ГЛАВА XXIX И.И. МЕЩАНИНОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XXIX

И.И. МЕЩАНИНОВ

Пора сказать об этом добром гении нашего семейства, отчасти и моем личном. Гоголь изобразил в «Старосветских помещиках» неразрывных мужа и жену; мои герои, о которых будет сейчас речь, были неразрывные брат и сестра, и притом противоположных характеров. Гоголь вывел типы, а И.И. Мещанинов со своей сестрой были, что называется, антики, редкие, если не единственные экземпляры.

Сын Ивана Демидовича, выхлопотавшего изменение городского плана, Иван Иванович Мещанинов был записан с малолетства в гвардию сержантом и тем кончил свою службу. В отставке он был титулярный советник. Отец говаривал, что И.И. Мещанинов есть только личный дворянин, и связывал это обстоятельство с ограничением права иметь крепостных. Однако у И.И. Мещанинова были и населенные имения, и дворовые. Сестра его, Елизавета Ивановна, престарелая девица, числилась купчихой. Брат и сестра жили в своем родовом коломенском доме, Елизавета Ивановна — безвыездно. Иван Иванович был также холост.

Как памятен мне этот дом, своего рода замок, занимавший, за исключением лишь небольшого уголка, целый обширный квартал. Этим уголком, помню, оскорблялось во мне требование правильности; я недоумевал и досадовал, как же это, сам ли Иван Иванович, или его предки оставили в чужих руках этот угол и на нем дом, чужой тоже, когда они составляют неразрывную часть того же мещаниновского квартала! Задняя часть мещаниновской земли занята была луговиной, огородом и фруктовым садом; за ними следовал во французском вкусе устроенный сад для гулянья, с дорожками, пересекающимися под прямым углом; ели шапками, аллеи шпалерами, аллея крытая, каменные двухэтажные беседки — все, как водилось при барских усадьбах. Перед садом двор, и на нем дом с обширным каменным балконом, глядевший через двор прямо на главную аллею, в конце которой красовалась беседка. Дом лицевою стороною на двор! С этим я тоже долго не мог примириться. Но старина была такова: оставшиеся от нее другие дома в Коломне стояли и совсем на дворе, не глядя на улицу. Этим существенно отличается русский город от западноевропейского. В Европе дома в городах жмутся, образуют сплошную стену. В России, наоборот, город был собранием отдельных усадеб; каждая усадьба сама по себе и была своего рода замком, огражденным вместо рва и подъемного моста двором, забором и воротами. Сплошную же стену представляют деревенские избы; они жмутся одна к другой, тогда как в Европе деревенские поселения, наоборот, расположены хуторами в одиночку. Теперь сглаживаются эти различия. Русские города, и даже Москва, строятся по-европейски; а в Европе, Англии в особенности, деревни обращаются в города или вбираются в них; отдельные коттеджи исчезают. Противоположение бурга (города) графству (сельскому имению) уступает место во всем свете другому противоположению: владеющих классов неимущим вообще. Рабочий городской и рабочий сельский обезразличиваются; тирания и оборона перестают находить выражение в жилищах и зодчестве; в параллель рыцарским замкам вырастают замки промышленности, фабрики и заводы, а на месте сомкнутых, укрепленных городов возникают рабочие союзы. Лишь русская деревня стоит по-прежнему упорно, и ее привычку не в силах одолеть даже обязательные постановления, требующие разрывов между усадьбами в отвращение пожаров. И знает крестьянин, что на случай пожара разрывы полезны; но ему жаль расстаться с «чувством локтя», как называют его военные; ему надобно осязать соседа; в неразрывности села он слышит свое единство, силу, безопасность. И таково впечатление русской деревни, производимое на иностранца. Я слышал отзыв одного из них, образованного француза-путешественника. «Ваша деревня сказывает о вашей неодолимости: такое впечатление произвела на меня сплошная стена ваших изб».

Любопытна и еще противоположность деревни городу у нас, зависящая от той же причины. Городской дом во дворе и смотрит во двор или же в сад, как было у Мещаниновых. Деревня же всегда смотрит на улицу и любит против себя другой ряд домов, предполагает его, если его даже нет в действительности. Стоит село на речке, на овраге: к реке изба непременно задом; здесь задворки, сараи, а лицевая — на улицу, хотя бы улицы в нынешнем смысле и не было; барин же и вообще интеллигент поставил бы в данном случае дом свой лицом непременно к берегу. В подмосковных деревнях это доходит до забавности. Въезжаете в улицу; деревня как деревня, с избами, стоящими задом к речке, а на задворках, там где у крестьян сараюшки, стоят изящные домики лицом к речке; это значит — купил или снял это место городской житель.

Дом о двух, пожалуй, даже о трех этажах; но третий этаж со своими маленькими окнами был чердаком. Жилые покои во втором этаже; нижний занят кухней и кладовыми. Везде своды, лепная работа, фигурные печи с расписанными изразцами. Пол простой, деревянный в верхнем этаже, даже не крашенный, но поражавший меня своим бело-пепельным цветом. Мне объяснили причину: полы мыли не просто водой, но со щелоком, золой и известкой. В нижнем этаже пол выложен лещадью.

Никогда я не мог преодолеть некоторой робости, входя в этот дом-замок. Высокие, всегда затворенные ворота; калитка с цепью; большая собака на дворе; пусть лягавая, невинная, принадлежащая одному из дворовых, записному охотнику, никогда на меня даже не залаявшая; но я боялся больших собак и при встрече всегда далеко обходил их, точно так же, как гусей, которых без страха не мог видеть. Случалось, что, завидев большую собаку, особенно гусей, я сворачивал совсем из улицы и окольными переулками доходил до дома, лишь бы не очутиться вблизи угрожающей, вытянутой гусиной шеи. А здесь мимо собаки проходить нужно было неизбежно; сердце билось; двор пустой; хотя впереди около сада и стоят флигеля дворовых и я уверен, что там есть люди, но этим безмолвие двора не нарушалось и смущение не успокоивалось. Наконец, самый вид массивных каменных столбов, на которых покоился балкон, и за ними видневшиеся двухэтажные каменные дома, без крыш и без окон, развалины бывших фабрик, заросшие травой и даже деревьями, — все содействовало мрачному ощущению. Я знал, что в доме живет добрейшее существо, но обстановка переносила меня к замкам и подземельям, о которых я читывал. Вдобавок кухня мещаниновского дома дополняла мне это напоминание, — странная кухня: узкий коридор, разумеется со сводами, тянувшийся чрез весь дом, из конца в конец, хотя разделенный на отделения, и в этом подвале единственный жилец, старый-престарый Яков Васильевич, повар.

Мещаниновы были и фабрикантами, и откупщиками, и поставщиками на казну. Иван Иванович унаследовал от отца эти операции, но бросил их, после того как потонуло у него несколько барок с солью. Состоянию нанесен был удар. Иван Иванович расплатился со всеми кредиторами, простил долги всем должникам, закрыл фабрики и остался при своих двух населенных имениях (душ, кажется, 300 с чем-то) и одном московском доме, которых прежде было несколько. Он зажил жизнию, которая походила на монастырскую. Знакомства не вел, в гости никуда не ходил, все его время проходило в чтении книг лежа на постели. Иначе я его и не представляю; в меховом халате, с трубкой, которую он не выпускал изо рта, и с книгой в руке. Когда у него кто бывал, он, разумеется, вставал, беседовал; но гость уходит — и снова постель, и снова книга в руке. Когда я прихаживал к нему не мальчиком уже (пока я жил в Коломне, мое дело ограничивалось: прийти, поклониться, спросить книгу, взять и уйти с поклоном), нет, но юношей, лет семнадцати и восьмнадцати, в Москве, визиты мои были оригинальны. Поклон; он кивает головой, подав руку. Я сажусь. Перебрав книги на столе, выбираю, какая возбудит мое любопытство, сажусь и читаю. Он лежит и тоже читает. Молчим оба, и часто бывало, я ухожу, не обменявшись словом и оставляя его полулежащим с вечною книгой и вечною трубкой. Трубку он не оставлял даже ни при каком госте. Батюшка ставил Ивана Ивановича в пример курильщикам, детям, племяннику, дьячку: «Вы жжете табак, а не курите; смотрите, как Иван Иванович курит». И действительно, Иван Иванович только курил, едва-едва забирая дым и не доводя его далее передней полости рта; пускает дымок и время от времени уминает большим пальцем содержимое трубки. Совершенно равнодушный к моде и почти никуда не выходивший, Иван Иванович одевался в платье, которое носили тому тридцать или сорок лет назад. Его шубе, сюртуку, брюкам, шинели не было износа; если б он прожил еще сто лет, все та же осталась бы у него шляпа, купленная при Александре I, та же шинель с полудюжиной воротников, расположенных этажами, тот же однобортный сюртук синего сукна. Он уступил моде, введенной Веллингтоном, и выпускал иногда брюки, но большею частию ходил по-прежнему, брюки в сапогах. Когда в сороковых годах случалось мне у него бывать в Москве и он угощал меня обедом в трактире, помещавшемся в доме Посольского подворья, мне неимоверно досадно бывало на половых, которые скверною лакейскою улыбкой посмеивались на его допотопный костюм. Но Иван Иванович не обращал на это внимания, или даже просто не замечал, и щедро наделял подачками на чай каждого, кто к нему подходил. Эта челядь, должно быть, считала его дурачком; в самом деле, одевался так странно и давал на чай так великодушно, да зря притом, иногда кому совсем не следовало!

Смолоду Иван Иванович, по общему отзыву, да и как можно было судить по остаткам, был очень красив: высокого роста, правильные черты, приятный взор, белокурые волосы. От волос осталось у него под старость только позади несколько, и при разговоре, когда он не лежал, а сидел, он отправлялся изредка рукой к затылку, чтобы приподнять остатки волос на голову. Но всегда это было тщетно: волос-то всего оставалось какая-нибудь сотня, головы они не могли покрыть ни на малую долю; привычка осталась, очевидно, от того времени, когда задние пряди еще могли служить службу. А половые тем более должны были потешаться над почтенным старцем.

Иван Иванович был целомудрен от юности и добр бесконечно. Родитель мой, бывший его духовным отцом, отзывался о его нравственном строе с глубочайшим уважением и питал, можно сказать, к нему даже не почтение, а благоговение. Мещанинов не умел отказывать в просьбах, если только мог исполнить. Он не имел духа наказывать прислугу и даже выговаривать. Оттого его эксплуатировали и обворовывали, у кого только доставали руки, и прислуга не спивалась, единственно боясь Лизаветы Ивановны. С крестьян он брал оброку по три рубля, с чего не умею сказать, но цифру помню; находили ее ничтожною и возмущались тем, что крестьяне даже того не платят, а, пользуясь добросердечием барина, постоянно выпрашивают прощение недоимок. То же с московским домом; он стоял на выгодном месте, в центре города (рядом с Ильинкой, Юшков переулок, теперь дом Медынцевой). Арендная плата полагалась умеренная, но добротой хозяина злоупотребляли жильцы, так же как крестьяне добротой барина, и я был раз свидетелем сцены, меня возмутившей. Явился жилец, по виду лавочник, начал просить сбавки. «Помилуй, — отвечает ему Мещанинов, называя его по имени и отчеству. — И так надо мною смеются, что беру слишком дешево», — и начинает перечислять однородные квартиры соседних домов, ходившие вдвое и втрое. — «Точно так, — отвечал жилец, — но я прошу, окажите божескую милость, войдите в положение». Начинается перечисление: здесь убыток, там недочет, кухарка обворовала, и Бог знает, чего не нагородил. — «Ох, — отвечал добрейший хозяин, — ну уж так и быть, что делать с вами; на этот раз будет по-вашему. Но в следующий-то год, пожалуйста, платите, как положено; меня и то бранят». И скажет это Иван Иванович скорее тоном просительным, нежели настойчивым. Поклонился жилец, приняв умиленный вид, но на лице его скользила почти неуловимая улыбка, и даже не улыбка, а складки около глаз, говорившие: «Ай да славно провел!»

Выдавали одну из сестер моих замуж. Хотя большая часть приданого изготовлялась ими на собственные средства, скопленные от мастеричного гонорара, но значительную тягость должен был поднять и отец. Копить не из чего было, да и не умел он. Сколачивались кое-как, но все не хватало. Сидит отец у Ивана Ивановича.

— Так вы, батюшка, дочку устраиваете? Слава Богу.

— Да, — отвечал отец.

— Не нуждаетесь ли вы? Ведь тут расход, я думаю, большой.

— Да, — отвечал отец, — недостает.

— Сколько, сколько? — торопливо спросил Иван Иванович.

— Да триста рублей нужно, — заикаясь, произнес отец.

Поспешно встал Иван Иванович, вынул деньги и подал отцу. По движению его было видно, что если бы вместо триста отец сказал три тысячи и если б у Мещанинова в данное время было столько денег, то он столь же поспешно бы их отдал.

Иная была Лизавета Ивановна; она была воплощенная скупость. Предание ходило, что на нее отцом положено было, при рождении ли ее или в детстве, сто тысяч, и она во все свои долгие лета не вынула ни копейки, напротив, прикладывала из доходов, получаемых ею с лавок. На себя она не тратила ничего, живя в братнином доме, на братнином столе, пользуясь братниными экипажами. Гардероб ее был возобновляем также братом. Дворовые рассказывали, что если бы собрать все чепцы, которые неизменно привозил ей брат после каждой поездки из Москвы, то ими можно укласть всю дорогу от церкви до их дома. Чепцы, как и вся рухлядь, откладывались в кладовые, и нужно было видеть злорадство, с каким рассказывали дворовые, что вздумала как-то барышня отправиться в кладовую переверить там находившееся. Пыль столбом, моль, черви и одни отрепки. В летнее время ежедневно барышня отправлялась в сад, между прочим с садовою пилкой в руке для моциона, но и с целию вместе пересчитать дули, шпанские вишни и шишки на кедрах. Яблок на яблонях, вероятно, она не считала, по их множеству. Но избави Бог, если дуля пропала! Однако же ухитрялся народ и тут красть. По крайней мере раз я получил от одной из дворовых в подарок кедровую шишку. Она не могла быть подарена девке барышней; следовательно, была украдена. Кто-то пострадал из-за этой несчастной шишки, которою я лакомился, не подозревая ее происхождения. Удивительный кодекс нравственности был у дворовых. Старушка Анисья, заведовавшая, кажется, господскими курами, ходя в церковь к заутрени и в праздник и в будни, останавливалась иногда у наших ворот и подсовывала в подворотню кулек с овсом. Овес, понятно, был краденый. Ни тетка, ни тем не менее отец не выпрашивали у Анисьи нашим курам на корм; это было ее доброхотное даяние, жертва, которую она приносила, но барским добром. Богомольная, благочестивая, она не полагала, вне всякого сомнения, что отнимать у господских кур, пусть может быть и лишний, корм грешно. Она полагала, что совершает доброе дело.

Как все скряги, Лизавета Ивановна неохотно расставалась с благородным металлом. В определенные дни она присылала нам деньги на сорокоуст и другие долгие поминовения, хотя бы и больше рубля, но непременно грошами и пятаками. Неизвестны счастливцы, получавшие от нее серебро: повару на расходы она отсчитывала также медью.

Она жадничала не только на свое, но и на братнее, и притом не только для других, но и для того, чьим хозяйством заведовала. Мещанинов редко оставался постами в Коломне, а на Великий пост уезжал в Москву неизменно. Не дела какие-нибудь отзывали его, а голод. Сестрица держала его постом на хлебе и воде, кроме свекольника ничего не давала, и бедный хозяин, не желая перечить, уезжал на прокорм в Москву.

Столь не похожие характерами на старосветских помещиков, тем не менее Иван Иванович с Лизаветой Ивановной, подобно Афанасию Ивановичу с Пульхерией Ивановной, были на «вы», всегда были друг с другом вежливы и почтительны. Разность вкусов и характеров не нарушала гармонии: если Иван Иванович не входил в хозяйство, погружаясь в книги, то Лизавета Ивановна, только и думавшая о сбережениях, читала мало и исключительно духовные книги. Вместе с чепцами брат не упускал ей привозить выходившие брошюрами слова Филарета и других проповедников. Со мной Лизавета Ивановна была покровительственно ласкова. К удивлению, расступилась она однажды и пожаловала мне тех же кедровых орехов, и, что замечательно, вместе со стаканчиком, в который они были насыпаны. Между братом и ею происходил обо мне иногда спор. «Расти, учись, будешь протопопом большого Успенского собора». — «Нет, — возражал Иван Иванович, — он будет служить в министерстве». Не сбылось ни то, ни другое благожелание незлобивого брата и скупой сестры. А желали они, очевидно, высшего, что, по их мнению, для меня достижимо: быть протопресвитером Успенского собора и чиновником министерства.

Лизаветы Ивановны никто не любил, ни дворня, ни все, кто ее знал. Ее-то батюшка назвал «аршин проглотила»; она держалась прямо, несла голову высоко, была горда всемерно и до старости, вероятно, не могла без досады вспомнить, что осталась купчихой, тогда как ее сестра была замужем за столбовым дворянином, и притом доводившимся сродни грузинскому царевичу. Но она была смолоду и некрасива, и разборчива, и строптива. Оставшись купчихой, тем не менее она выезжала не иначе как четверней цугом даже в церковь, на расстоянии много 50, а то и 40 сажен. Об этой езде цугом батюшка рассказывал, что Лизавета Ивановна чуть за нее не поплатилась. Какой-то городничий, наравне со всеми не долюбливавший гордую барышню-купчиху, вздумал насолить ей и завел дело о незаконном присвоении коломенскою купчихой привилегии, которой удостоены только высокоблагородные. Лизавета Ивановна должна была отписываться и объяснять, что экипаж и лошади не ее, а она пользовалась временно оставленными ей на подержание родственником Тетюшевым, который был не только высокоблагородный, но даже высокородный. Должно быть, этот досадный городничий недолго пробыл в Коломне, потому что в мое время Лизавета Ивановна выезжала на четверне уже беспрепятственно.

Будучи нашею прихожанкой, Лизавета Ивановна тем не менее выбрала духовным отцом не моего отца, а постороннего священника. «Молод, мальчишкой знала». И действительно, отец был очень юным студентом, когда ходил в мещаниновский дом давать уроки племяннице Лизаветы Ивановны, и племянница была тогда на возрасте девица, а Лизавета Ивановна уже совсем перезрелая дева. Но вот что замечательно. Сначала она выбрала в духовники действительно старца, превосходившего ее возрастом.

Но он недолго жил; Лизавете Ивановне пришлось снова искать духовника, и она выбрала одного из приходских священников, сравнительно молодого, который бы годился моему отцу в сыновья. Но она все-таки не знала его мальчишкой.

Кончина была замечательна обоих оригиналов, и каждого по-своему. Иван Иванович как жил, так и умер с книгой в руке и трубкой во рту. С последнею струйкой легкого дыма вылетела и его душа, тихо, безболезненно. Хотя и старше его летами, Лизавета Ивановна пережила его; болезнь, ее сразившая, и подробности кончины мне неизвестны, но известно то, что, ко всеобщему удивлению, не осталось после скупой старухи ничего денег. Куда же они девались и где те легендарные сто тысяч, положенные на ее имя? Может быть, их и не было, их сочинила молва, но не оставить ничего, когда несомненно было нечто, это подозрительно во всяком случае. Рассказывали лица из дворни, вполне достоверные, что раз или два поднимали они серебряные деньги, выроненные на лету вороной. Приходит на мысль: не поступала ли покойница, как многие скряги, запрятывая сбережения в таких местах, где никому не придет в голову искать? Я знаю случай, как одна нищенка пред смертию старалась даже съесть свои кредитные билеты и тем ускорила смерть: подавилась недоеденною трехрублевкой.

Дворня Мещаниновых, как, вероятно, и везде бывало в состоятельных домах, была на все руки. Были башмачники, столяры, шорники, цирюльники и проч. Один промышлял охотой, как отхожею, так и домашнею: он был воспитатель канареек, которых у него целый заводик порхал на полках за сетками. Не настолько следил я за беллетристикой новейшего времени, чтобы решить вопрос: достаточно ли представлен тип дворовых литературой. Его брали и изображали как прислугу, с дурными и хорошими чертами, преимущественно с первыми, так называемыми «холуйскими». Но кажется, ни один художник, ни один беллетрист не подошел к нему с тем участием, с каким обрисовал Гоголь Акакия Акакиевича. А напрасно. В одной из первых глав я назвал дворню интеллигенцией села; прибавлю, что она была носительницей прогресса и личной инициативы в лучшем смысле. Из крестьянина, выделившегося от мира, редко выходит что-нибудь лучшее кабатчика; грубая нажива и никакой идеи; удовлетворение идеалам ограничивается литьем колоколов и золочением иконостасов. Из дворовых выходили мастера, почти художники, выходили и настоящие художники. В лучших из них копошились бескорыстные стремления, многие были страстные охотники, другие — любители и знатоки цветоводства и плодоводства. Работе мещаниновских башмачников цены не было: они работали не просто хорошо, но с тонким изяществом, для грубых коломенских вкусов даже излишним, но работавшего подвигало внутреннее требование изящества. И действительно, когда смотрели на башмаки, у многих вырывались восклицания: «Жалко носить, стоит поставить за стекло да так и держать».

А любознательность? Мальчиком от десяти до четырнадцати лет я знал об адмирале Мордвинове и читал мнения, которые подаваемы были им в Государственном совете; читал в рукописи «Древнюю и новую Россию» Карамзина, читал доклад, опять в рукописи, Ивана Владимировича Лопухина о молоканах, письма Невзорова по поводу гонений на Библейское общество. И мало ли что, в печать не попавшее по цензурным условиям! Откуда я доставал? Не от И.И. Мещанинова, а от дворовых людей мещаниновских и черкизовских. Обучен дворовый грамоте, чтобы быть конторщиком. Любознательность в нем пробуждается; она усиливается чтением книг и перепиской сочинений вроде вышепоименованных. Подслушанные разговоры господ довершают воспитание, которое назвал бы я не только литературным, но и политическим. В дальнейший период моей жизни, — однако до двадцати лет только, период отроческий, — доводилось мне беседовать с подобными самородными мыслителями; слышал суждения о проповедниках, о писателях светских, о государственных людях и политических событиях; слушал с удовольствием и дивился такту, уму и знанию. Но замечательно, я удостоивался задушевной откровенности только в период отрочества. Минуло двадцать лет, я уже студент, не ученик, почти ученый, словом — барин взрослый, пусть и попович; тот же Михаил Федорович, которого, бывало, наслушаешься всласть, свернулся как еж. «Да-с, нет-с, точно так-с». Он держит себя как «человек», то есть как лакей. А было время, он смотрел и держался человеком в благороднейшем значении слова. Он и забыл, не помнит, как распоясывался пред мальчиком-поповичем. А мальчик-то попович, выросши, помнит, и сжалось у него сердце при виде, как человек обращается в «человека».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.