– Без замечаний?

Он смерил меня взглядом с головы до ног – мы все еще стояли – и презрительно пожал плечами. Разве мог кто-нибудь сделать замечание мэтру?

– Передаю для включения в темплан. Честь имею, – и вышел.

Я тут же позвонил Юрию Сергеевичу Афанасьеву, заместителю заведующего Отделом:

– Юра, Юткевич принес мне сценарий «Ленин в Париже» и сказал, что вы читали и одобрили. Без замечаний.

– Ну да, там еще работать и работать.

– И вы все ему высказали?

– Не все, конечно. Главное направление поддержали, но кое-что рекомендовали подправить. Дальнейшая доводка – ваше дело.

– Не в службу, а в дружбу – напиши и дай мне главные замечания, а то боюсь, как бы не было разночтений.

– Но я же не могу дать официальную бумагу...

– А мне и не надо официальную, а так, странички из блокнота. Без подписи.

Редкий случай – я получил странички из блокнота. Обычно указания давались только по телефону, и никаких ссылок на мнение ЦК, ни письменных, ни устных, делать мы не имели права. «Странички» – это было 12 пунктов, изложенных более чем на двух листах формата А4. И, единственный в моей практике случай, я нарушил джентльменское соглашение, хотя и в деликатной форме. Я пригласил Юткевича и ознакомил его со «страничками», сообщив:

– Я тоже был в Отделе, и мне сказали, что вы договорись внести в сценарий вот эти поправки. – Он хотел сграбастать бумагу, но я не был так прост, чтобы давать ему в руки улику. – Нет, это оставьте мне для памяти, да и студии надо передать, а вы, если не запомнили, перепишите... Мэтр фыркнул:

– Я и так запомню.

И запомнил. На всю жизнь. Ко мне больше ни ногой.

В патовую ситуацию попал находящийся в зените славы Михаил Ильич Ромм. Он вручил мне однажды для чтения сценарий публицистического фильма «Ночь над Китаем», присовокупив при этом:

– Ничего не понимаю. Все читают, хвалят, а в производство не запускают. Вот показывал в ЦК. И там сказали, что интересно. А на студию команду не дают. Вам не звонили?

– Нет.

– Я оставлю. Посмотрите?

– Незамедлительно.

Что было делать, не откажешь такому знаменитому режиссеру. Вообще-то я не влезал в конфликты, возникающие на «Мосфильме». Ими занимались на втором этаже – председатель Госкино и директор студии, он же заместитель председателя. При этом хитрован директор студии Николай Трофимович Сизов, прежде, чем идти в Госкино, заручался мнением первого секретаря Московского горкома партии, члена Политбюро ЦК В. Гришина. Играть с такими большими людьми – они мне были не компания. Вернее, я им. И вот просьба Ромма. Итоговый разговор был коротким.

– Михаил Ильич, недавно вы поставили великолепный фильм «Обыкновенный фашизм», а теперь предлагаете снять «Обыкновенный коммунизм»...

– Неужели просматриваются аллюзии?

Я расхохотался:

– Не просматриваются, а один к одному! Только название поменялось... Вы же, Михаил Ильич, сидели в моем кресле, и во времена более сложные. Неужели думаете кто-то скажет вам «нет» или «да»?

– Я как-то не посмотрел с этой стороны, знаете.

– Я так и думаю. Не могли же вы сознательно...

Он молча забрал сценарий и занялся темой бунтующей молодежи. Фильм «И все-таки я верю...» закончить не успел, умер. Картину доделали Марлен Хуциев и Элем Климов.

Сложной была судьба у Юрия Озерова, взявшегося создать художественную летопись Великой Отечественной войны. И «хождение по мукам» начиналось со сценария. Студия, Госкино, Министерство обороны безусловно поддерживали этот эпический замысел. Но известно, что «каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны», а тут, тем более, сколько генералов, столько мнений, да и, попросту говоря, хочется видеть себя в фильме и обязательно на «белом коне». Плюс ко всему недреманное око военной цензуры и строгий надзор Главного политического управления, которое одновременно считалось военным отделом ЦК. Как уж он исхитрился пройти этот слалом – уму непостижимо. Не зря друзья называли Юру «Бульдозеров»! Киноэпопея «Освобождение» из пяти фильмов, созданная за два года, вышла на экран, это был мужественный подвиг солдата. Зритель картину принял на ура. У критиков отношение было неоднозначное. Одни считали картину примитивной, другим на экране не хватало мяса и крови, третьих не устраивали образы Сталина, Жукова и, в целом, образ победоносной войны. Более других меня удивило отношение к эпопее главного редактора Госкино Ирины Кокоревой. Подводя итоги года в статье для «Правды», она даже не назвала эту крупнейшую работу советской кинематографии. Полагаю, что побоялась упреков со стороны элитарных друзей. Но пробивная сила Озерова однажды сыграла с ним злую шутку. Он решил завоевать Восточную Европу, создав эпопею «Солдаты свободы». Героями новой работы должны были стать бойцы антифашистского сопротивления, в том числе и руководители коммунистических и рабочих партий. Тут-то и была заложена мина, картина вышла из-под контроля не только Госкино, но и высшего руководства страны: каждый из секретарей дружественных нам партий захотел найти свое место в киноленте. Выделенные союзниками по Варшавскому договору соавторы сценария лезли вон из кожи, чтобы подтянуть образ своего шефа до пристойного оовня. В боевой биографии Тито хватало материала, но что было делать с великим румынским вождем Чаушеску, которому к концу войны стукнуло немногим более 15 лет. Или, скажем, с польским лидером, паном Гереком, не имевшим никакого отношения к освобождению Речи Посполитой. Он рубал уголек в бельгийской шахте, хотя и значился лейтенантом Сопротивления. Картину нашпиговали фальшивыми эпизодами, неуклюже вставленными в сценарий. Не забыты были и наши вожди. Как можно было завершить эпопею, не обозначив, скажем, секретаря Московского горкома партии, члена Политбюро, Виктора Васильевича Гришина? Правда, к началу Великой Отечественной он был всего-то секретарем парткома одного из паровозных депо Подмосковья, но почему бы ему не побегать по железнодорожному мосту с пистолетом в руке? И никто не мог копнуть правду – все художественные натяжки были высочайше одобрены верхами. Не собирать же совещание по типу Коминформа, а и соберешь, передерутся – каждому хочется погреться у костра славы. Режиссер вернулся из восточно-европейского турне одаренный медалями дружественных держав, но это мало помогло фильму, и в прокате он прошел незаметно.

Повторяю: в мосфильмовские дела старался не лезть, и все-таки меня втягивали туда. Однажды позвонил Николай Сизов:

– Борис, я посылаю тебе сценарий Бондарчука на тему Октябрьской революции, на днях будем обсуждать у Филиппа Тимофеевича, хотелось бы знать твое мнение.

– Две такие головы и не разберетесь?

– Ты же сам понимаешь, Бондарчук...

– Присылай, все равно читать, рано или поздно.

И почти сразу же звонок от Филиппа Ермаша:

– Слушай, забери-ка у меня сценарий Бондарчука, хочу знать твое мнение.

Ермаш сменил на посту председателя Госкино Романова ушедшего на пенсию. До этого Ермаш работал в ЦК партии заместителем заведующего Отделом культуры, и мы были хорошо и давно знакомы. Как выяснилось позднее, даже учились вместе в пятом классе в Барабинске, и он и я служили в десанте, прошли комсомольскую закалку, оба работали под началом Шауро. Думаю, что не без подсказки шефа Отдела меня утвердили заместителем к Ермашу. Естественно, что я полностью доверял новому министру, хотя меня неприятно поразило, когда, сообщив между делом, что я назначен заместителем, в дальнейшем разговоре сказал:

– Ты бы хоть спасибо сказал, что ли...

Я считал лишними излияния благодарности, и хотел отделаться шуткой: может, ручку поцеловать? Но поймет ли? А вдруг подхалимов любит? Ладно, поживем – увидим. На всякий случай буркнул:

– Спасибо, – и продолжил беседу.

Я полагал, что, вызывая меня, Филипп хочет предварительно обменяться мнениями, но, едва я перешагнул порог кабинета – в нем, кроме хозяина, сидели Бондарчук и Сизов, – как Ермаш спросил:

– Что ты думаешь по поводу сценария?

Мне бы, дураку, отделаться комплиментом, сколько я видел, как после премьеры друзья кидались на шею режиссеру: ну, старик, гениально! И тут же, отойдя два шага в сторону, кривили морды: говно... Я врать не мог и сказал, что думаю:

– Сергей Федорович провел гигантскую работу, чуть ли не по минутам восстановил хронику Октябрьской революции. Однако сценарий еще требует шлифовки, его следует выстроить поэпизодно, четче прописать образы. Человек, не знающий подробностей октябрьского переворота, вряд ли сможет понять, кто есть кто. И далее...

Бондарчука буквально подбросило над стулом. Он заорал – именно заорал:

– Я Бондарчук! А вы кто?

– А я Павленок. Спросили мое, лично мое, мнение сценарии, и я его высказал. Хотите, считайтесь с ним, хотите – нет. Но сейчас сценарий к постановке не годен. Однако я считаю вас гениальным режиссером и готов, хоть сегодня, подписать приказ о запуске в производство, но пусть директор картины даст мне лимит затрат на постановку. Если сможет сделать это по вашему сценарию.

Бондарчук молча бегал по кабинету. Он прекрасно понимал, что я поставил неразрешимую задачу, но принять критику не мог – не привык. Я перекинул мяч Сизову:

– Николай Трофимович, давайте ваш приказ о запуске в подготовительный период и расчет по лимиту затрат. Я могу идти?

Сизов, как всегда неторопливо, по-волжски окая, ответил:

– Мы на студии помозгуем, немного поработаем над сценарием и, как будет готово, направим бумаги к тебе... Так, Сергей?

Бондарчук продолжал вышагивать по кабинету. Ермаш, откинувшись на спинку кресла, щурил близоруко глаза, толстые стекла очков высвечивали лукавую усмешку.

– Я могу идти?

Он молча кивнул головой.

Я считал и считаю Бондарчука великим художником, режиссером номер один в советском кино и не имеющим равных в мире постановщиком батальных сцен, непревзойденным мастером лепки образов. Каждый кадр в его фильмах был продуман, нес заданную режиссером смысловую и эмоциональную нагрузку. Был он гениальным и обаятельным актером, стоит вспомнить хотя бы солдата Соколова в его же лучшем фильме о войне «Судьба человека» или отца Сергия из одноименного фильма. Я, признаюсь, любил его, как близкого человека. И хамский наскок на меня при обсуждении сценария «Красные колокола» не изменил моего отношения к нему. Картина эта, кстати, стала творческой неудачей большого мастера. Размышляя об упомянутом эпизоде, я думаю – а не подставили ли меня господа хорошие по удар, зная, что я выдержу? Вероятно, этой схватке предшествовали джентльменские заигрывания с мэтром, которые не дали результата.

Через несколько лет, после исторического (или истерического) V Съезда Союза кинематографистов, встретившись случайно, он пожал мне руку:

– Мало вы их давили. С врагами надо было, как с врагами

А я никого не давил. Я пытался добиться правды в насквозь лживой среде. Заряд идеализма, полученный мной в юности, еще не иссяк. Мне все еще светило солнце свободы. Я не понимал, что служба свела меня напрямую с враждебными силами и борьба идет не на жизнь, а на смерть, хотя прямые попытки ревизии истории и наскоки на коммуннистическую партию были немногочисленными, а критика современной жизни с ее бюрократическими захлестами справедливой.

Кстати, адресуясь ко мне как к символу власти, Сергей Федорович был не прав. Ни у кого из руководителей Госкино не было монополии на власть, никто, в том числе и я, не мог сказать: «разрешаю» или «запрещаю». Все решалось коллективно. Наиболее сложные вопросы вносились на заседание коллегии Госкино, большую половину которой составляли творческие работники – режиссеры, киноведы, критики. Принципиальные проблемы решали на совместных заседаниях коллегии и секретариата Союза кинематографистов.

Испытание огнем пришлось выдержать мне в связи с приемкой картины Алексея Германа «Операция „С Новым годом“». Еще задолго до того, как привезли ее в Москву, в отдел ЦК пришла информация из Ленинградского обкома, что на «Ленфильме» создана картина, возводящая клевету на партизанское движение. Восстали и бывшие партизаны-ленинградцы, кто-то поспешил предъявить не принятую работу общественности. Общественность ожидала увидеть на экране героическую эпопею, а получили забытовленный рассказ о буднях одного отряда. Их протест также незамедлительно ушел в Москву. Ни одну из этих бумаг я не видел, но получил указание – вернуть картину на переделку: «Пусть ленинградцы сначала сами во всем разберутся».

Режиссер Герман проявил себя талантливым и взыскательным художником, партизанская жизнь была воспроизведена с предельной достоверностью, выразительно и эмоционально. Но главный акцент ленты сместился на конфликт между партизаном – офицером, вышедшим из немецкого окружения, и представителем НКВД в отряде, не доверявшим «окруженцу». При всей талантливо разыгранной драме конфликт был фальшивым. Автор не знал реалий партизанской жизни. Отряды комплектовались не только из патриотов-добровольцев. В них было немало «зятьков» – так называли пристроившихся к деревенским бабам «окруженцев», солдат и офицеров, ушедших из плена, перебежчиков-«полицаев», попавших на службу к немцам под давлением обстоятельств или по недомыслию. Мобилизовали всех, способных носить оружие. И людей проверяли не засланные из Москвы чекисты-изуверы, как это изобразили авторы фильма, – проверял бой. Чекист, если таковой попадался в отряде, выполнял свою задачу по контрразведке или сообщению разведданных на «большую землю». И, конечно, никогда не лез в дела командования. Командир отряда был, как говорилось встарь, «и царь, и бог, и воинский начальник». А если кто-то лез в его дела, то или уходил, откуда пришел, или жил до первого боя. Мне думается, что Германа увела в сторону от реалий партизанской жизни ненависть к чекистам, которые якобы творили суд и расправы не только на советской территории, но даже в партизанских отрядах.

Я выполнил данную мне команду и нажил в лице Германа врага на всю жизнь. Следующая работа Германа «Двадцать дней без войны» – и опять большая творческая удача, и снова донос, на сей раз оставленный без внимания. Новая картина «Мой друг Иван Лапшин» – еще одна атака «доброхотов» и снова звонок из Отдела. Посмотрев картину, я увидел, как отбить наветы, не уродуя ткань произведения. Одним коротким предисловием все происходящее на экране надо отослать в прошлое, мол, так запомнилось герою – и все претензии к режиссеру будут беспочвенны. Герман вроде бы согласился, но представил вторично прежний вариант. Я заявил:

– Поступай, как знаешь. Акт хоть сейчас подпишу, но, даю голову на отсечение, картина ляжет на полку. Поверь, я знаю, как ее примут наверху, – и отказался вести бесплодное обсуждение.

Поправка возымела свое действие, картина прошла дальнейший путь без сучка и задоринки. Помню ночной звонок ко мне на квартиру взволнованного Германа со словами благодарности. Кстати, «Операция „С Новым годом“» после доделок вышла через несколько лет на экран с некоторыми редакционными поправками и новым названием – «Проверка на дорогах». Но я приобрел в лице Германа врага на последующие 30 лет. А я и есть враг попыток фальсификации нашей истории.

Очередной атаке была подвергнута изумительная по своей доброте и пониманию детской психологии картина Динары Асановой и Валерия Приемыхова «Пацаны». Я ставлю имя актера рядом с именем режиссера, ибо убежден, что поразительный по достоверности и обаянию образ, созданный Валерием в этой картине, сам по себе – явление искусства. На этот раз приходилось отбивать атаки не только местных критиков, но и Министерства просвещения, МВД и ЦК ВЛКСМ...

Единые в своем отрицании государственного контроля творческие работники внутри цеха держались поособку, в лучшем случае были равнодушны к судьбе товарищей, удачливым завидовали, с иными враждовали. Острый на язык Александр Довженко говорил: