II. Чистка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II. Чистка

1

Давайте сначала условимся, что нужно понимать под словом «чистка», потому что «чистка» понятие многозначное. Партийная чистка, например, — это совсем особое дело. Я имею в виду организованный открытый процесс очищения того или иного общественного или государственного организма от «осколков разбитого вдребезги» и прочих нежелательных элементов.

Чистку советского аппарата проводили специальные комиссии, создаваемые по вертикали: вас чистила низовая, а «наверху» действовала центральная комиссия, разбиравшая в кассационном порядке жалобы вычищенных «внизу». Она или восстанавливала их на работе или оставляла жалобу без последствий, и тогда… худо было жалобщику!

Так вот такую общегражданскую чистку я за свою жизнь проходил дважды. В первый раз чистка прихватила меня в 1923 году в краевом южном городе, где я учился в университете, на факультете общественных наук, сокращенно ФОН, что расшифровывалось студенческими остряками как факультет ожидающих невест. Действительно, подавляющее большинство наших слушателей составляли хорошенькие девушки, «мамины дочки» из «приличных домов».

Чистка грянула неожиданно, ее готовили в тиши. Лишь за неделю до того, как она началась, о ней заговорили в аудиториях, коридорах и на знаменитом, любимом нами университетском балконе — он нависал над главной улицей города, тяжелый, как дредноут. И вместе с тем какая-то крылатость была в нем, какая-то фантастическая воздушность.

«Сорвавшись с университета, балкон уплывает в закат…» — написал о нем местный поэт.

Стояли, помню, на палубе этого балкона-дредноута мы с Мишей М., моим сокурсником и приятелем, таким же, как и я, членом российского союза поэтов, глядели вниз, на катившийся под нами пестрый и яркий человеческий поток, и рассуждали на тему, «что день грядущий нам готовит».

Низенький, чернявенький, нервно-подвижной, как обезьянка в вольере, Миша М. был настроен тревожно, но весело.

— По линии академической у меня особых опасений нет! — размышлял вслух Миша М. — Да, я держусь на «удочках», но нельзя же выгонять из университета студента за академическую недоуспеваемость. За «неу» — пожалуйста, но за «недо…». Нельзя, братцы, нельзя. А вот по линии социального происхождения… тут я могу пасть, «стрелой пронзенный»…

— Обожди, Мишка, — сказал я, — ты, кажется, круглый сирота. А быть круглым сиротой да еще с твоим стажем сиротства — самое разлюбезное дело в наше время!

— В том-то и дело, что я сирота не круглый, а продолговатый! Меня вырастил и воспитал после смерти родителей родной дядюшка, он жил в Баку.

— И чем он там занимался?

На обезьяньей мордочке Миши М. появилась скорбная, ироническая гримаска.

— Я даже в шутку не могу сказать, что он ежегодно давал каких-то несчастных три бала и «промотался наконец». В Баку все знают, что нефтяные промыслы, которыми мой добрый дядюшка владел до революции, национализировали. Он, конечно, не миллионер, не Манташев, но все-таки буржуй, капиталист, бывший владелец средств производства. Так что дядя у меня, как видишь, не «самых честных правил». А я — его воспитанник. Скажут: яблочко от яблони недалеко падает и… «позвольте вам выйти вон!»

У меня основания для волнений по поводу предстоящей чистки были примерно такие же, как и у Миши М. Академических придирок я не опасался — надеялся на те же «удочки» и на несколько «хоров» в моей зачетной книжке. Что же касается социального происхождения, тут мне приходилось изворачиваться. В анкетах я писал просто: «Сын врача», — не упоминая о военной службе отца и его генеральских погонах. Допустим, проскочит, а если начнут допытываться и уточнять? Могут ведь и не принять во внимание, что я тоже продолговатый сирота с четырнадцати лет, только без дяди-буржуя, а с одной нетрудоспособной матерью.

Мы стояли на балконе, острили, пугали стоящих подле нас «маминых дочек» тут же придуманными россказнями про «ужасы чисток», а у самих в душе скребли черные кошки.

Наконец настал этот наш «судный день». В назначенный час я пришел в университет, поднялся на свой этаж, встретился в условленном месте с Мишей М., и мы пошли чиститься — в аудиторию, где уже заседала наша комиссия по чистке. В коридоре стояли, сидели на подоконниках, нервно расхаживали парочками студентки и студенты. Не было слышно ни обычного смеха, ни болтовни, напоминавшей птичий щебет в лесу в ясный весенний полдень. Какой там смех, какая болтовня, — «ожидающие невесты» готовы были преждевременно разрыдаться от одного ожидания вызова туда, за роковую дверь, в таинственное чистилище.

Когда из аудитории выходили в коридор один за другим уже прочищенные, на них набрасывались с вопросами:

— Ну как? Что спрашивали?

Прочищенные отвечали неохотно и уклончиво:

— Обычное! Насчет успеваемости, ну, и, конечно, кто папа, кто мама!..

Первым вызвали чиститься Мишу М. Он пробыл в чистилище за дверью добрых минут пятнадцать и вышел в коридор ни печальным и ни расстроенным, но и не радостным, а скорее озадаченным.

Кое-как мы вдвоем отбились от набросившихся на Мишу истомленных «ожидающих невест», отошли в сторону, и я спросил его:

— Ну, что там было, рассказывай!

Ом ответил с тем же застывшим выражением недоумения на лице:

— Все это, знаешь, как-то странно выглядит.

— Что именно?

— Да вся эта чистка! У меня сложилось такое впечатление, что они сами не знают, для чего и как это надо делать. Посмотрели мою зачетку — никто ничего не сказал. Потом стали спрашивать про социальное происхождение. Ну, я все, как на духу, выложил им про бакинского дядюшку! Вижу — нахмурились. И вдруг Васька…

— Обожди. Какой Васька?

— Васька Карпов, с третьего курса.

— Он в комиссии?!

— Да, он же активный комсомолец. Васька в общем мне говорит: «Я думаю, что твой дядя не только эксплуататор, выжимавший прибавочную стоимость из пролетариата, он, наверное, еще был и дашнаком?»

— А ты что?

— Я говорю: «Он не был дашнаком!»

— А он что?

— А он говорит: «Чем ты это можешь доказать?» Я говорю: «Это ваше дело — доказать, что мой дядя был дашнаком, а не мое. Я-то твердо знаю, что он не был, а главное — не мог быть дашнаком». Начался дурацкий спор, в конце концов я не выдержал и сказал: «Мой дядя не мог быть дашнаком потому, что дашнаки — это армянские националисты, а мы с дядюшкой, увы, евреи».

— А Васька что?

— А Васька сказал: «Странно! Я держал тебя за армянина!»

— И чем это кончилось? Что тебе сказали, оставлен ты в университете или тебя вычистили?

— Сказали, что результаты будут объявлены в свое время!..

После этого разговора я, когда подошла моя очередь чиститься, отворил тяжелую дверь в аудиторию с тем нехорошим чувством, какое охватывает каждого студента, пришедшего сдавать экзамен с весьма приблизительным знанием предмета.

За длинным столом, устланным красным кумачом, сидела комиссия — пять человек. Все, исключая Васю Карпова, незнакомые мне люди. Да и Вася был не похож сейчас на самого себя — веселого рыжеватого парня, охотно шутившего и принимавшего шутки, с которым можно было после лекций спуститься в пивной подвальчик напротив сквера на главной улице выпить пару-другую кружек пива, поболтать о том о сем или пойти провожать «маминых дочек». По дороге Вася Карпов учил их петь тогдашние комсомольские песни, и они, подходя к своему дому в каком-нибудь тихом приречном переулке, горланили под Васиным руководством про попа Сергея или про моряка, который красив «сам собою», с такой страстью и с таким пылом, что ожидавшие их возвращения мамаши, наверное, падали в обморок от одного сознания, во что превратились их благонравные дщери.

Сейчас Вася Карпов сидел за столом комиссии по чистке, суровый, недоступный, с холодными, бесстрастными глазами.

Как я и ожидал, по линии академической все прошло гладко, без сучка и задоринки. И вопрос социального происхождения «проскочил». «Сын врача», — ответил я Васе Карпову, когда он спросил меня об этом. Вася посмотрел на членов комиссии, те молча кивнули, и Вася так же бесстрастно сказал, что о результатах чистки я узнаю в свое время.

Через неделю в вестибюле университета были вывешены списки студентов, прошедших чистку благополучно. В этих списках мы с Мишей М. обнаружили свои фамилии. А мой старший брат Дима, окончивший гимназию с золотой медалью, круглый отличник, на своем курсе в университете чистку не прошел. Его вычистили по социальному происхождению. Кто-то из членов комиссии стал допытываться и, допытавшись, уточнил все и про военную службу отца, и про его чин.

Кончилась затея с чисткой студентов полным провалом для ее устроителей. Вычищенные написали жалобу в Москву, в Наркомпрос, и все до одного были восстановлены. В Москве было признано, что подобные чистки искажают самый смысл советских принципов в деле народного образования и политически вредны, потому что отталкивают от молодой советской власти большие пласты беспартийного юношества — пласты, которые надо воспитывать и перевоспитывать, а не превращать во врагов.

Такой урок преподал местным властям ленинский народный комиссар просвещения Анатолий Васильевич Луначарский.

2

Вторую чистку я проходил в 1928 году, и это уже было более значительное и более серьезное испытание.

Университет я оставил три года назад. Наш легкомысленный ФОН, имевший два отделения — юридическое и экономическое, был реорганизован в единый экономический факультет. Пробыв один год «юристом», я после реорганизации был принят на второй курс экономического факультета. Сдав благополучно переходные экзамены уже как экономист, я перешел на третий, последний курс и тут убедился в том, что экономические дисциплины мне решительно не по нутру и что если одним дипломированным горе-специалистом в стране станет больше, то экономика ее, возможно, и не пострадает, а я наверняка испорчу себе жизнь. У меня хватило сил и мужества на крутой поворот руля, я вернулся в милый моему сердцу окружной город, тоже южный, но потише краевого. В нем жила мама. Я стал работать в местной газете «Красное знамя», очень быстро вошел во вкус газетной работы, приобрел много друзей и незаметно для себя самого превратился в свои двадцать три года в популярного местного фельетониста. Мой псевдоним — Леонид Ленч — родился именно здесь, в газете «Красное знамя».

Фельетон в то время занимал в газетах видное место, он был ведущим публицистическим жанром. В центральной печати гремели такие фельетонисты, как Михаил Кольцов, Александр Зорич, Давид Заславский. Украина покатывалась от хохота над фельетонами Остапа Вишни, в сатирических журналах блистали сатирические писатели Михаил Зощенко и молодые Ильф и Петров. Было с кого брать пример и у кого учиться! Однако надо было находить свой путь. Стихи я уже не писал или писал очень редко, но лирический запал мой оставался при мне, и он перекочевал в мои фельетоны. Я писал много, печатался часто, но над литературной отделкой фельетонов, над их языком работал тщательно и острил с еще полыхавшим во мне студенческим жаром. А главное — писал, что называется, без оглядки, от души, не стесняясь называл черное черным, а белое белым. Конечно, случались перехлесты, но мой первый редактор Михаил Иванович Базарник, бывший учитель гимназии и старый партиец, ценил мое перо и отстаивал меня грудью, когда задетые моими фельетонами за живое влиятельные персоны города и округа пытались свести со мной свои счеты.

Однажды один мой станичный друг читатель прислал мне копию интересного документа. Это было письмо, написанное коллективно местными казаками их одностаничнику, белогвардейцу-эмигранту, проживающему не то в тогдашней Югославии, не то в Болгарии. Письмо было ответом на послание этого изгоя, упрекавшего земляков в покорности советским властям и угрожавшего им: мы, мол, еще вернемся и тогда посчитаемся со всеми, никого не забудем. Станичники ответили ему по всем правилам фронтового крутосоленого казачьего юмора. Читая их ответ вслух в редакции, я вынужден был пропускать целые абзацы, потому что среди хохочущих слушателей были девушки и женщины.

Материал для фельетона был первоклассный, и я его написал, припомнив знаменитую репинскую картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану».

Через несколько дней после появления фельетона в «Красном знамени» в редакцию на мое имя поступило письмо, в нем некто, пожелавший остаться неизвестным, посулил мне, когда «вернутся наши», пеньковую, хорошо намыленную веревку — в качестве гонорара за это мое сочинение.

Обычно я или рвал подобные письма, или хранил их в своем личном архиве для памяти — вдруг пригодятся. Но тут почему-то я решил показать письмо анонима нашему новому редактору Михаилу Осиповичу П-ву, бывшему балтийскому моряку, участнику штурма Зимнего, высокому человеку на высоких костылях (у него была ампутирована нога), с грустными, ироническими глазами, самородку горьковской закваски.

Михаил Осипович прочитал письмо, посуровел и сказал:

— Оставь его мне!

— Зачем, Михаил Осипович?

— Я его перешлю.

— Куда?

— Куда нужно! Пусть поищут этого подколодного гада, может быть, и найдут.

— Стоит ли, Михаил Осипович? Это же бесполезно!

— Ну, это уж не наша с тобой печаль!

Прошло еще несколько дней. Сижу я за своим столом в редакции, разбираю свою почту — вдруг зазвонил телефон. Снимаю трубку и слышу мужской голос:

— Нельзя ли попросить к телефону товарища Ленча?

— Я вас слушаю!

— С вами говорят из Государственного политического управления. Завтра в одиннадцать утра зайдите в управление, пропуск будет вам выписан. О вызове никому не сообщайте.

Сижу и думаю: зачем меня вызывают в ГПУ? Наверное, в связи с этим письмом? Но почему тогда я не должен никому говорить про этот вызов? Странно!

Все же в редакции про вызов я никому, даже Михаилу Осиповичу, ничего не сказал, сказал только матери и ровно в одиннадцать часов утра на следующий день подошел к окошку бюро пропусков окружного ГПУ, помещавшегося в двух шагах от дома, в котором я жил, — в большом зелено-белом здании, занимавшем добрых полквартала.

Получил пропуск, поднялся по широкой лестнице, нашел в длинном коридоре нужный мне номер комнаты, постучал.

— Входите!

Вхожу. За письменным столом, стоящим у окна в длинной узкой комнате, сидит очень бледный, коротко остриженный мужчина в украинской вышитой сорочке. Лицо знакомое. Пригляделся и вспомнил: я встречался с ним в городском отделе народного образования, куда обращался по делу в связи с каким-то своим фельетоном, — он был тогда заместителем заведующего Наробразом. Умный, интеллигентный человек.

— Садитесь, пожалуйста.

Сажусь.

— Часто вы получаете такие письма?

— Такие — редко. Но вообще мне пишут много и по всякому поводу.

— Мы попробуем поискать анонимного автора, но вряд ли найдем. Задача сложная — иголка в стоге сена.

— Понимаю!

— У вас никаких дополнительных нет материалов по этому вашему фельетону?

— Кроме копии письма станичников, ничего нет!

Пауза. Мой собеседник смотрит на меня испытующе и вдруг говорит:

— Я надеюсь, вы понимаете, что мы вас вызвали не затем, чтобы поговорить по поводу письма новых запорожцев к новому турецкому султану?!

Вот тебе и раз! А я-то надеялся именно на это!

Погасив усмешку, он продолжает:

— Мы, кстати сказать, тоже получаем много писем (снова пауза)… о вас. Чего только люди не пишут.

— Что же именно обо мне пишут вам люди? — спросил я робко и, каюсь, довольно глупо.

— Лейтмотив у таких писем один: указать нам, что вы классово чуждый человек. Один, например, пишет, что вы бывший белый юнкер, другой — что вы сын камер-юнкера, третий идет еще дальше и пишет, что вы — публично! — целуете ручки дамам и делаете это так старорежимно, что у него «все внутри переворачивается» от чувства классовой ненависти к вам.

Снова пауза.

Сдвинув брови, он говорит с уже официальной, холодной серьезностью:

— В ближайшем будущем начнется чистка советского аппарата. Надо избавиться раз и навсегда от бюрократов, волокитчиков, взяточников и социально враждебных элементов, вредящих исподтишка нашему делу. Мы должны знать всю правду о вас, чтобы определить свою позицию по отношению к вам. С вами, несомненно, захотят, воспользовавшись чисткой, рассчитаться ваши сатирические клиенты. Так вот, напишите подробно, ничего не утаивая, какого вы роду-племени… в общем свою автобиографию, положите бумагу в конверт для меня и опустите в ящик в бюро пропусков. Предупреждаю: ничего не скрывайте и не замалчивайте. Вам же будет хуже, если мы что-либо узнаем не от вас лично, а со стороны. Вам все понятно?

— Все!

— Давайте ваш пропуск!

Свою автобиографию, ничего не тая и ни о чем не умалчивая, — а что, собственно, я мог таить и о чем умалчивать? — я написал в тот же вечер, моим редактором была мама.

Опустил надписанный конверт, как мне было сказано, в ящик при бюро пропусков ГПУ. И стал ждать у моря погоды.

Ждать пришлось недолго. Дней через десять в городе началась грозная кампания по чистке советского аппарата. Были организованы комиссии — городская и низовые. К нам в редакцию стали поступать рабкоровские заметки о тех, кого вычистили, и слезные жалобы самих вычищенных, — они, конечно, считали, что изгнаны из аппарата неправильно. Никто в редакции не знал, когда очередь чиститься дойдет до нашей газеты.

И вдруг — в сюжете моей судьбы были по большей части хорошие «вдруг»! — я получил телеграмму из Ташкента, от тогдашнего редактора газеты «Правда Востока» Георгия Михайловича П. Он приглашал меня переехать в Ташкент на работу в свою газету в качестве фельетониста.

Георгий Михайлович когда-то редактировал наше «Красное знамя», я при нем не работал, но его родственник Владимир Яковлевич К., бывший врач, ставший журналистом-международником, был моим другом. Недавно, месяца три-четыре назад, он, потеряв любимую жену, перебрался от нас в Ташкент, в «Правду Востока». Я понял, что телеграмма Георгия Михайловича была инспирирована им.

В нашем городе мне было уже тесно: окружная газета есть окружная газета. Местная ассоциация пролетарских писателей тоже казалась мне провинциальной и малоинтересной — тут сказывалась моя возрастная самонадеянность и главным образом то, что я считал себя левым попутчиком, симпатизировал «ЛЕФу» Маяковского, эстетические принципы РАПП для меня были неприемлемы. А тут передо мной открывались неведомые величественные дали Средней Азии, сулившие столько ярких впечатлений! Да и «Правду Востока», орган Средазбюро ЦК партии, одну из крупнейших местных советских газет, сравнивать нельзя было с нашим «Красным знаменем» — совсем другие масштабы! Я долго не раздумывал: поеду! Да, но как быть с мамой?! Брать ее с собой нельзя, неизвестно еще, как сложится моя судьба в Ташкенте. Придется оставить ее одну здесь. Правда, Дима, уже женатый, со своей семьей живет недалеко, в том самом краевом городе, где мы с ним учились в университете, но все-таки…

Мама меня поняла. Ее дивные васильковые глаза заволоклись слезами, когда я неуверенно сообщил ей о своем решении, но, справившись с собой, она сказала просто:

— Да, тебе нужно ехать! Поезжай, а там будет видно!

И Михаил Осипович — милая душа! — тоже меня понял, когда я показал ему телеграмму из Ташкента и сказал, что я приглашение «Правды Востока» принял.

— Давай, Леня, лети выше, крепи крылья! — сказал он с доброй своей усмешкой и, подумав, прибавил деловито: — Только вот что: ты чистку пройди здесь, а то могут быть неприятности, скажут — удрал! Мы тебе дадим бумажку в городскую комиссию, сходи туда, и пусть они тебе назначат место для персональной (тут он запнулся на мгновенье) экзекуции.

Я взял такую бумагу и пошел в Городскую комиссию по чистке при горисполкоме.

Меня принял секретарь, вежливый молодой человек в штатском пиджачке, который — это было видно — стеснял и раздражая его, потому что он поминутно его одергивал, как гимнастерку. Секретарь прочитал бумагу из редакции, пробежал глазами телеграмму из Ташкента, попросил меня обождать его и вышел из кабинета. Вернувшись вскорости, сказал:

— Завтра с утра идите в Госбанк, там вас вычис… то есть, там вы пройдете чистку.

Чистили меня в Госбанке самое большее десять минут. Никаких каверзных вопросов, никаких допытываний и уточнений. Напоследок председатель комиссии, типичный банковский служащий, с жидкой бородкой, в очках, в серой толстовке, обратился к сидевшему за столом поодаль от других членов комиссии пожилому мрачноватому человеку в кителе с малиновыми петлицами — форма ГПУ:

— У вас есть вопросы к товарищу?

У малиновых петлиц вопросов к товарищу не оказалось. Мне тут же выдали справку о том, что чистку советского аппарата я прошел. А может быть, поставили соответствующий штамп в паспорте — этого я уже не помню.

Через неделю я стоял у окна в международном вагоне поезда Москва — Ташкент, смотрел на несущиеся навстречу заволжские степные просторы и думал… о чем? Да все о том же — что день грядущий мне готовит? Был я тогда беспечен, свободен и чертовски молод и поэтому был уверен, что грядущий день ничего, кроме хорошего, приготовить мне не может. На сердце у меня было легко и ясно!

Примерно через месяц, когда я уже работал в «Правде Востока» и набирал темпы как фельетонист, я получил письмо от приятеля-газетчика по «Красному знамени». Приятель писал, что комиссию по чистке в нашей редакции возглавлял председатель окружного отделения профсоюза работников народного питания товарищ К-и, обрусевший грек, про которого я когда-то написал не злой, но довольно смешной фельетон. Никаких особых служебных неприятностей он от моего фельетона не испытал, но, видимо, самолюбие его пострадало. Во всяком случае, по словам моего приятеля, явившись в редакцию и заняв под чистилище кабинет заведующего издательством, он, потирая руки, сказал:

— Ну-с, начнем с Ленча! Давайте его сюда!

Ему сказали:

— А Ленч у нас уже не работает!

— Как?! Где он?

— В Ташкенте. В газете «Правда Востока».

— Убежал от чистки?!

— Нет, он прошел чистку перед отъездом. В Госбанке.

Бедный председатель Нарпита даже застонал от огорчения: такая была приятная возможность расквитаться с проклятым сатириком за его неуместные шуточки, и — на тебе! — он и тут вывернулся!

Впрочем, меня все это уже не трогало и не волновало! Надо было крепить крылья в небесах Средней Азии!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.