Книжная палата

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книжная палата

Из советских воспоминаний

Уже при Временном правительстве московский цензурный комитет претерпел глубокие изменения. После октябрьского переворота он был превращен в «подотдел учета и регистрации» при отделе печати Московского совета. Из прежних функций за ним сохранились две: регистрация выходящих изданий, во-первых, и распределение так называемых «обязательных экземпляров» по государственным книгохранилищам, во-вторых. К этим двум функциям, полезным и даже необходимым, была прибавлена третья. Национализировав типографии и взяв на учет бумажные запасы, советское правительство присвоило себе право распоряжаться всеми типографскими средствами. Для издания книги, журнала, газеты отныне требовалось получить особый «наряд» на типографию и бумагу. Без наряда ни одна типография не могла приступить к набору, ни одна фабрика, ни один склад не могли выдать бумагу. Выдача этих нарядов была сосредоточена в руках новоиспеченного учреждения. Во главе его с лета 1918 года стал Валерий Брюсов.

Ввести прямую цензуру большевики еще не решались – они ввели ее только в конце 1921 года. Но, прикрываясь бумажным и топливным голодом, они тотчас получили возможность прекратить выдачу нарядов неугодным изданиям, чтобы таким образом мотивировать их закрытие не цензурными, а экономическими причинами. Все антибольшевистские газеты, а затем и журналы, а затем и просто частные издательства были постепенно уничтожены. Отказы в выдаче нарядов подписывал Брюсов, но, разумеется, директивы получались им свыше. Не будучи советским цензором «де-юре», он им все-таки очутился на деле. Ходили слухи, что его служебное рвение порой простиралось до того, что он позволял себе давать начальству советы и указания, кого и что следует пощадить, а что прекратить. Должен, однако, заметить, что я не знаю, насколько такие слухи были справедливы и на чем основывались. Несколько забегая вперед, скажу, что впоследствии, просматривая делопроизводство подотдела, никаких письменных следов такой деятельности Брюсова я не нашел.

Еще в 1918 году подотдел учета и регистрации был переведен из прежнего помещения цензурного комитета в дом гостиницы «Петергоф», на углу Моховой и Воздвиженки. Однако в октябре или ноябре 1919 года весь этот дом был полностью предоставлен Центральному комитету Коммунистической партии. Подотделу приказали немедленно выселиться – и он не без труда нашел себе пристанище на Девичьем Поле, где ему отвели две комнаты в доме архива Министерства юстиции. Брюсов, живший на 1-й Мещанской, очутился в необходимости ездить на службу через весь город. Ни автомобиля, ни лошади ему не полагалось по штату, а трамваи почти не действовали. Брюсов к тому же был болен и иногда по целым неделям лежал в постели: у него был фурункулез – по-видимому, на почве интоксикации (уже двенадцать лет он был морфинистом). В конце года он подал в отставку. Мне предложили занять его место.

В ту пору советские учреждения еще переживали эпоху, которую можно назвать эпохой перманентного становления. Круг деятельности каждого из них непрестанно менялся, так же, как его права и обязанности. Происходило это главным образом вследствие неутихавшей борьбы местных советов с органами центрального правительства. Неудивительно, что и цензурные функции рано или поздно были отняты у Московского совета и переданы куда-то выше – куда именно, я уже не помню. Произошло это, вероятно, в середине 1919 года. Таким образом, когда мне предложили занять место Брюсова, одиозная часть его прежних обязанностей отпала. Самый подотдел учета и регистрации к этому времени стал называться Московской книжной палатой. Все дело ее заключалось в том, чтобы вести библиографическую регистрацию выпускаемых типографиями печатных произведений и получать с типографий так называемые «обязательные экземпляры». Число таких экземпляров к этому времени было доведено до двадцати пяти. Двадцать два из них Книжная палата должна была рассылать по книгохранилищам, имеющим государственное значение: прежде всего в Публичную библиотеку, в Румянцевский и Исторический музеи, в библиотеку Академии наук, в университетские библиотеки и т. д.

Штат Книжной палаты был невелик: кроме меня, состоял он из секретаря, регистратора, машинистки и курьера Янчука – человека ворчливого и кудластого, уже пожилого, весьма недовольного новыми порядками: он служил еще в цензурном комитете и достался Книжной палате, так сказать, по наследству, вместе с мебелью и многочисленными фотографиями старых цензоров. Фотографии эти, в деревянных рамочках, он развесил в моем кабинете и тщательно стирал с них пыль тряпкой. На меня он сперва косился – потом мы подружились.

Работы, в сущности, было немного, но она осложнялась мучительно: не было письменных принадлежностей, лент для машинки, не было даже оберточной бумаги и веревки для перевязки книг, рассылаемых по библиотекам. Все это приходилось добывать с великим трудом. Посылки нужно было доставлять в Главный почтамт, на Мясницкую – Янчук раздобыл салазки и раза два в неделю впрягался в них. В помещении палаты было градуса три тепла, не больше. Руки у регистратора опухали и трескались от холода: книги на холоде не лучше железа. Работали все в перчатках.

Эти трудности, порядка технического, были, однако же, не главной бедой. Еще труднее обстояло дело с типографиями. По декрету, грозившему самыми строгими карами, книги должны были доставляться в палату из типографий немедленно по выходе. На деле они запаздывали. Случалось, что книга давно уже появлялась в продаже, а в палату она все еще не поступала. В один прекрасный день (это было, помнится, в самом конце 1919 года) я нашел у себя на столе обрывок бумаги, на котором карандашом было нацарапано: «Больше газет доставлять не буду – больно вы далеко забрались». Это послание исходило от рассыльного бывшей сытинской типографии, на Тверской, где печатались «Известия» и «Правда». И действительно, с этого дня доставка газет прекратилась. Ни «Известия», ни «Правда» не доставлялись в палату около трех месяцев. В конце марта или в начале апреля я раздобыл автомобиль и отправился сам на склад, за комплектами недоставленных номеров. Однако мне удалось добыть всего два или три комплекта, и то потрепанных и подмоченных: Я «присудил» один из них Публичной библиотеке, другой – Румянцевскому музею, третий – если только он был – Историческому музею. Только в этих хранилищах и можно по сию пору получить комплекты «Известий» и «Правды» за первые три месяца 1920 года. Больше их нигде нет – и не будет.

Немалое количество страданий мне причинили также и «безнарядные» книги. Дело в том, что, при известных связях и за известную мзду можно было иногда добывать бумагу без всякого наряда, и без наряда же печатать книги в типографиях. Такие книги появлялись на рынке, я порою отлично знал, кто их издатель; порою авторы мне их дарили с дружескою надписью. На этих книгах имелись самые фантастические обозначения места издания: Амстердам, Антверпен, Филадельфия и т. д. Типография, разумеется, не была обозначена никогда. В палату такие книги, естественно, не доставлялись, и, таким образом, в государственных книгохранилищах образовался пробел. Издание, которое можно было купить в любой книжной лавке, не попадало в Румянцевский музей.

Зато немалым мне развлечением служило рассматривание книг, проходивших через палату. Книг и журналов, отпечатанных довольно фантастическим образом, довелось мне видеть немало. Они поступали главным образом из провинции, но иногда выпускались в самой Москве. Тут были книги, отпечатанные на обоях, на оберточной бумаге и даже на оборотной стороне каких-то казенных бланков и ведомостей, – немножко напоминавшие письмо городничего к Анне Андреевне.

Наконец довелось мне быть наблюдателем презанятных библиографических историй.

С какой из них начать – я не знаю: хронологическая их последовательность улетучилась из моей памяти, а если бы и сохранилась – все равно была бы несущественна. Поэтому начну наугад, с истории, в которой, собственно говоря, никакой «истории» даже не было, а просто была безалаберщина, бестолковщина, характерная, впрочем, для той эпохи. Дело же все заключалось в том, что Госиздат вздумал выпустить календарь– альманах на 1920 год – нечто вроде блаженной памяти гатцуковского47 «Царя-Колокола», но, разумеется, на советский лад. Началось с того, что календарь, как водится, запоздал: вышел не то в марте, не то в апреле. Отличительной и «революционной» его чертой было то, что названия христианских праздников были из него выброшены, вместе со святцами. Вместо праздников было означено просто: «День отдыха», а вместо святцев указывалось, какое революционное событие и в каком году происходило в данный день. Все это было вполне естественно, и составители могли рассчитывать на благоволение начальства. Но, на беду свою, забыли они проставить только одно – дни недели. Календарь появился без понедельников, вторников и т. д. Конечно, с точки зрения вечности это было даже хорошо – он годился на любой год. Но в то же время он не годился ни на какой, и его спешно отправили на бумажную фабрику – шинковать. А издан он был в количестве нескольких десятков тысяч экземпляров – и это во времена бумажного голода.

В другой истории проштрафилась – и серьезно – сама ВЧК. Жил был в Москве некто Павел Никитич Макинциан48.

Знал я его потому, что несколько лет до того, еще во время войны, был он организатором известного сборника «Поэзия Армении»49, вышедшего под редакцией Брюсова. В этом сборнике я участвовал в качестве одного из переводчиков. Тот же Макинциан давал уроки армянского языка Брюсову и его жене. Им же была устроена поездка Брюсова по Кавказу. В сотрудничестве с Брюсовым он же редактировал и «Армянский сборник»50 издательства «Парус» – в этом сборнике тоже были мои переводы. Затем, уже при большевиках, нередко заходил он ко мне во «Всемирную литературу» по каким-то делам. То было время гражданской войны. Я разговаривал с Макинцианом на темы самые рискованные вполне откровенно, как со старым знакомым. Однажды пришел он ко мне, когда я уже заведовал Книжной палатой, и сказал, что ему нужна книга, которой уже нет в продаже, но которая ему необходима для работы – не на время, а на вечную собственность, так как ему придется ее изрезать.

Он слышал, что в Книжной палате имеются запасные экземпляры всех поступающих книг, и хотел бы получить один такой экземпляр. Я ответил, что без письменного разрешения Отдела печати выдать книгу ему не могу. Через несколько дней он принес мне такое разрешение, в котором было сказано, что книга может быть выдана сотруднику ВЧК Макинциану для очередной работы. Я вспомнил свои с ним разговоры, и мне стало не по себе. Через некоторое время появилась известная «Красная книга ВЧК», на обложке которой было указано, что она составлена Макинцианом. В ней было, должно быть, страниц триста, а то и больше. В ней рассказывалась история нескольких организаций и заговоров, раскрытых ВЧК. Нельзя отрицать, что работа велась сотрудниками ВЧК с замечательной ловкостью. Этим-то ВЧК хотела похвастаться в своем издании, но не сообразила того, что слишком откровенно разоблачает свои приемы. Кончилось тем, что книга была экстренно изъята из продажи, а затем вновь появилась, но уже сокращенная по крайней мере на две трети. Кажется, из нее выбросили все, кроме истории взрыва в Леонтьевском переулке51. После этого звезда Макинциана закатилась, а полное издание «Красной книги» стало библиографической редкостью.

Третья история произошла с моим покойным учителем и другом М. О. Гершензоном52. Однажды он мне сказал: «Я нашел настоящую скрижаль Пушкина – его философию искусства, его credo». Будучи несколько скрытен в том, что касалось его текущей работы, он на расспросы мои ответил только, что это – всего лишь одна страница, которая давно напечатана, но на нее не умели обратить должного внимания и даже не включили ни в одно собрание сочинений Пушкина. Прошло сколько-то времени. Однажды утром (кажется это было в начале 1920 года) Гершензон занес мне в подарок только что вышедшую свою книгу «Мудрость Пушкина». На первом месте, почти без комментариев, напечатана была «Скрижаль Пушкина» – тот самый отрывок, о котором он мне говорил. В тот же день я был занят, книгу не раскрывал, а вечером пошел в гости к Георгию Чулкову53, которого застал в радостном возбуждении.

– Ну что, «Скрижаль Пушкина» видели?

– Нет еще, – сказал я.

– В таком случае – полюбуйтесь.

Чулков протянул мне книгу. Пока я читал, он смотрел на меня испытующе, а затем спросил:

– Что, похоже на Пушкина?

Я был в замешательстве. То, что я прочитал, по существу, могло выражать эстетику Пушкина, во всяком случае, не противоречило ей.

Но самое изложение до чрезвычайности мало было похоже на пушкинское. Я сказал Чулкову, что, по-моему, это – не Пушкин.

– Ну, ваше счастье, – сказал Чулков, – а то сели бы вы в калошу вместе с вашим Гершензоном. Сейчас я видел Сакулина54. Он в ужасе. Заметка-то ведь не Пушкина, а Жуковского – Пушкин только зачем-то списал ее для себя. Гершензон нашел ее в шляпкинском описании бумаг Пушкина55 и вообразил, что это – сам Пушкин.

«Ужас» Сакулина был напускной и радостный, так же, как ужас Чулкова. Оба они терпеть не могли Гершензона и теперь злорадствовали вместе со многими другими. Сакулин, впрочем, поступил честно: если не ошибаюсь, он сам отправился к Гершензону и все ему разъяснил. Гершензон был почти в отчаянии от своей ошибки. Тотчас же он бросился на склад «Книгоиздательства писателей», велел остановить рассылку книги по магазинам и заставил мальчика, служащего на складе, вырезать из всех экземпляров тот листок, который был занят «Скрижалью Пушкина», то есть страницы пятую и шестую. В таком виде книга и поступила в продажу – без первой статьи, означенной, однако же, в оглавлении. Затем прибежал он ко мне с просьбою, чтобы прежде рассылки книги по библиотекам я приказал вырезать из нее тот же злосчастный листок. В сущности, я не имел на то права, но, видя отчаяние Гершензона, пообещал ему это сделать. К несчастью, прийдя в палату, я узнал, что книга уже разослана. Таким образом, по музеям и библиотекам она пошла в полном виде.

Эти библиотечные экземпляры с сохраненным листком должны были бы стать библиографической редкостью, потому что вслед за тем Гершензон обратился ко всем знакомым, которым успел послать книгу, с просьбой вырезать и вернуть ему этот листок. На деле из этого все-таки ничего не вышло: Гершензон получил листки, но некто Ш.56, по роду занятий философ, по характеру весельчак и бурш, умудрился купить у мальчишки из книгоиздательства изрядное количество вырезанных листков и раздавал их направо и налево всем желающим. В результате образовалось очень большое количество экземпляров «Мудрости Пушкина» с вырезанным и обратно вклеенным листком.

В заключение расскажу еще об одной книжной драме, разыгравшейся на сей раз в Кремле. Бухарин только что выпустил свою «Экономику переходного периода». Его отношения с Лениным были в ту пору натянуты, и в самой книге имелись какие-то более или менее замаскированные выпады против Ленина. Несмотря на это (или, быть может, именно поэтому), Бухарин решил проявить по отношению к вождю величайший наружный пиетет. Вслед за титульным листом в книгу вклеены были еще два листка: на первом из них, на меловой бумаге, отпечатан был портрет Ленина (впоследствии довольно известный – за письменным столом, лицом к зрителю); второй представлял собой кусок мягкого, розоватого картона с искусственно оборванными краями – вроде тех, что употребляются для свадебных приглашений; на этом картоне крупнейшим, замысловатым шрифтом (тоже вроде употребляющихся в матримониальных случаях) отпечатано было посвящение Ленину; Ленин очень хорошо понял бухаринскую хитрость и приказал немедленно вырезать из книги и портрет свой, и посвящение. Так и было сделано. Однако же некто Щелкунов57, библиофил, небезызвестный своим собранием эротических книг и рисунков, сделал примерно то самое, что с книгою Гершензона сделал философ Ш. Он задешево приобрел в Госиздате штук пятьдесят бухаринской книги с портретом и посвящением, а затем постепенно распродавал эти экземпляры из-под полы в качестве библиографической редкости по высокой цене. На этом деле он, говорят, хорошо заработал, в отличие от Ш., который действовал бескорыстно, единственно ради злой шалости.

Меж тем прошла весна 1920 года. От голода и нетопленой квартиры я расхворался. Месяц пролежал в постели, потом то ходил, то снова лежал. Было ясно, что на следующую зиму оставаться в таких условиях нельзя. Мне предложили переехать в Петербург, где обещали теплую комнату в Доме искусств и возможность литературного, а не служебного заработка. Летом я подал в отставку. Прямым начальством моим стоял заведующий Отделом печати Н. С. Клестов-Ангарский58, старый большевик, немножко журналист и литератор. Это был неуклюжий рыжебородый человек, в сущности не злой, но грубый, невоспитанный, к тому же отчаянный неврастеник. Власть несколько вскружила ему голову. Он самодурствовал и старался притеснять писателей, которым приходилось иметь с ним дело. Ничем не объяснимым исключением были В. Г. Лидин59 и я. Ангарский с чего-то нас полюбил – такою же несуразной и неуклюжей любовью, каков был он весь. Отставки моей он не принял, не желая со мной расстаться, и заявил не шутя, что если я уйду из Книжной палаты без его разрешения, то он посадит меня «куда следует» за саботаж.

Тем временем в жизни самой палаты назрела трагедия. Наркомпрос решил устроить Всероссийскую центральную книжную палату, которая, естественно, должна была поглотить московскую. Решение было разумное по существу, а для меня и выгодное, ибо я надеялся, что ликвидация московской палаты даст мне свободу. Однако – не тут-то было. Московский совет заупрямился и решил сохранить «свою» палату. Началась междуведомственная война – одна из бесчисленных в ту пору. На совещания по организации Центральной палаты, происходившие в Госиздате, Ангарский командировал меня с поручением «совать палки в колеса». Признаюсь – это поручение я не старался выполнить, да и все равно у меня ничего бы не вышло – дни Московской палаты были сочтены. Наконец декретом правительства она была упразднена. Ее имущество вместе с библиотекой должно было перейти в собственность Центральной палаты. Ангарский не уступал ни пяди своих позиций и решил спрятать библиотеку «в укромное место», как он говорил. Он дал мне записку к заведующему отделом транспорта с просьбою экстренно прислать сколько-то грузовиков и подвод для перевозки книг. Я знал, что он просто хочет сгноить книги в подвалах своего отдела – только бы не сдаться и «насолить» новой палате. Мне было жаль книг, и я под разными предлогами грузовиков не требовал, пока в одно прекрасное утро библиотека Книжной палаты не была увезена служащими Госиздата.

Книжная палата кончилась, но Ангарский все-таки не желал меня отпустить на волю. Теперь он заявлял, что я «числюсь за отделом печати», который даст мне новую должность. Вот тогда-то я понял, что значат грибоедовские слова:

Минуй нас пуще всех печалей

И барский гнев, и барская любовь!

Здоровье мое было из рук вон плохо, о переезде в Петербург нечего было и думать. Я приходил в уныние, как вдруг приключилась беда, которая меня выручила. Меня в восьмой уже раз призвали на военную службу и, несмотря на то что у меня было семь белых билетов, – признали годным в строй. Нелепость была очевидная, я знал, что с военной службы меня тотчас отпустят, но пока что решил воспользоваться этой оказией. Я пошел к Ангарскому, показал ему бумажку с приказом через три дня явиться на какой-то «пересыльный пункт» во Псков – и получил вольную.

На этом кончилась моя советская служба. 17 ноября 1920 года, после великих и презабавных хлопот (которые, впрочем, тогда совсем не казались забавными), я сел в поезд – и с этого дня кончилась моя тридцатипятилетняя жизнь в Москве.

1932