Я баба слабая, я разве слажу?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я баба слабая, я разве слажу?

Однажды — а именно 6 июля 1996 года — Вознесенский придет в лондонскую студию Би-би-си, на программу радиожурналиста Севы Новгородцева «Севаоборот». И кто-то из гостей программы, давний поклонник поэта, вспомнит забавный эпизод из шестидесятых, как раз в те дни, когда Вознесенский вернулся из Америки. Вот что расскажет в радиоэфире очевидец, побывавший на одном из поэтических вечеров в большой аудитории Политехнического:

«Поэты сидели на сцене у стены. Пришла очередь Вознесенского — он вышел. Невероятно серьезно достал из кармана какую-то бумажку и сказал: „Вот тут пришла записка: ‘Вознесенский и Евтушенко, расскажите, как вы ездили по Америке’… Ну, товарищи, это была большая, серьезная поездка, рассказывать долго. Но я сейчас расскажу один эпизод, который произошел в Нью-Йорке. Ну вы, товарищи, понимаете, нас предупреждали, что в этой поездке могут быть провокации. В Нью-Йорке всех поселили на седьмом этаже, а мы с Евтушенко были в одном номере на пятом, — и мы поняли, что вот тут-то и надо ждать провокаций, и мы не ошиблись.

В два часа, когда мы крепко спали, раздался сильный стук в дверь и кто-то — по-русски, правда, но с акцентом, — закричал: ‘Евтушенко, Вознесенский, вставайте, надо поговорить!’ Мы из-под одеял ответили, что мы, русские поэты, готовы говорить и о поэзии, и о жизни, и о любви — но только в дневное время. „Женька, сволочь, я с тобой в одном классе учился“, — сказал голос из-за двери. „Ни с кем я в одном классе не учился“, — ответил жестко сонный Евтушенко. Поругавшись еще некоторое время, голос исчез.

Но сон исчез, — рассказывал со сцены Андрей Андреевич, — мы полежали еще пару часов, потом осторожно подошли к двери: кажется, нету никого. Быстро оделись и пошли на седьмой этаж, разбудили руководителя группы и рассказали ему о случившемся. Молодцы, сказал руководитель делегации, правильно вели себя в данной сложной обстановке.

Наутро, правда, в номер к нам вломился солист ансамбля народного танца Игоря Моисеева — Сергей Цветков, который был настолько пьян, что у него даже акцент появился… Как видите, все же провокация имела место!..“

Вы не представляете, — Вознесенский рассказывал! с такой иронией — какой рев раздался в зале. Все ревели от смеха. Когда немного улеглось, Вознесенский добавил: „Самое-то главное, что потом выяснилось — Сергей Цветков действительно учился в одном классе с Евтушенко“. И все опять попадали со стульев».

* * *

За умение шутить Вознесенского аудитории обожали. Но людям серьезным такое чувство юмора чаще казалось неуместным. Вот даже Римма Казакова — помнила же, как и предложение выйти замуж обернулось шуткой, — написала в «Литгазете» в июле 1962 года («Что и „как“»), услышав стихотворение «Бьют женщину»: «Здорово написано! Лихо! И вместе с тем возникает чувство неловкости. Я восхищаюсь великолепными поэтическими деталями стихотворения, восхищаюсь поэтом, а женщину-то бьют!.. „Баловать“ в литературе весело и мило, но когда художник „балует“, он подчас, сам того не замечая, переключает внимание с предмета разговора на свою собственную персону, а его поэзия из-за этой диспропорции, искажения поэтической задачи, становится мельче».

Ну да, у Вознесенского всё и всегда в стихах — соткано из нервов «собственной персоны», все через собственное «я», до самоистязания. Иногда это вызывает даже недоумение. Но за это как раз Вознесенского и любили — за искренность…

Вернемся к заграницам. В шестидесятые Вознесенский побывает еще не раз — и в Америке, и в Италии, и во Франции, и в Англии, и в ФРГ, не говоря о Польше и Болгарии. Сначала молодого поэта отправляли за рубеж, чтобы освежить представление о лицах советской литературы. Потом спохватились — а не пускать уже было сложно: популярность Вознесенского и на Западе оказалась нежданно-негаданно такой, что тронь его здесь — заграничные друзья его тут же отзывались эхом… Были, впрочем, и другие объяснения. Так, колоритная Валерия Новодворская, защитница демократии от всего на свете, поэта любила — но стыдить будет политически, со всем набором штампов либеральной конъюнктуры XXI века: «Почему ему все это позволяют? А плата внесена. Во-первых, в США поэта шокировала слежка со стороны ФБР (про слежку со стороны КГБ он ничего не написал). „В Америке, пропахшей мраком, / камелией и аммиаком, / пыхтя, как будто тягачи, / за мною ходят стукачи. <…> / Пусти, красавчик Квазимодо, /душа болит, кровоточа, / от пристальных очей „Свободы“ / и нежных взоров стукача“. Стыдно».

И дальше, по накатанной, — ее резюме: «Никогда еще искренность поэта не приносила столько бед».

Ну да, мысль не нова и не сложна: поэт излишне искренний всегда вредит партийной и корпоративной догме: коммунистической и антикоммунистической, любой, будь эта догма трижды либеральна или антилиберальна. Любое отклонение, пусть даже очевидное, от «правды», нарисованной в уме догматика, — беда.

В сборнике «Треугольная груша» стихотворение называлось «Вынужденное отступление». За него поэта не раз попрекнут в новом веке: да как он мог! Увидел мрак, разврат и аммиак в Америке! Какие «стукачи»? Откуда? Если бы они и были — то ж стукачи демократические! А значит, полезные!

В XXI веке маленький Эдик Сноуден, знаток американских стукачей, доведись ему прочитать эти пассажи, мог бы долго смеяться. Даже его малюсеньких усилий однажды хватит, чтобы мир усвоил очевидное: все поголовно уже давно «под колпаком». И оруэлловский «Большой Брат» — оказывается, совсем не то, что все когда-то думали.

Но это когда еще будет.

* * *

В том же сборнике Вознесенского, рядом со «стукачами», — «Лобная баллада». Там у царя «по лицу проносятся очи, как буксующий мотоцикл», там он целует в уста Анхен, которой только что отсекли голову, потому что его «любовница — контрразведчица англо-шведско-немецко-греческая». В стихах нет никакого буквального соответствия подробностям трагической любви Петра Первого к немке Анне Монс. Собственно, и Петр по имени не назван, лишь имя Анхен — отзвук той истории (но на самом деле голову немке не рубили). Здесь Вознесенский — о другом.

Эта самая Анхен, оставшаяся «брусничной кровиночкой» на державных устах, — совсем скоро обернется у поэта кинозвездой Мерилин Монро, мотоциклисткой Натальей Андросовой… Но и в «Лобной балладе» уже сказано — устами отрубленной головы: «Баба я, / вот и вся провинность, / государства мои в устах».

В дни строительства и пожара

до малюсенькой ли любви?

Ты целуешь меня, Держава,

твои губы в моей крови.

Вот это уже совсем другое дело! Эти строчки — при таком-то утилитарно-партийном подходе к поэзии — можно пришпилить и к кровавому режиму, и к любой злобе дня. Что же касается запахов аммиака в Америке — это лишнее, это конформизм, постыдное сотрудничество с коммунистическим режимом.

В России ведь не первое столетие, со времен Радищева и Новикова, как ни меняй царей с вождями, пульсирует одна корпоративно-прогрессивная мысль: кто не назвал режим «кровавым», тот ретроград и лапотник. Цари кровавы, пролетарские вожди кровавы. И в этом была своя правда. Но ведь толкуют о «патриотизме» вечно: или — или. «Патриотизм» революционно-либерального разлива запрещает видеть очевидное — что и мир вокруг не менее ущербен. «Патриотизм» на почвенный манер, напротив, — вечно сводится к идее, что весь мир существует лишь для того, чтобы топить нас в крови. Те и другие «патриоты» по-своему суровы и угрюмы, на зависть феликс-эдмундовичам всех времен и народов. Возможны ли третьи?

Вознесенский позволил себе не уложиться ни в тот, ни в другой трафарет. Верный футуристической идее, он наивно полагал, что время дает новый шанс построить государство справедливости и любви к своему народу. Поэт помогает своей стране, расшатывая загончик соцреализма, в который не втискивался отдельно взятый человек во всем неподконтрольно-интимном многообразии.

* * *

Время будило воображение. Веселый и страшный башмак Хрущева пролетал над Америкой. Над Советской страной фаллически вздыбилась большая кукурузина. К девкам, по преданиям тех лет, ночами приходила тень какого-то Егора Кузина. Кто не помнит — знаменитая была частушка: «Не ходите, девки, замуж / За Егора Кузина. / У Егора Кузина — / Большая кукурузина».

Сверхдержавы ракетами мерились, космосом бредили, шпионов ловили. Мир колобродил и мял ковыль.

Поэту, кажется, всего-то оставалось пристроить в этом путаном мире непережеванных госмашинами человечков с их малюсенькими Любовями. Госмашины тоже колебались: нужен ли им этот человечек? — и делали, кажется, все, чтобы поэты поскорее расстались с иллюзией, будто «наше дело общее». К концу 1960-х все так и случится. Виной ли тому интриги идеологов, подбиравшихся к власти, злобная склочность литературной среды, просто чья-то недальновидность или глупость, но — иллюзия растает.

Беззащитная муза — вот кто останется главной героиней этого десятилетия Вознесенского.

* * *

Пятого августа 1962 года в Америке скончалась Мерилин Монро, тридцатишестилетнее волоокое земное божество. Вознесенский помнил ее голо-головокружительные позы на громадных нью-йоркских автобусах и небоскребах. Советским зрителям Мерилин покажут впервые лишь через четыре года — на экраны выпустят фильм «В джазе только девушки». Но на смерть актрисы сразу же откликнулся главный советский киножурнал.

Из некролога памяти Мерилин Монро (Советский экран. 1962. № 19):

«Узнав о ее смерти, Лукино Висконти сказал: „Мир американского кино убил Мэрилин (так в журнале. — И. В.) Монро. В течение последних лет своей жизни она играла роль его жертвы“. <…> В последнем интервью, опубликованном журналом „Лайф“ за несколько дней до трагической развязки, Мэрилин говорила: „Я не смотрю на себя, как на товар, но уверена, что многие считают меня товаром, в том числе одна фирма, которую я не назову. Актер — это не машина, сколько бы ни утверждали обратное“.

Именно поэтому ее нервы не выдержали борьбы, которая оказалась слишком неравной. Жестокие законы капиталистической кинопромышленности сломили силы актрисы…»

Тогда же Андрей Вознесенский напишет свой «Монолог Мерлин Монро». Именно так: не Мерилин, а Мерлин. Как слышалось и повторялось ее имя, так и написалось. И в последних прижизненных изданиях в стихотворении останется так: Мерлин. И это правильно. Требовал же Вэн Клайберн до последнего, чтобы его звали, как в прежние советские годы — Ваном Клиберном, и точка. Вот так же именем «Мерлин Монро» дышала эпоха. У Вознесенского вышли стихи невыносимо пронзительные — так выходит, когда «невыносимо самоубийство, но жить гораздо невыносимей», когда «самоубийство — бороться с дрянью, / самоубийство — мириться с ними, / невыносимо, когда бездарен, / когда талантлив — невыносимей». Когда убивают тебя изо дня в день — продажность, конъюнктура, карьера. Когда режиссеры жизни этой — «одни подонки».

Я Мерлин, Мерлин.

                           Я героиня

Самоубийства и героина.

Кому горят мои георгины?

Было это самоубийство или убийство — гадания и полвека спустя ответа не дадут. То дело сведется к политическим козням братьев Кеннеди, любовников Мерилин, то в одной из последних версий медсестра случайно ввела секс-идолу смертельную дозу нембутала. Но у Вознесенского не про то даже — ему важнее понять, как обстоятельства жизни вытравляют в человеке чистоту «синевы без стакана». Не оставляя выхода. Он как-то объяснит тем, кто не понял, — отчего стихи не соответствуют меняющимся версиям смерти Мерилин: «Вообще эти стихи — обо мне… „Невыносимо — самоубийство“, — это был стон о нашей жизни».

Невыносимо горят на синем

Твои прощальные апельсины…

Я баба слабая. Я разве слажу?

Уж лучше — сразу!

Любопытный штрих, между прочим. Нембутал, от которого вроде бы скончалась Монро, примет позже и Лиля Брик, покончившая с жизнью самоубийством. Роковая муза Маяковского, которая у Вознесенского в парижских стихах «на мосту лежит». К истории его отношений с Лилей Юрьевной мы еще вернемся. А пока продолжим по порядку.

«Я баба слабая» — это про Мерилин, разбившую столько видавших виды сердец? Ну-ну. В девяностых годах сыну Хрущева, Сергею Никитичу, перебравшемуся жить в Америку, сосед покажет газетку, знаменитую в тех местах небылицами. «И вот он там вычитал, — посмеется Сергей Никитич, — будто Хрущев каждую неделю тайно летал во Флориду к Монро на свидания. Я рассмеялся: „Ну ты представляешь, чтобы в ‘холодную войну’ Хрущев посещал Флориду тайно?“» (Бульвар Гордона. 2009).

Между прочим, сам Никита Сергеевич, встретившись в 1960 году в Америке с актерами из фильма «Канкан», фотографировался с красоткой Ширли Маклейн — и устоял! Та специально задирала юбку «чуть не выше головы», фотографы аж визжали. Ширли, конечно, не Мерилин, но главное, Хрущев был — орел! «Нам это было, конечно, непривычно, — сказал Никита Сергеевич, стирая капли пота с макушки, — неприлично казалось, но я подумал — ну и ладно! Ну и пусть!»

Неизвестно, шевельнулось что-то в Хрущеве рядом с Ширли Маклейн или нет, но в чем он был несгибаем: шуры-муры — шаг к измене Родине.

Вознесенский, надо сказать, в этом пункте совсем не совпадал с партийной линией. Музы вдохновляют поэта — поэт вдохновляет Родину: не логично разве? «Бабы слабые» — они выше (бывает, и шире) границ и политических систем. И в этом смысле Мерилин — такая же русская баба, как Нина Хрущева. А праправнучка Николая I, королева Арбата тех лет, — такая же американская баба, как Мерилин. Та же тоска в глазах… Впрочем, праправнучка — это история особая, причем мотоциклетная.

* * *

К мотоциклам Андрей Андреевич был явно неравнодушен. В «Треугольной груше» не только очи у царя напоминают колеса мотоцикла. В «Гитаре» муза то «была смирней, / чем в таинстве дикарь… <…> / а то как в реве цирка, / вся не в своем уме — / горящим мотоциклом / носилась по стене!»

О ком это? «Среди ночных фигур / ты губы морщишь едко, / к ним, как бикфордов шнур, / крадется сигаретка».

Мотор ревет и в «Отступлении о частной собственности»: «А была она милая, / с фаюмским сиянием глаз. / Мотоциклы вела, / в них вонзалась и гнулась она, / как стрела в разъяренном, ревущем боку кабана!» Наконец, в «Мотогонках по вертикальной стене», прямо посвященных Наталье Андросовой в 1960 году:

Заворачивая, манежа,

Свищет женщина по манежу!

Краги —

              красные, как клешни.

Губы крашеные — грешны.

Мчит торпедой горизонтальною,

Хризантему заткнув за талию!

В стихах есть некоторые детали их знакомства: «Я к ней вламываюсь в антракте. / „Научи, — говорю, — / горизонту…“ / А она молчит, амазонка. / А она головой качает. / А ее еще трек качает. / А глаза полны такой — / горизонтальною / тоской!» Позже Вознесенский расскажет подробнее (Огонек. 1996. № 35):

«Мы познакомились с Наташей… благодаря Александру Межирову. Он, человек чрезвычайно склонный к мистификации и приукрашиванию действительности, взахлеб рассказывал о некой прекрасной мотогонщице, гоняющей по стене в парке Горького. Признаться, долгое время я не „покупался“ на его восторженные рассказы, так как был уверен, что он преувеличивает и редкую красоту женщины, и необычайную эффектную зрелищность аттракциона. Но в конце концов стало интересно, и я отправился в парк.

То, что увидел, просто потрясло мое воображение. Витиеватость и превосходная степень Сашиных слов в сравнении с действительностью превратились в ничто. После выступления я прошел за кулисы, где нас друг другу представили.

Наташа — потрясающая женщина. Природа ее щедро одарила не только физическим совершенством богини, но и чрезвычайным благородством и редким чувством юмора. Очень тонко она чувствовала поэзию, всегда держала в машине сборник стихов своего любимого поэта Бориса Пастернака. Кстати, гоняя по стене, обычно читала про себя стихи, знала их множество…»

Мотогонщица и сама про себя знала, что чудо как хороша: «Да, остается признать факт. Я была в молодости не дурна: высокого роста, почти всегда носила брюки и краги (высокие ботинки), предпочитала строгий английский стиль. Правда, в глаза-то никто не заявлял, что я, мол, королева Арбата, но вслед эти слова частенько доносились. Я не обижалась». Обижаться было бы странно — учитывая, что Наталья Николаевна действительно царских кровей. Наталья с братом Кириллом чудесным образом оставались единственными в СССР потомками Романовых по мужской линии. Прапрадед ее — Николай I. Отец, князь Александр Искандер, сын великого князя Николая Константиновича, вступившего в морганатический брак с Надеждой Дрейер, скрылся за границей, повоевав после революции за «белых». Дед Николай Константинович, приветствовавший Керенского в 1917-м, был расстрелян два года спустя. Мать, Ольга Розовская, спасла себя и детей вторым замужеством: служащий по финансовой части Николай Андросов дал детям свою фамилию и отчество. Наталья Александровна Искандер стала Натальей Николаевной Андросовой. Спортсменкой-комсомолкой-и-просто-красавицей. Сталина видела — на физкультурном параде плыла мимо, застыв в какой-то композиции. Жили они бедно, старались не отсвечивать, о царской фамилии Наталье рассказали мамины подруги много лет спустя. И тут в ее жизни появились мотоциклы.

До войны в Парке культуры им. Горького появился аттракцион: американцы Боб Кару, Дикси Дер и Китти О’Нель носились по вертикальной стене на мотоциклах. В 1936 году их выпроводили из страны, как подозрительных иностранцев. Восстановить номер взялся сын фокусника Орнальди: претенденток ему в партнерши было много — выбрали Наталью. В годы войны, пока аттракцион был закрыт, она работала шофером грузовика. После Победы — опять начались гонки в «бочке». Не слезала с мотоцикла до 1967-го, когда ей исполнилось пятьдесят, была мастером спорта. Единственного мужа, трагически погибшего на съемках фильма «Всё начинается с дороги» кинорежиссера Николая Владимировича Досталя, похоронила в 1959 году. Многочисленные жуткие травмы обернулись для нее костылями.

Она успела побывать в Ницце на могиле отца. В июле 1998-го встретилась с родственниками на перезахоронении останков Николая II и его семьи в Петербурге. Встреча оставила странное чувство: Его Высочество Николай Романович, тоже праправнук Николая I, поцеловал ее трижды — и больше ни один из Романовых к ней близко не подошел. Общаться не пожелали, хотя принадлежность ее к царскому роду не оспаривали. То ли гордые очень, недоумевала потом Наталья Искандер-Андросова-Романовская, то ли беспокоятся о правах на наследство, то ли боятся, что бедная русская родственница попросит чего-нибудь. В июле 1999 года ее похоронили на Ваганьковском кладбище, недалеко от брата и матери.

Судьба мотогонщицы сложилась ярко, больно. Она могла бы царственно невзлюбить свою страну и свой народ — а ничего подобного, любовь и оптимизм оставались с нею всегда. Юрий Нагибин, друживший с ней, посвятил княжне-мотогонщице главу в книге «Срочная командировка, или Дорогая Маргарет Тэтчер». Ее сделал героиней повести «Две ночи» (там она Лена-мотогонщица) Юрий Казаков, приятель и сосед: «Она была богиня, мотогонщица и амазонка. Все ребята с Арбата и из переулков знали ее красный с никелем „Индиан-Скаут“…»

Знакомство с Натальей Андросовой, заметил Вознесенский, было непродолжительным, но оставило «самые восторженные воспоминания». Вспоминал он тем не менее как-то осторожно. Стихи, посвященные ей, были куда свободнее, там страсть была. Там злодей Сингичанц, цирковой администратор, красавицу изводил — а уж отпор давать она умела. Потом же у поэта появились разные причины сдерживать эмоции. Одна из самых неприятных связана со странным персонажем — Алеком Флегоном (прежде — Олегом Флегонтом).

В 1966 году Вознесенский выступал в Оксфорде. За пару дней до того он отказался подписать договор с издателем Флегоном, и теперь тот явился на вечер с магнитофоном, чтобы записать не опубликованные еще стихи. Андрей Андреевич после выступления подошел к Флегону, вытащил из магнитофона кассету и положил себе в карман. Поэта разыскала полиция: сошлись на том, что голос, принадлежащий Вознесенскому, будет в записи стерт, а кассета, принадлежащая Флегону, возвращена.

Позже Окуджава напечатает рассказ о том, как в Германии Флегон напился и жаловался Булату, «что он родился в рязанской деревне, что его фамилия Флегонтов, что он служит в советской разведке, что его никто не понимает». А в том 1966-м, по следам скандала с Вознесенским, Флегон в отместку издал в Лондоне пиратский сборник его стихов под названием «Мой любовный дневник». В предисловии к сборнику, легшему на стол советским властям как раз к 50-летию празднования Великого Октября, он прежде всего объяснял, что Вознесенский — «символ борьбы против коммунистического строя», антисоветский поэт, пишущий «о любви к людям, а не к партии и объектам пятилетки». Мысль Новодворской, кстати, прозвучит и у Флегона: «Каждая его поэма — это или удар по режиму, или чаевые для того, чтобы власти прикрыли свои глаза». Как странно иногда у некоторых мысли сходятся!

Но вспомнили мы Флегона в связи с Натальей Андросовой. В чем тут связь? А вот в чем. Беда Флегона была в том, что он не только провокатор, а еще и страшная бездарь — судя по его предисловию. Вот небольшая цитата: «…Когда же Вознесенский встретил впервые мастера спорта Н. Андросову, он тут же смекнул, что спорт бывает разный. Зачем красивой женщине быть в вертикальном положении, когда многие предпочитали бы ее в горизонтальном…» И так далее. Пошляк Флегон, видимо, млел от сладострастия, сочиняя байки о любовных похождениях Вознесенского.

С Флегоном, заметим, однажды и Солженицын судился из-за «пиратского» издания — и дело выиграл. Флегон и ему «отомстил» — издал в 1981 году пасквиль «Вокруг Солженицына».

Впрочем, стихи Вознесенского о мотогонщице отзовутся эхом не только у Флегона. Чуть раньше Эдвард Радзинский создал пьесу «104 страницы про любовь», в 1968-м Георгий Натансон снимет по ней фильм «Еще раз про любовь». В самом его начале некий нелепый поэт читает «Мотогонки по вертикальной стенке в Огайо». Стихотворный текст вполне в партийном духе представлял собой нарочито неталантливую карикатуру на Вознесенского. Зритель не мог не согласиться с героем картины (его играл Александр Лазарев), укорявшим героиню Татьяны Дорониной, поклонницу поэта: «Кстати, стихи были довольно дрянные. Вам всегда нравятся дрянные стихи?» Ну да, кто спорит, дрянные. Только автором этих стихов был не Вознесенский, а Радзинский. Следите за руками.

* * *

Вознесенскому попадался на улицах плакат, где могучий труженик с метлой выметал всякий сор, мешавший строить новый мир. Среди сора на первом плане виднелась книга «Треугольная груша».

Кем заменили бы пролетария на этом плакате в новые времена? Ну, скажем, банковским клерком, прагматично выметающим из своих умственных активов любые груши, которые не скушать. Что это у поэта — синева? Бесполезную синеву, пожалуй, заберите. А вот полезный стаканчик, пожалуй, оставьте.

«Живет у нас сосед Букашкин, / в кальсонах цвета промокашки». Но грудь у него в новом веке уже колесом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.