ГЛАВА II. ПОЭТ-ДВОРНИК И ВОРОНЕЖСКИЙ КРУЖОК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА II. ПОЭТ-ДВОРНИК И ВОРОНЕЖСКИЙ КРУЖОК

Воронежское общество в начале пятидесятых годов. – Н. И. Второв и его кружок. – И. А. Придорогин. – Влияние кружка на Никитина. – Его популярность в Воронеже. – Знакомства. – Перемена в положении. – Литературная деятельность, – Первое издание стихотворений. – Болезнь Никитина и уныние. – Отъезд Второва. – Издание “Кулака”

В конце сороковых и в начале пятидесятых годов Воронеж выделялся своей интеллигенцией среди наших провинциальных городов. Здесь в это время собралось много питомцев университетов Московского, Петербургского и Харьковского, занимавших различные должности по административной и педагогической части. Все это были по большей части люди молодые, энергичные, проникнутые любовью к науке и литературе и вносившие оживление в умственную жизнь провинциального общества. Приливом интеллигенции Воронеж прежде всего был обязан своей близости к Харьковскому университету, который вообще был в то время главным рассадником просвещения для всего южного края; из его питомцев, уроженцев Воронежской губернии, выделилось немало людей, занявших почетное место в науке и литературе, например Станкевич, Костомаров, Никитенко, Сухомлинов, Афанасьев и др. В конце сороковых годов наплыву интеллигенции в провинцию много способствовало вышедшее в то время запрещение молодым людям, получившим образование в университетах, начинать службу в столицах. Наконец, также немаловажную роль в этом сосредоточении в Воронеже образованных людей играл основанный здесь в 1845 году кадетский корпус, собравший вокруг себя молодые педагогические силы.

Как известно, тридцатые и сороковые годы были у нас временем литературных кружков.

В этих дружеских кружках, в которых сосредоточивались лучшие умственные силы, переживалось все, что только занимало и волновало тогда лучшую часть русского общества: то отвлеченности гегелевской философии, то литература, то вопросы общественной жизни. Известно, какое важное значение имели в истории умственного развития нашего общества такие кружки, как московские Станкевича, Белинского и Грановского или Аксаковых и Киреевских и подобные же им петербургские. Это были главные умственные центры. По примеру их провинциальная интеллигенция также соединялась в кружки, очень часто имевшие какие-либо сношения со столичными; все, что делалось в центрах, было известно, обсуждалось и здесь. Во второй половине пятидесятых годов происходит распадение кружков как в столицах, так и в провинции; но в то время, когда Никитин выступил на литературное поприще, в Воронеже еще существовал такой кружок, соединявший в себе лучшие интеллигентные силы. Во главе его стоял Н. И. Второв, занимавший в то время солидный административный пост в городе. Воспитанник Казанского университета, Второв начал свое служебное поприще в Казани при канцелярии военного губернатора, а затем – библиотекарем университета; в то же время он редактировал местные “Губернские ведомости” и усердно занимался археологией и этнографией края. Затем, после путешествия по Остзейским губерниям, доставившего ему богатый этнографический материал, Второв служил некоторое время в Петербурге, где, между прочим, у него завязались литературные знакомства в кружках князя В. Ф. Одоевского, графа Соллогуба и Даля. В конце сороковых годов Второв перешел на службу в Воронеж.

Вместе с ним туда же перешел на службу его родственник и товарищ по университету К. О. Александров-Дольник. В Воронеже они оба ревностно принялись за изучение этнографии, истории и археологии края, занимались собиранием древних грамот, в результате чего получилось солидное издание “Воронежских актов” XVI и XVII столетий. Эта цель привлекла к ним много интеллигентных сил города. Скоро вокруг Второва и Дольника собрался кружок, в который входили люди разных поколений и профессий: чиновники, педагоги, студенты, купцы – словом, все, кто только хотел внести свою долю участия в изучение края, кто искал живого умственного дела, предпочитая его развлечениям светской жизни. “Все, что было в Воронеже мыслящего, Второв сумел собрать вокруг себя, сумел воодушевить и подвинуть на работу”. Этому много помогало обаяние его симпатичной личности, его благородный и обходительный характер. Кружок собирался в квартире Второва. Здесь происходило сближение с новыми людьми, кипели горячие споры, обсуждались разные вопросы, которые занимали тогда общество. Благодаря столичным знакомствам Второва его кружок находился в постоянных сношениях с московскими и петербургскими кружками, откуда, таким образом, не прекращался приток новых идей.

Одной из интересных личностей этого кружка был И. А. Придорогин. По происхождению сын воронежского купца, воспитанник Московского университета, поклонник Белинского и Грановского, это был один из “идеалистов сороковых годов” или, если угодно, один из тех “лишних людей”, которых так прекрасно изображал И. С. Тургенев (например в “Дворянском гнезде” в лице Михалевича). Вспомните:

Новым чувствам всем сердцем отдался,

Как младенец душою я стал…

Я сжег все, чему поклонялся,

Поклонился всему, что сжигал.

В этом целая характеристика таких людей. Непрактичный, как и все идеалисты, до конца жизни не сумевший устроить свои дела, живший в кругу отвлеченностей, Придорогин всегда чем-нибудь увлекался, волновался, протестовал (за один из своих протестов против произвола местной администрации ему, между прочим, пришлось поплатиться арестом на гауптвахте). По образу мыслей он был либералом и отрицателем в духе тогдашней литературы, но, несмотря на злой язык, которого боялись некоторые, в сущности он был человеком с нежной и любящей душой, способным привязываться всем сердцем. Неудивительно, что он один из первых принял самое живое участие в судьбе поэта-дворника. В кружке Второва пылкий и увлекающийся Придорогин как бы противостоял самому Второву с его холодной деловитостью и вносил сюда свой энтузиазм и оживление. “Протестантом и радикалом, – говорит Де-Пуле, – он был страшным (конечно на словах), когда речь заходила о крепостном праве: чего-чего не говорил он тут, каких не сочинял ужасов. До 1857 г. почти ни одна наша беседа не обходилась без его горячих филиппик”.

Кроме этих лиц, живое участие в судьбе Никитина приняли А. П. Нордштейн и М. Ф. Де-Пуле (в то время преподаватель воронежского корпуса), сделавшийся другом поэта, а после его смерти – его биографом.

Второе ввел Никитина в свой кружок. Личность поэта-мещанина, затерявшегося на постоялом дворе, владеющего литературным языком, пишущего стихи, живя среди извозчиков, конечно, возбудила общий интерес. Прежде всего, в нем хотели открыть новый талант-самородок, народного поэта вроде Кольцова, память о котором была еще так свежа в Воронеже. Приписать себе честь такого открытия было, конечно, очень заманчиво, и некоторые из новых друзей Никитина, кажется, слишком поторопились это сделать; благодаря им слух о Никитине как о новом народном поэте быстро распространился за пределами Воронежа. Впоследствии это только повредило Никитину: на него возложили такие ожидания, ему предъявляли такие требования, которых он выполнить не мог, потому что они совершенно не соответствовали его дарованию. “Знаете ли, – писал Никитину А. Н. Майков (хотя и не знавший его лично), – что я завидую вам? Завидую тому, что вас воспитала и вскормила сермяжная Русь, следовательно, вы должны знать ее лучше меня”. Нет сомнения, что сын мещанина, содержатель постоялого двора, Никитин хорошо знал эту “сермяжную Русь”, но А. Н. Майков ошибался, думая, что она воспитала и вскормила его, – конечно, если говорить о воспитании не физическом, а духовном. Такой же “самобытности и народности” требовал от Никитина и один из лучших тогдашних критиков, Ир. И. Введенский, опять-таки не знавший Никитина лично, но убеждавший его письменно не менять свой постоялый двор на “искусственный кабинет петербургского или московского литератора”. Вся ошибка была в том, что Никитин уже в первых своих произведениях является не самобытным народным поэтом, каким его считали, а литератором, хотя еще и без определенной физиономии.

Впрочем, и помимо литературной стороны в самой личности Никитина было многое, что возбуждало к нему интерес в людях того кружка, в который он так робко вступил. В этом приниженном, забитом нуждою дворнике чувствовалась богато одаренная натура, сохранившаяся наперекор обстоятельствам. Как мы уже знаем, первым, кто оценил это и принял живое участие в судьбе Никитина, был Н. И. Второв. “С первой поры моего знакомства с Никитиным, – говорит он, – я привязался к нему всей душой. Я полюбил в нем просто человека, человека с благороднейшей душой, с тонким, изящным чувством, какого редко встретишь не только в той среде, в которой он воспитывался, но даже и в так называемой благовоспитанной”. С этих пор между ними установились близкие, дружеские отношения, оказавшие благотворное влияние на Никитина. Второв ввел его в кружок просвещенных людей, помогал его развитию, был опытным руководителем при первых шагах его на литературном поприще. Без такого содействия судьба Никитина была бы, вероятно, иная. Много талантов погибло у нас без следа, не успев расцвести, будучи не в силах бороться с обстоятельствами, с равнодушием и холодностью.

Никитин сначала дичился и неохотно заводил знакомства. Даже Второв должен был по нескольку раз повторять приглашение, чтобы видеть его у себя. Но мало-помалу теплые симпатии новых знакомых отогрели поэта. (Кроме Второва и Придорогина Никитин ближе всего сошелся с А. П. Нордштейном и несколько позже с М. Ф. Де-Пуле). В это время он переживал самый счастливый момент своей жизни. После нескольких лет тяжелых испытаний Никитин узнал наконец высшие радости, доступные человеку и писателю: его признали поэтом, его скромные стихи, которые он прежде, как преступление, тщательно скрывал, теперь читались всеми, производили впечатление, его имя сделалось известным далеко за пределами Воронежа. Не только печатные, но даже рукописные стихотворения Никитина быстро распространялись по городу, о нем заговорили в разных слоях общества, с ним наперерыв искали знакомства, даже люди высокопоставленные спешили оказать ему внимание. Между прочим, одной из ревностнейших почитательниц Никитина сделалась жена тогдашнего воронежского губернатора, княгиня Е. Г. Долгорукая, которой в особенности нравились его стихотворения религиозного содержания, например “Моление о чаше”. Скоро имя Никитина проникло и в столичную печать. Первые известия о нем вместе с несколькими стихотворениями были напечатаны в “Москвитянине” графом Д. Н. Толстым, узнавшим о Никитине от Второва. Вместе с этим граф Толстой сделал предложение Никитину издать на свой счет собрание его стихотворений. Никитин по-прежнему оставался содержателем постоялого двора, но нравственное состояние его совершенно изменилось: он теперь вышел из узкого круга дворнической жизни, сделался членом образованного общества, которое так приветливо встретило его. Вместе с этим значительно изменилось и его материальное положение: гонорары, которые Никитин начал получать за свои стихотворения, в особенности же порядочная сумма, вырученная от продажи книжки, дали ему возможность устроить свое положение к лучшему; он освободился от грязной возни с извозчиками, нанял приказчика, завел даже лошадь. Те, которые познакомились в это время с Никитиным, ожидая найти в нем простого мещанина в чуйке, подстриженного в кружок, были очень разочарованы: и по платью, и по наружности он выглядел образованным человеком, литератором. Де-Пуле говорит, что некоторые из знакомых, не шутя, находили в Никитине какое-то сходство с Шиллером… Вращаясь среди образованных людей, Никитин не мог не сознавать бедности своего образования, и, чтобы пополнить этот недостаток, он начинает учиться вновь, много читает, занимается французским языком. На этом языке впоследствии он мог уже кое-как объясняться, а в письмах любил щеголять французскими фразами. Из всего этого можно видеть, как мало он соответствовал тому представлению о “поэте-дворнике”, “поэте-самородке”, которое некоторые составляли о нем за глаза.

Благодаря популярности своего имени и друзьям Никитин в это время имел уже довольно обширный круг знакомых как в Воронеже, так и за городом. В частности, он был очень радушно принят в помещичьем семействе Плотниковых. Здесь, среди приволья природы, в обществе дам и молодых девушек, которых интересовал этот нелюдимый и грубоватый, но оригинальный “поэт-дворник”, Никитин оживал душой. Чувства молодости, уже протекшей, воскресали в нем в мирной обстановке этого дома, в кругу дружески принявшей его семьи, где он находил “минутное счастье под кровлей чужой”, как он говорит в одном из стихотворений, относящихся к его пребыванию в доме Плотниковых. Здесь у Никитина, кажется, были первые встречи с женщинами – до сих пор он совершенно не знал женского общества, – от которых в его душе остались мимолетные, но светлые воспоминания; на это указывают некоторые его стихотворения (“Чуть сошлись мы, друг друга узнали…”, “День и ночь с тобою жду встречи…”). Но вообще счастье любви никогда не согрело “одинокую и бесприютную” жизнь Никитина. Кажется, самые мечты и возможность этого счастья обращались для него в источник страданий. Мы не знаем, к кому относится одно стихотворение, написанное в лучшую пору жизни Никитина, в пору успеха и надежд; в нем поэт с суровой беспощадностью отрекается от счастья с любимой женщиной, рисуя ей мрачную перспективу собственной жизни, которую ей пришлось бы разделить с ним. “Не повторяй холодной укоризны”, – говорит он:

Не суждено тебе меня любить…

Беспечный мир твоей невинной жизни

Я не хочу безжалостно сгубить.

Тебе ль, с младенчества не знавшей огорчений,

Со мною об руку идти одним путем,

Глядеть на зло, на грязь и гаснуть за трудом,

И плакать, может быть, под бременем лишений,

Страдать не день, не два – всю жизнь свою страдать!

Так уж сложилась эта суровая жизнь, что в ней не было места для радостей. Одной из причин того мрачного настроения, которое преобладало в Никитине, была серьезная хроническая болезнь, которою он начал страдать с тех пор, как, хвалясь своей силой, поднял какую-то тяжесть, причем у него как будто порвалось что-то внутри. Уже в то время, когда Никитин сделался известным поэтом, эта болезнь медленно подтачивала его сильный по природе организм, по временам причиняя невыносимые страдания. Этим многое объясняется в его характере, этим объясняется и тон его произведений, ноющий, болезненный, мрачный.

Во всяком случае эти четыре года (1853–1857) были лучшей порой в жизни Никитина. Физические силы еще не были окончательно убиты болезнью, бодрость духа поддерживалась сознанием своего успеха и дружескими симпатиями таких людей, как Второв и члены его кружка. За это время талант Никитина уже совершенно определился и окреп. Если первые его стихотворения, доставившие ему известность (“Русь”, “Война за веру” и пр.), ничего не представляли нового и оригинального, но были только более или менее удачными вариациями на темы наших известных поэтов, то теперь Никитин переходит в ту область, которая ему была так близка и знакома и где он нашел еще непочатый источник для вдохновения; эта область – жизнь простого народа и низших городских классов, которую Никитин знал с детства. По всей вероятности, эта сфера была указана Никитину его друзьями, которые вообще руководили его развитием. В то время когда затихли громы Крымской войны и в воздухе уже носились веяния новых реформ императора Александра II, слова “народность”, “народ” приобрели особое значение и сосредоточивали на себе общий интерес. Неудивительно поэтому, что второвский кружок, так живо принимавший к сердцу общественные интересы, указывал Никитину на почти неизвестную тогда область народной жизни, в которой могло выразиться его истинное дарование. В этот период (1853–1857 годы) Никитиным были написаны его лучшие произведения, например “Утро”, “Жена ямщика”, “Бурлак”, “Рассыпались звезды”. В них, кроме прекрасных картин природы, описания народной жизни сделаны с такой правдивостью и проникнуты таким глубоким и искренним чувством сострадания к ее невзгодам, что производят сильное впечатление и свидетельствуют о недюжинном таланте Никитина. В это же время им было начато и обдумывалось самое большое и серьезное произведение, поэма “Кулак”.

В 1856 году графом Д. Н. Толстым и А. А. Половцовым было выпущено в Петербурге первое издание стихотворений Никитина. Это издание, в которое вошли только стихотворения, написанные до 1854 года, вызвало в печати разнообразные отзывы. В “Русском вестнике” проф. Кудрявцевым была сделана неблагоприятная рецензия, опечалившая Никитина, но еще больше огорчений доставили ему похвалы его книжке Ф. Булгарина в “Северной почте”, в которых заключались ехидные намеки насчет “исправлений”, сделанных в его произведениях графом Толстым. Все это, как водится, волновало и тревожило автора. Но за эти треволнения Никитин был щедро вознагражден вниманием к нему высочайших особ, которым граф Д. Н. Толстой поднес экземпляр его стихотворений. Обе императрицы, царствующая и вдовствующая, и покойный цесаревич Николай Александрович удостоили Никитина драгоценными подарками, которые он принял с восторгом. Это еще больше возвысило его в глазах местного общества. Что касается родных Никитина, то они, видя такой внезапный переворот в его судьбе, пришли в смущение: они боялись, что его как диковинку “возьмут” в Петербург!

Все лето 1855 года Никитин проболел. Простудившись во время купанья, он получил горячку, за которой последовал скорбут. Часть этого лета он провел в имении бывшего директора воронежской гимназии П. И. Севостьянова, который любезно пригласил его к себе в надежде, что деревенский воздух лучше всего поможет его выздоровлению. Состояние Никитина в это время было очень тяжелое; болезнь довела его до того, что он не мог ходить и должен был постоянно оставаться в постели. “Тоска страшная… – пишет он Де-Пуле. – Быть может, эта тоска – ребячество, я не спорю; но выше моих сил бороться с нею, не видя надежды к лучшему. Впереди представляется мне картина: вижу самого себя медленно умирающего, с отгнившими членами, покрытого язвами, потому что такова моя болезнь”. Впрочем, к осени здоровье Никитина поправилось, и он мог войти в обычную колею жизни. Хозяйничанье на постоялом дворе сменялось литературными занятиями и посещением кружка знакомых. Никитин в это время любил устраивать у себя вечеринки, которые охотно посещали его друзья. Здесь, в его единственной и бедной комнатке, за чаем, велись оживленные беседы, много шумели и спорили. Обыкновенно на этих собраниях присутствовали Савва Евтихиевич, которого Никитин обязательно представлял каждому новому гостю: “Рекомендую вам – мой батенька!”

В 1857 году Второв оставил Воронеж. Он перешел на службу в Петербург, где занял пост вице-директора департамента в министерстве внутренних дел. С его отъездом воронежский кружок, душою которого он был, распался. Да и вообще время кружков уже миновало. Они сослужили большую службу умственному развитию нашего общества в тридцатых и сороковых годах. В этих интимных кружках, в которых сосредоточивались лучшие умственные силы, подготавливались и вырабатывались новые литературные и общественные понятия, обсуждались такие вопросы, о которых нельзя было в то время свободно рассуждать в печати. Конечно, среди кружков были и такие, которые вполне характеризовались репетиловским восклицанием: “Шумим, братец, шумим!” Но зато имена Станкевича, Белинского, Грановского, Аксаковых, Киреевских и многих других навсегда останутся памятными в истории нашего просвещения… Однако время теоретических рассуждений и отвлеченных вопросов проходило, наступала новая пора, явились “новые птицы и новые песни”. Реформы императора Александра Николаевича призывали общество к живой практической деятельности, печать получила больше свободы и право голоса в таких делах, о которых прежде не смели громко говорить, появились новые люди и новые веяния… В такое время в кружках, по выражению одного их участника, сделалось тесно.

В жизни Никитина воронежский кружок играет важную роль. Он помог ему выйти на “дорогу новой жизни”, оказал ему нравственную поддержку, которая была так необходима для забитого и приниженного нуждой поэта-дворника, смутно чувствовавшего другое призвание, наконец, руководил его умственным развитием. Может быть, эта опека иногда тяготила Никитина – в кружках никогда не бывает полной свободы и авторитет больше, чем где-нибудь, играет роль, – может быть, некоторые из его новых друзей навязывали ему такие взгляды, которые были ему чужды, но во всяком случае Никитин многим обязан влиянию второвского кружка. Интересно, между прочим, посмотреть, как отразилась эта умственная опека друзей на поэме “Кулак”, которую Никитин написал в это время (издана она была в конце 1857 года). Эта поэма существует в двух редакциях: первая, по-видимому, написана более самостоятельно, вторая носит следы поправок и перемен, сделанных по советам друзей. Главное различие обеих редакций – в изображении Саши, дочери кулака: во второй (измененной) редакции это симпатичный и трогательный образ девушки, которая любит бедного столяра, но по принуждению деспота-отца выходит замуж за богатого купца, чахнет и медленно умирает в разлуке с милым. Но в первоначальной редакции Саша – это одна из тех пошлых натур, для которых “заветные мечты” —

Сережки, зонтик или шаль,

Или салоп необходимый

С пушистым мехом из лисиц…

Она легко забывает бедного столяра ради богатого Тараканова и счастлива своим мещанским счастьем, которое делает ее такой же бездушной эгоисткой, как и ее муж. Ее не трогает несчастье отца, который, унижаясь, просит в трудную минуту помощи у зятя: если Саша и ходатайствует перед мужем за отца, то только потому, что люди станут осуждать их, богатых, если они не окажут помощи бедному отцу. Нельзя не сознаться, что такой образ Саши ближе к жизненной правде, в сущности грубой и неутешительной, чем та идеализация героини, которой отдал предпочтение Никитин во второй редакции по советам друзей. Вопрос, что дороже: “тьма низких истин” или “нас возвышающий обман”, – по-видимому, в кружке Второва решался в пользу “возвышающего обмана”. Вообще вся эта поэма под влиянием кружка много раз подвергалась переделкам и изменениям, что наконец заставило Никитина воскликнуть в одном письме к Второву: “Покуда мне сомневаться и в “Кулаке”, и в самом себе!”

Разлука с Второвым была очень тяжела для Никитина, который платил глубокой привязанностью этому благородному человеку, игравшему роль доброго гения в его судьбе.

“Я не могу, – пишет он Второву, – начать моего письма к вам, как обыкновенно начинается большая часть писем: “Милостивый государь!”. Веет холодом от этого начала, и оно мне кажется странным после тех отношений, которые между нами существовали. Я готов вас назвать другом, братом, если позволите, но никак не “милостивым государем”… Признаться, я не могу похвалиться счастьем своих привязанностей: вы – третье лицо, которое я теряю, лицо для меня самое дорогое, потому что ни с кем другим я не был так откровенен, никого другого я так не любил. Силу этой привязанности я понял только теперь, сидя в четырех стенах, не зная, куда и выйти, хотя многие меня приглашают… Прохожу мимо вашей квартиры – она пуста. Не видно знакомых мне белых занавесок; вечером не горит огня в кабинете, где так часто я думал, читал, беседовал – словом, благодаря вашему дружескому, разумному вниманию находил средства забывать все дрязги моей домашней жизни. Как же мне не любить вас, как мне о вас не думать!”

Кроме Второва в это время в Воронеже не было ни Нордштейна, ни Придорогина, лучших знакомых и друзей Никитина. Из поддерживавших близкие отношения с Никитиным оставался М. Ф. Де-Пуле, преподаватель воронежского корпуса, так же дружески расположенный к нему, как и Второв. Присоединились еще два новых лица: Н. П. Курбатов и Н. С. Милашевич, один из героев Крымской войны. Таким образом, составилось маленькое общество, собиравшееся у Де-Пуле. Но прежнего оживления и единства уже не было в этом маленьком кружке, притом же Второва едва ли кто-нибудь мог заменить для Никитина. В его состоянии с этих пор происходит довольно резкая перемена. Он больше уходит в себя, погружается опять в дрязги дворнической жизни, которая его волнует, раздражает и вместе с дикими сценами разгула отца доводит иногда до отчаяния. К тому же давнишняя болезнь все глубже и глубже подтачивала здоровье Никитина.

Вот что пишет он Второву в июле 1858 года: “Здоровье мое плохо. Доктор запретил мне на время работать головой. Вот уже с месяц ничего не делаю и пью исландский мох. Скука невыносимая!” А через два месяца: “Я все болен, и болен более прежнего. Мне иногда приходит на мысль: не отправиться ли весною на воды, испытать последнее средство к восстановлению моего здоровья? Но вопрос: доеду ли я до места? Болезнь отнимает у меня всякую надежду на будущее…”

Но более даже, чем болезнь, доставляла мучений Никитину его семейная жизнь. Это видно, например, из следующего отрывка его письма: “Читаю много, но ничего не делаю, и, право, не от лени. Несколько дней тому назад я заглянул домой (Никитин в это время жил за городом. – Авт.); там кутеж! Сказал было старику, чтобы он поберег свое и мое здоровье, поберег бы деньги, – вышла сцена, да еще какая! Я убежал к Придорогину и плакал навзрыд… Вот вам и поэзия!” Неудивительно, что при таких располагающих к унынию обстоятельствах, лишившись поддержки такого друга, каким был для Никитина Второв, он по временам доходит до самого мрачного пессимизма. На него нападает сомнение даже в собственном таланте, который был уже признан и оценен.

“Нет, – пишет он Второву, – придется, верно, отказаться от мира искусства, в котором когда-то мне жилось так легко, хотя этот мир и был ложный, созданный моим воображением, хотя чувства, из него выносимые, были большей частию “пленной мысли раздраженье”. Придется, видно, по словам Пушкина:

Ожесточиться, очерстветь

И наконец окаменеть.

Грустная будущность! Но что же делать? Видно, я ошибся в выбранной мною дороге. Искра дарования, способная блестеть впотьмах и чуждая силы греть и освещать предметы, не разгорится пожаром, потому что она жалкая искра. А светящимся червяком я быть не хочу…” Дальше Никитин объясняет причины такого уныния. Это – семейная неурядица, от которой он нигде не находит спасения. “Иглы, ежедневно входящие в мое тело, искажают мой характер, делают меня раздражительным, доводят иногда до желчной злости, за которою немедленно следуют раскаяние и слезы, увы! – слезы тоски и горя, жалкие, бессильные слезы!”

Сомневаться в себе, в своих силах приходится каждому, кто только “жил и мыслил”, чего-нибудь добивался и о чем-нибудь мечтал; но в приведенных нами строках Никитина звучит уныние человека больного, с разбитою жизнью, – уныние, которое, так сказать, заложено уже в самой натуре. Гнет прошлого был так силен, что даже в лучшие моменты жизни Никитин был неспособен освободиться от него вполне. За минутами воодушевления, за вспышками радости наступали упадок духа, недовольство и холод. Это настроение отражается и на произведениях Никитина; в них почти нет того жизнерадостного чувства, которое свидетельствует о молодости, счастье, о наслаждении жизнью; зато какой глубокой, надрывающей душу тоской проникнуто большинство его стихотворений! Сам переворот, совершившийся в жизни Никитина со времени его выступления на литературное поприще, заключал для него немало горечи: в одно и то же время он был и литератором, сделавшимся известным далеко за пределами родного города, принятым и обласканным лучшей частью воронежского общества, которая смотрела на него как на равного, – и мещанином-дворником, обязанным для поддержания своего и отцовского существования погружаться в дрязги постоялого двора, всегда чувствовавшим, что он – плоть от плоти того темного, серенького люда, с которым постоянно ему приходилось иметь здесь дело. Эта оборотная сторона медали часто напоминала о себе Никитину – и между прочим по поводу следующей истории, довольно интересной для характеристики тогдашних провинциальных нравов. Как известно, в конце пятидесятых годов нашей печатью овладела страсть к обличению разных темных сторон русской жизни, грешков администрации и пр. Сатиры Щедрина пользовались большой популярностью, в газетах постоянно появлялись обличительные корреспонденции. Такие известия производили в обществе сенсацию и попадали иногда не в бровь, а в глаз. И вот по поводу одной такой корреспонденции, в которой было задето одно значительное лицо, распространились слухи, что автор ее – Никитин, “тот, который пишет стихи”. Над Никитиным готова уже была разразиться гроза, ему как мещанину угрожало позорное наказание; пришлось объясняться, оправдываться, хлопотать; но к счастью, настоящие авторы этой корреспонденции скоро были обнаружены (оказалось, что они принадлежали к чиновному миру), и все обошлось благополучно. Во всяком случае, эта неприятная история сильно потрясла Никитина и показала ему, что писательская известность имеет и свои шипы.

В 1858 году вышло лучшее и самое задушевное произведение Никитина, поэма “Кулак”. С замечательным реализмом и глубокой скорбью за человека здесь описана тяжелая и унизительная жизнь “кулака” – мелкого торговца, всеми правдами и неправдами промышляющего тем, что только попадет под руку. Эта жизнь была близка самому Никитину, а в образе главного героя этой поэмы, Лукича, есть, несомненно, многие черты его отца. То, не знающее никакого удержу самодурство, с каким Лукич распоряжается в своей семье, конечно, приходилось Никитину испытывать на себе, и, конечно, ему самому приходилось наблюдать так правдиво описанные в поэме сцены семейных скандалов, устраиваемых пьяным деспотом-главой. “Кулак” оканчивается следующими многозначительными стихами:

Прощай, Лукич!

Не раз с тобою,

Когда мой дом объят был сном,

Сидел я грустный за столом,

Под гнетом дум, ночной порою.

И мне по твоему пути

Пришлось бы, может быть, идти,

Но я избрал иную долю…

Эта поэма, может быть, больше всего, что раньше было написано Никитиным, обратила на него внимание критики. Наиболее лестный отзыв о ней был сделан Я. К. Гротом в заседании Академии наук. Кроме художественных достоинств поэмы, выразившихся в прекрасных описаниях природы и изображении характеров действующих лиц: Лукича, его жены и дочери Саши, – Я. К. Грот указал на нравственную идею, которою проникнуто все произведение: испорченность натуры человека зависит от несчастных обстоятельств, в которые он был поставлен судьбою. Но и в самом падении человек не теряет некоторых проблесков добра, которые вызывают сочувствие к его несчастью. Таким сочувствием проникнута вся поэма Никитина. Некоторые критики, впрочем, упрекали автора за идеализацию такой личности, как Лукич; но, во всяком случае, “Кулак” имел большой успех (вся поэма разошлась в продолжение одного года) и окончательно утвердил за Никитиным прочное место в нашей литературе.

Вместе с этим заканчивается первый период литературной деятельности Никитина, начавшийся при таких благоприятных для него обстоятельствах. Эти четыре года (1853–1857) были годами его духовного возрождения и усиленной литературной деятельности, которая вознаградила его за то жалкое и темное существование, которое он вел до тех пор.