Мамонт и Ева во льду

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мамонт и Ева во льду

Лукавил ли сколько-нибудь Андрей Андреевич, рассказывая, какой тошной показалась ему после Арктики столичная литтусовка «с ее мелкими страстишками»?

За два года до Северного полюса он побывал в Якутии, увидел в вечной мерзлоте застывшее время — то ли прошлое, то ли будущее. И в написанной поэме «Вечное мясо» у него летает мамонтенок Дима — в поисках смысла, который выше суетного. Его попутчики — духи якутского эпоса: дух жизни Олох и дух смерти Олуу сливаются в одно «Олохолуу!». Так и герои поэмы — Прохоров со своим антиподом Тарелкиным, «веры последней дети», в конце концов сольются воедино, оказавшись в «мамонтовом захоронении» — «друг друга обняв, как грелки».

Разгадывайте, «пробуйте их, собаки новых тысячелетий».

Тарелкин беспокоится о «поруганной супруге» — но Прохоров противник этой заскорузлости: делиться надо, любовь дарить, «всех растворить друг в друге». Смело и безоглядно, вот так: «Раздайте себя немедля, / даруя или простивши, / единственный рубль имея, / отдайте другому тыщу! / Вовеки не загнивает / вода в дающих колодцах. / Чем больше от сердца отрываешь, / тем больше в нем остается».

Собаки с треском слопали мясо мамонта, пролежавшее в вечной мерзлоте 13 тысяч лет. С подаренным клоком шерсти этого мамонта поэт вернулся в Москву — там собрались как раз и заграничные писатели. «Прямо с аэродрома, / шерстью мамонтовой бахвалясь, / накрутив, как кольцо, на палец, / я явился в Дом литераторов. / Там в сиянии вентиляторов / заседало большое Лобби: / Ваксенов, Прохоров, Олби, / Макгибин с мелкокалиберкой / и отсутствующий Лоуэлл, / бостонец высоколобый, / что некогда был Калигулой»…

Я им закричал: «Коллеги!

Охотники и художники!

Отныне мы все задолжники

бессмертно вечного мяса.

Мы живы и не во мраке,

пока нас грызут собаки!»

…Литсобратья замерли.

Так в известном рассказе Достоевского «Бобок» герою все слышалось это странное слово «бобок», решил развлечься, попал на похороны, а на кладбище из могил — голоса. «Какой теперь Вольтер, нынче дубина, а не Вольтер!» «Ах, когда же мы начнем ничего не стыдиться!» Голоса были отчетливы, сливались в «долгий и неистовый рев, бунт и гам». Общество, хотя и замогильное, вполне отчетливо бранилось, перемывало чьи-то косточки — и вовсе не пыталось даже на том свете примириться друг с другом.

И тут — герой Достоевского чихнул. Голоса замогильные — как отрезало.

Один из зачинщиков «Метрополя», Виктор Ерофеев, назовет «Бобок» Достоевского «первым русским предвестником Интернета» — и затащит в свою книжку «Акимуды» тени великих русских литераторов: у него они натурально из могил и выходят. От Гоголя до Шолохова, кого тут только нет. И Бродский, и Вознесенский тоже среди них.

А что, объяснит Ерофеев, Андрей Андреевич фигура яркая, и «в нем отражено все мировоззрение шестидесятников, не справившихся с более сложными и противоречивыми, чем им казалось, представлениями о человеке. Этим идеализмом, — небрежно бросит Ерофеев, — я и сам-то болел».

Но сей же момент исправится:

«Мне было 30 лет, когда я придумал концепцию „Метрополя“, конечно, абсолютно идеалистическую. Мне казалось, что мы, освободившись от груза тоталитарных представлений о жизни в России, гораздо быстрее и плодотворнее приблизимся к нормальному цивилизованному обществу. Безусловно, я был легкомысленнее тогда. Это не значит, что я бы не сделал „Метрополь“ еще раз — все-таки важно было показать свободную независимую литературу.

Тогда мне казалось, что нас слишком давят социальные обстоятельства. Время показало, что мы слишком большие надежды возлагали на перемены общества… Глупо видеть все беды во власти, у нас все закольцовано, власть отражает народное сознание, не имеющее четких представлений о цивилизованной жизни. В этой закольцованности трудно сказать, кто и что чему мешает. Сейчас я даже склонен думать, что нам нужен был бы Петр I, но очень тонкий и умный, иначе все порушится. Я никого не пугаю, тут все виноваты… В конечном счете всегда все вдруг приходит к одному и тому же, к совести. А как к ней подойти, когда сама совесть стала явлением сложным и неоднозначным?»

Мамонтенок Дима — летающий отморозок. Помахивает хоботом (в хорошем смысле) над жеманством и глубокомыслием интеллигентского бомонда. Порхает лопоухим вертолетом. У Вознесенского он, кажется, уверен, что совесть — как «вечное мясо». Если совесть есть, то может прекрасно сохраняться тысячелетиями. Если ее нет или она неоднозначна… Ой, да что он тут разлетался? Голову морочит людям. Кыш, отморозок, не учи нас жить, что от тебя толку — если не можешь деньгами помочь.

Мамонтенок Дима, кстати, до сих пор хранится в якутском Музее мамонтов. Чучело, конечно, не летает.

* * *

До Арктики Андрей Андреевич больше не добирался, а вот в Якутии, между прочим, побывал не один раз. Про одну из таких встреч с поэтом в заполярном городе Мирном рассказывал тогдашний руководитель местного литобъединения «Кимберлит» Вячеслав Лобачев.

В марте 1976-го стояли обычные для этих мест морозы минус 30, Вознесенский выступал перед геологами и горняками, пока наконец радушные хозяева не предложили гостю отогреться и попариться. От сауны для начальства он отказался — а от русской баньки, построенной «для себя» двумя семьями, Антипкиными и Ниточкиными, отказываться не стал. Вот там-то Вознесенский и увидел — на стене в предбаннике висела — фотографию. Средь ледяных торосов на берегу Ледовитого океана под ослепительным полярным солнцем полулежали две обнаженные нимфы.

Фото оказалось не просто художественным, но еще и с романтическим шлейфом. Автор сего каприза, Варфоломей Тетерин, служил фотокорреспондентом ТАСС по Восточной Сибири и однажды летом, познакомившись с двумя приезжими изящными эстонками, отправился с ними в бухту Тикси — и наснимал целых пять пленок. Красавицы сидели, правда, не на голом льду, а все же подстилали коврики, и позы принимали самые немыслимые, то вместе, по поврозь, а то попеременно.

Один из самых невинных кадров под названием «Моржихи» попал в 1971 году на биеннале в Венецию — и всех привел в восторг: «Русские женщины растопят даже лед Арктики!» Такие заголовки навеял тогда итальянским газетчикам этот фотографический этюд. Варфоломею Тетерину немедленно вручили главный приз, «Хрустальную фотокамеру». Слава варфоломеевская аж за океан заплыла. Услышал Ричард Никсон про такой кунштюк: хочу, говорит, получше рассмотреть красоту эту писаную. Из американского посольства гонца отрядили в Якутск — к самому Варфоломею: продай, говорят, президенту заморскому, а то он, говорят, не уснет теперь, пока фотографию не получит. А Варфоломею и не жалко — чик, негатив отчекрыжил от пленки, да и продал.

Сколько заплатили? — фотограф честно отвечал: «до фига». А у него пленок с этими кадрами осталось — штампуй не хочу. Похлеще того кадра, что достался Никсону. «Вот Варфоломей, — рассказывал Лобачев, — и клепал планшеты то с одной, то с двумя „Евами“, которые, словно пирожки с крольчатиной, разлетались по всей Якутии». Мог ли Варфоломей отказать Вознесенскому? Да никогда. Подарил поэту фотографию, где нимфы сидят «почти как у Никсона». Вознесенского она вдохновила на стихотворение «Якутская Ева»: «У фотографа Варфоломея / с краю льдины, у темной волны, / якутянка, „моржиха“, нимфея / остановлена со спины… / <…> Есть свобода в фигуре ухода / без всего, в пустоту полыньи. / Не удерживаю. Ты свободна. / Ты красивее со спины…»

Остановленное Однажды

среди мчащихся дней

отрывных,

отвернись, я узнать тебя жажду!

Я забуду тебя. Отвернись.

Летели восьмидесятые годы. Стекляшки лет слагались в разные картинки. А что там, впереди, что за картинка сложится в калейдоскопе времени — Бог весть. Фантазии ни у кого тогда и не хватило бы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.