Остров мертвых
Остров мертвых
Человек смотрит на себя – вольно или невольно – как на героя какого-то романа или кинофильма, где он – в кадре. И мой заскок – на заднем плане должна быть Венеция…
ИБ. Разговоры с Соломоном Волковым
Венеция из тех городов, где и чужак и местный заранее знают, что они экспонаты.
ИБ. Fondamenta degli Incurabili
Наконец, мы выскользнули в Лагуну и взяли курс к Острову мертвых, к Сан-Микеле.
ИБ. Fondamenta degli Incurabili
Зря ты тянешь на Шемяку. Его антисемитизм – твоя выдумка. Не в большей мере, чем ты сам. Б?льших антисемитов, чем евреи, не встречала. Понятно: что можно Зюссу, нельзя быку. Шемякина можно любить или не любить, но только не за это. Округ него – рой ваших, никакого напряга, а нечастые вспышки – по пьяной лавочке, когда он расшивается. Жид для него не этническая характеристика, но моральная метафора. Как для твоей Цветаевой, но не восходящая, а нисходящая.
Да, представь себе: Шемякин – моралист, несмотря на весь свой имморализм. Или vice versa. Моралист-аморалист, но не циник! В нем одном – все братья Карамазовы, включая Смердякова. Слева глянешь – Алеша, справа – Дима, в центре, само собой, – Иван, и из-за всех выглядывает Смердяков. Такой вот лжегрупповой портрет.
Тебя отец сёк, да? В трезвом виде – за дело. А за Мишей пьяный родак, которого он мечтал убить, гонялся с шашкой наголо – и они с мамашей вылетали в окно, спасаясь от полковника-кавалериста. На смену полковнику-алкашу пришли трезвые полковники из гэбухи, пока на русский престол не был посажен полковник полковников, с которым Миша теперь на короткой ноге. Языком психоанализа, отцовская фигура, хоть Шемякин и старше своего посаженного отца лет на десять.
Но все это уже за пределами твоей жизни, спи спокойно, русская история возвращается на круги своя, поводок уже натянут, но намордник еще не надет.
Раннее, как у тебя, – нет, не половое – политсозревание: вызовы, тюря, дурдом, где его накачивают химией, и он шизеет по-настоящему.
Чего у него нет, так это вашего генетического иммунитета к репрессиям, который выработался у евреев за тысячелетия диаспорно-изгойной жизни. Сам говорил: мог бы жить и работать где угодно, за исключением газовой камеры. Вот крыша у Миши и поехала. Плюс ампула в животе: трудоголик сменил алкоголика, но время от времени срывы. Тогда он – безтормозной, клоник папани, шашка наголо, взятки гладки. Да он и сам говорит, что человек отвязки, бурлеска, карнавала, переводя патологию – минуя психологию – в эстетику. Сам знаешь, лучше глядеть на себя со стороны, чем изнутри. Лучше быть врачом, чем больным, но врачу – исцелися сам, а он на той же набережной неисцелимых, что и мы все.
Как от отца – в окно, так от КГБ он спасается в сванетских монастырях, где монахи его и развратили (версия Лимона, со ссылкой на Мишу). Не то чтобы голубой, ему без большой разницы, к сексу отменно равнодушен, сильные психические заскоки, но женщин – близких – он теперь обвиняет: мать – что настраивала против отца, сама давая повод для ревности, не зря же он бил ее смертным боем; жену – что сделала диссидентом и поссорила с государством. А так бы – тишь, благодать и гармония. Не то чтобы бздошный, но обоих – отца и государство – ныне идолизирует, зализывая детско-юношеские травмы.
Точь-в-точь как Федор Михайлович в трактовке Зигмунда Яковлевича: отец – садист, государство – репрессант, в итоге – после десятилетней каторги – да здравствует царь, он же батюшка. Не суди Шемяку шемякиным судом: помимо психобзиков, есть в его нынешнем заигрывании с государством и государем еще и практический расчет. Это поэт может быть независим, хотя бы с виду, а скульптору, да еще такого размаха, государство – позарез как заказчик. Россия – в перспективе – рынок сбыта монументальной скульптуры, а Венеция – так: случайность, везуха. Хоть он и торчал на Венеции, как ты, и такое у него чувство, что его трость уже стучала в предыдущей инкарнации по венецейской брусчатке. Вот и разница: его – d?j? vu, твой – post mortem.
Каждый год мы с ним ездим сюда на маскарады – не столько других поглядеть, сколько себя показать. Ты прав: здесь любой, даже местный житель, турист тем паче, чувствует себя экспонатом. А вот Шемяка из экспоната превратился в экспонента. Его Казанова мгновенно стал неотъемлемой частью Венеции. Но и твоя «Acqua Alta» попадается на книжных развалах. Помнишь, ты читал здесь «Лагуну» – лучшее у тебя про Венецию, потому что остальное – только не лезь в бутылку – травелог в рифму или без. Сам говорил, что, когда читал, где-то около Ля Фениче, вокруг фрески Гварди или Тьеполо (в изо ты не мастак, мозги уже не те, жаловался), почувствовал себя вдруг в некоем силовом поле, и нечто своим стишком сам к этому полю добавляешь. В первый раз тебе удалось проникнуть в этот лабиринт за амальгамой – и в последний. Больше никогда, как ни бился. За семью замками! Так и остался чужаком в самом родном тебе городе. И Шемякин в нем – не завидуй! – временщик: пока стоит его памятник Казанове на Рива дельи Скьявони. В твоем вольном переводе: на Словенском берегу. Зря цепляешься – классный памятник. Что с того, что цитата из Феллини?
Забыла литературный термин, который в обратном переводе значит «лоскутное одеяло»?
– Ты забыла, сама и вспоминай. Покойник – не суфлер. Спроси у живых.
– Тебя нет, спросить здесь больше не у кого. Разве что у Соловьева, но он такую бодягу разведет! Что мир искусства цитатен насквозь, сам язык есть система цитат, вплоть до присвоения, плагиат – понятие юридическое, ну моральное, а никак не эстетическое. Цитата есть цикада, неумолчность ей свойственна.
– Неумолкаемость.
– ?
– У Осипа Эмильевича: неумолкаемость. Хотя неумолчность, может, и лучше.
– А сама Венеция, что ли, не цитата?
– Венеция – это сон, который возвращается до последнего вздоха.
Или выдоха – у кого как. И после, о чем свидетельствую сама знаешь откуда. Лучшее из того, что создано на земле. Да, вариант рая. Да, Атлантида, то есть самостийная цивилизация, отсюда страх, что и судьба ее ждет атлантидова. Я бы, наверное, нашел свою метафору, но поздно родился, а о Венеции не писал только ленивец. Конкурс метафор! Гёте: республика бобров. Монтескье: место, где должны жить только рыбы.
Лучше всех у Хэзлита: этот город мог бы превзойти только город, построенный в воздухе. А Пруст сказал, что это восточный город, из «Тысячи и одной ночи». Тоже верно. Великий соблазн или, если хочешь, идефикс: стать частью этого сказочного ландшафта, которой – частью – тебе не стать. Разве что ценой жизни. То есть смерти. Но исполнение всех желаний и есть смерть. Нет, не я на фоне Венеции, а так – мелкая деталь, стаффажная фигурка, как у Пуссена или Лоррена. Разглядеть можно разве что в лупу. То есть без претензий, как у твоего Шемяки.
– Ты не видел его памятника. Отличная стилизация! Двойное чувство фактуры – самой бронзы, в которую отлиты фигуры, и того же, скажем, камзола или платья на заводной кукле, последней партнерше великого трахаля. От этих цветочков в бронзе не оторваться! И самое удивительное, что не фронтальная композиция, как обычно, а отлично смотрится отовсюду – спереди, сзади, от Дворца дожей, с Соломенного моста, с набережной, со сверкающей лагуны. Ты просто завидуешь.
– Чему?
– Что так и остался здесь туристом, а он, как таран, проник внутрь.
– Как троянский конь.
– Ты понимаешь, о чем я говорю.
– Если о туризме – да. Мимопроезжие люди, проходимцы, зеваки, туристы по определению, где бы ни были, гости, временщики, туристы по всей земле – ты об этом? Что же до твоего работодателя…
– Все торчат на Венеции – Вагнер, Пруст, Рескин, Генри Джеймс, Томас Манн, Иосиф Бродский, наконец. Для вас Венеция – фон, а Шемякин изменил сам фон, вписав в него еще один памятник. Облеплен, кстати, туристами. За что ты их так ненавидел, будучи сам из них?
– При 60 тысячах аборигенов несколько миллионов туристов в год!
Носорожье стадо. Зачем им Венеция? Венеция для них Диснейленд.
Надо строить для них повсюду Диснейленды, пусть даже под видом Венеции. Как в Лас-Вегасе. Почему нет? Они не отличают оригинал от подделки. Шлюзные ворота, чтобы запрудить человеческое море, – единственное, что спасет Венецию. А туристов ненавижу как тавтологию.
– Твой страх тавтологии сам стал тавтологией – худшей, чем та, что его вызвала. Ты не имеешь права проклинать туристов и исключать себя из их числа. И что есть Венеция без туристов?
– Ты это сказала. Это и есть моя Венеция: Ghostown.
– Твоя Венеция, Венеция Пруста, Венеция Висконти, Венеция Шемякина, но есть же какая-то общая, объективная, реальная Венеция?
– Есть: Венеция-трюизм.
– А твоя не трюизм?
– Моя – метафора.
– А за метафорой – не трюизм?
Может быть, Венеция и в самом деле трюизм? Венеция гондольеров и самураев с камерами и есть та истинная Венеция, которую ты так яростно отрицал, боясь тавтологии в самом себе? А что, если ты любил именно ту Венецию, которую изничтожал в своих писаниях, стремясь к оригинальности во что бы то ни стало? Помнишь, что случилось с Генрихом Шлиманом в Гиссарлыке? Пробиваясь сквозь наслоения цивилизаций к той единственной Трое, которую любил и знал по Гомеру, он по пути уничтожил ее, не заметив. Счастливец! умер, не ведая, что сотворил с вымечтанной Троей. А ты не проскочил мимо Венеции?
Почему именно Венеция, где твое одиночество было крутым, как яйцо, которое ты готовил себе на завтрак и всегда переваривал, думая о другом? В том числе о яйце как органическом, нерукотворном консерве. Венеция – пунктик? заскок? ритуал?
– Метафизическая копия Петербурга потому что. То есть улучшенная. Прогресс шагнул так далеко, что копия не искажает, а улучшает оригинал. Эпигон превосходит мастера.
– Анахронизм, – возражала я. – Что было раньше?
– Само собой, Питер. Лично для меня. Остальное по барабану.
У меня своя хронология, своя историческая последовательность. Как и город, которому обязан рождением, как страна, которой обязан жизнью, любовью, стихами – всем! – я принадлежу времени, которого больше не существует, детка. Мы исчезли с карты, изжив себя – нас больше нет. Зато Италия пребудет вечно, даже если распадется на прежние города-государства. Прекратил свое эфемерное существование Ленинград, а никаких санктпетербургов я не знал и знать не желаю, зато Венеция, о Венеция… Помню, впервые здесь, ночь на ступенях Стацьони, сетчатка бездействует, морской ветер, в ноздри бьет родной запах. Для кого свежескошенная трава или рождественская хвоя с мандаринами, а для меня – запах мерзнущих водорослей. Что есть запах?
Нарушение кислородного баланса, вторжение чужеродных элементов.
Это был запах Балтики, Невы, ветра. Перенос Питера во времени и пространстве. Реинкарнация? Сублимация? Эвфемизм? Сам черт ногу сломит в этих проклятых терминах. Ведь даже эти крылатые венецейские львы, грамотеи и книгочеи – я их сразу узнал!
– Вариант Пегаса?
– Какой, к черту, Пегас! Братаны питерских сфинксов! Ты что, не заметила? У меня на книжке питерских стишков сфинкс, а на обложке здешних – лев с крылышками. По аналогии и различию. Только наши себе на уме, а эти, хоть и с книжкой под мышкой, простованы. У нас – египтология, фиванский цикл, царь Эдип, доктор Зигги и прочая достоевщина, а здесь – простенько и со вкусом: «Pax tibi, Marce!» Обожаю! Чувство абсолютного счастья. Ну, ты понимаешь… А вписаться в контекст этого плавучего города, нырнуть в его подводное зазеркалье – все равно что умереть. Именно: здесь надо родиться – или умереть. На крайний случай: быть погребенным. Вот я и умер, закрепив за собой вечное право на Венецию, в котором мне было отказано при жизни. На отшибе времени и пространства – в Сан-Микеле. Смерть – пропуск в бессмертие: прописка в Венеции.
Может, по запаху ты и Нью-Йорк отождествил с Питером, а уже потом подыскивал исторические обоснования: вода и камень, общий прообраз – Амстердам, и прочее, поверх главного несходства: Манхэттен стиснут, зажат на маленьком острове, а СПб – просторен и продут сквозняками пространства и времени. Твой взгляд – субъективный и умозрительный – игнорировал визуальную реальность. Но то, что ты воспринимал нервными окончаниями, существует на самом деле, черт побери! Или ты забрал с собой в могилу весь этот мир, оставив дыру в пейзаже?
Как Анри де Ренье, твой любимый писатель – и описатель Венеции, – прибыл сюда по следам Казановы, составляя его жизнеописание, как Генри Джеймс – по следам вымышленного Асперна, так и я беру твой след в этом мниможивом-тайномертвом городе. Впечатываю свои шаги в твои следы. От Арсенала сворачиваю вправо – ход конем, – перелетаю через 12 мостов – улица Гарибальди, самая широкая и самая невенецейская в Венеции, – кафе «Парадизо», железный стул, где ты сидел и писал. Выдавливал из себя по капле «Fondamenta degli Incurabili»?
Четверть мили по фондамента Нуова – у больницы Джованни и Паоло направо – и дальше вдоль больничной стены – спиной к Сан-Микеле…
Маршрут первый, маршрут второй, третий, четвертый, пятый. Не так уж много. Венеция за три дня. Хоть ты прожил здесь года два в общей сложности, но маршруты оставались прежние: классические.
Ни разу в нем не заблудился, как я – постоянно, с самого первого раза, когда мы были здесь транзитом в Америку, мама чуть с ума не сошла, а я часа два крутилась на одном месте, возвращаясь на тот же кампо: безъязычие, безлюдие, ночь спускалась на чужой город. Нет, ты не из тех, кто блуждает по заколдованному городу по ночам, ища дорогу домой. Разве что теперь – из Сан-Микеле. Как можно избежать тривиальности, глядя на парадную Венецию из-под арок «Флориана»? Хоть ты и выдал филиппику туристам, но сам так и не стал путешественником, оставшись туристом в Венеции. Увидеть, чтобы увидеть – или увидеть, чтобы описать, вымучивая из себя метафоры?
Есть и удачные. Зимой в этом городе, особенно по воскресеньям, просыпаешься под звон бесчисленных колоколов, точно в жемчужном небе за кисеей позвякивает на серебряном подносе гигантский чайный сервис. Отлично!
Каждый маршрут приводил тебя к Острову мертвых. Включая последний: Бруклин – Сан-Микеле.
За что ты полюбил Анри де Ренье? Что последний парнасец открыл тебе Венецию в том, как ты выражался, нежном возрасте, когда ты впервые его прочел, хотя тебе уже было 26? Как же нежно надо к себе относиться, чтобы считать этот возраст нежным! Урок композиции: качество рассказа зависит не от сюжета, а от того, что за чем следует, – и бессознательно связал этот принцип с Венецией? Он научил тебя прозе – отрывистой, на коротком дыхании, малыми пробежками, короткими, в полстраницы, главами, – которой написаны лучшие твои эссе, включая худшее – про Венецию. Ты даже не помнишь точно названия, одолживший тебе книжку Гена Шмаков помер от СПИДа, вот ты и называешь «Необыкновенных любовников» – «Провинциальными забавами». Или нарочно заметаешь следы?
Вот эта книжка передо мной – с твоими отчеркиваниями на полях.
И вот абзац, подчернутый дважды. Эврика! Секрет твоего бессознательного выбора – не место действия и не композиция, а именно сюжет:
«Они жили в двух соседних дворцах, и все было общее между ними, вплоть до женщин, которыми не раз они делились по-братски. Один получал от них больше любви, другой извлекал из них больше наслаждения. Альберто де Коркороне, меньший ростом, проявлял себя пылким и чувственным; Конрадо де Коркороне, высокий, казался ласковым и мечтательным. Альберто вел себя со своими любовницами страстно, Конрадо – нежно. Поэтому любовницы Конрадо довольно быстро забывали, что он их любил, а любовницы Альберто долго помнили его любовь».
Зря тебя пытала – сама разгадала твою любовь к Венеции. Это была застарелая, как рана, страсть, а Венеция – другое имя, эвфемизм.
Все твои мысли о самоубийстве, о смерти, о погребении в Венеции, крутое одиночество и смертная тоска, весь твой некрофильский роман с этим городом – продолжение без окончания твоей ленинградской бесконечной любви. Морской ветер, запах мерзлых водорослей, гнилостные каналы, аcqua аlta – посмертное воплощение – и перевоплощение – балтийских вод, питерских наводнений и несчастной любви.
Адриатика, Атлантика, Балтика – один и тот же ветр щекотал тебе ноздри. При жизни тебе было дано посмертное видение. Венеция по аналогии с Ленинградом.
Ghostown.
И еще одна фраза, отчеркнутая тобой:
«…любовники исчезли, не узнав меня, потому что любовь видит только самое себя».
Зачем ты врал? Зачем врал самому себе? Неправда, что ты прекратил слежку и повернул назад. Неправда, что она ускользнула от тебя, ушла дворами. Ты выследил, догнал, видел их, но они прошли насквозь, не признав тебя, и исчезли в ночи. Не видели тебя в упор. Им было не до тебя. Любовь видит только самое себя. Ты уже тогда был призраком.
А кто ты теперь?
Почему Альберто победил в любви Конрадо? Потому же, почему Конрадо победил Альберто во всем остальном. Карты и любовь? Даже в любви ты любил свою любовь больше любимой. Затянувшийся на всю жизнь роман с самим собой, который – по определению – никогда не кончается. Пусть даже ты любил свою любовь, а себя не любил.
Любовь к любви больше любой другой любви к кому бы то ни было.
Нарциссизм – не когда себя любишь, а когда любуешься собой, когда не оторваться от себя, пусть даже твоя мордочка тебе не по вкусу. Так Венеция глядит в бесчисленные свои отражения в болотных водах каналов. А может, и Венеция тебе близка своим нарциссизмом?
Как все сплелось и встало, наконец, на свои места: – медная гондола на мамином трюмо с пуговицами, иголками и таблетками. – вышитый лоскут с Palazzo Dukale на валике дивана в твоей питерской берлоге. – черно-белая копия «Смерти в Венеции» на контрабандном просмотре в Театральном институте у Исаакия. – гармошка венецианских сепий, подаренная тебе Мариной на день рождения. – одолженный Шмаковым томик Анри де Ренье в переводах Михаила Кузмина – о братьях, мирно деливших любовниц, как вы с Бобышевым не поделили одну. – наконец, живой город мертвецов, к которому ты прикипел жизнью и смертью.
Венеция как возможность загробного взгляда на жизнь.
В день твоей смерти, рано утром, позвонила тебе в Бруклин, чтобы рассказать про афиши Ля Фениче с анонсом о твоем выступлении – чем не повод? Голос как с того света. Но это и был голос с того света, учитывая разницу во времени! Откуда мне было знать? У Арсенала села на вапоретто в сторону Острова мертвяков – сама не знаю зачем.
Тайный вожатый? Ты? В утренней мгле и неге из воды всплывала Венеция – стояла acqua alta. С вапоретто, сжатая толпой не туристов, а утренних хмурых невыспавшихся аборигентов, увидела тебя на набережной неисцелимых. То есть обреченных, да? Обрученных со смертью. Облученных смертью. Нет исцеления. Конечная остановка – Остров мертвецов.
Не сразу узнала, ты стал моложе, походка была легкой и быстрой, какой давно не была, одолеть расстояние длиной с фасад стало для тебя проблемой. А здесь – не шел, а летел, не касаясь подошвами мокрой брусчатки. Фалды плаща цвета хаки развевались на ветру, как крылья у ангела, не поспешая за тобой. Любимая ирландская кепка в клетку, темный пиджак, белая рубашка с открытым воротом. Куда ты летишь, не видя и не слыша ничего окрест? Я надрываюсь с вапоретто, но и сама уже не слышу собственного голоса из-за грохота мотора.
Галлюцинация? Предвидение? Видение? Я видела тебя в миг твоей смерти. Только что с того, если ты меня не видел.
Или видел?
Видел или не видел?
Молчишь.
Выскочила на Сан-Микеле, пересела на встречный вапоретто, бегом по воде на набережную неисцелимых. Тебя и след простыл. Ушел, убежал, улетел. Куда? Пометалась по городу, заблудилась, твои сторожевые львы крылышкуют мне на каждом повороте. Устала, пот градом, шлепаю по колено в воде обратно в альберго. Вода всё прибывает, город на глазах уходит под воду, что твоя Атлантида. Шемякин с порога:
– Где тебя носит? Твой друг умер ночью в Нью-Йорке.
И тут только дошло – ты летел, чтобы поспеть на этот клятый переполненный венецианцами вапоретто в Сан-Микеле. Навстречу смерти. Конечная остановка – Остров мертвых, кладбище изгнанников.
Позвонила в Нью-Йорк. Так и есть: выбегая из комнаты, упал на пороге, разбил очки и расквасил себе лицо. Остывшее тело нашли под утро.
Не выходи из комнаты, не совершай ошибки.
Так торопился на Сан-Микеле, что забыл, о чем предупреждал сам себя четверть века назад.
К полудню город уже был в воде по пояс, и гондолы плыли по рио, кампо и фондам?нтам – как гробы с разбитого кладбища у твоего коллеги, хоть он и оставил тебя равнодушным. Если аш два о, ты считал, есть образ времени, то Венеция – образ смерти. И не есть ли тогда твой роман с ней – род смертолюбия? Неосознанная мечта о Сан-Микеле?
Теперь ты здесь экспонент, а экспонат – твоя могила.
Если метафизику ты противопоставлял физике, всему физическому и человеческому, то смерть как вечность предпочтительней тогда всего мгновенного и мимолетного, человеческую жизнь включая, да? Этот город настраивает на смерть – не только душу, но и тело. Приступы смертолюбия чуть не обернулись как-то приступом смерти. Ты мечтал умереть в Венеции – и чуть не умер, настигнутый сердечным приступом. На крайний случай: быть в ней погребенным. Чего ты и добился в конце концов. Пусть твое нынешнее бытие и под вопросом.
Парадокс времени. Прошлое, которого нет. Нигде: ни в пространстве, ни во времени. Адрес, параметры, координаты прошлого? Существует ли оно в параллель настоящему? Или только взамен ему? Вот я сейчас рою, как крот, подземный ход из лабиринта будущего в лабиринт прошлого. Что не существует, так это настоящее, протекающее сквозь пальцы.
Разница во времени – да: ты скончался ночью в Нью-Йорке, но здесь, в Венеции, ты был еще жив, тебе осталась еще пара часов вдыхать кислород. Но как быть с пространством, которое ты ставил всегда ниже времени, делая ему исключение только здесь, в Венеции, вневременная красота которой есть единственная фора пространства, которой нет у времени? Какая сила перенесла тебя в миг смерти из твоей бруклинской каюты на затопляемую набережную, в город, который казался тебе вариантом рая, хоть у тебя и не было тогда возможности сравнить копию с оригиналом.
А теперь?
Можешь представить такое? Наутро после твоей смерти я разговаривала с тобой живым и видела тебя с вапоретто, днем Венеция ушла по пояс в воду, а ночью венецейское небо озарилось огненными сполохами – Ля Фениче вспыхнула, как спичка, и сгорела дотла: зачем ниша, когда нет статуи? Когда отполыхал священный огонь, в который раз пожрав оперный театр, над Венецией долго еще стоял траурный смог. Город оделся в траур. Несло горелым. По каналам и улицам плыли крошечные гондолы – черные головешки. Зеленую муть накрыл серый пепел.
Пепел и алмаз.
Последняя дань Города – последнему на земле Поэту.
Или это ты сам поджег и чуть не спалил всю Венецию, воздвигнув себе памятник из огня и пепла?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.