«С меня при цифре «37» в момент слетает хмель…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«С меня при цифре «37» в момент слетает хмель…»

К фатальным датам и цифрам Владимир Семенович относился с настороженным вниманием. И в тридцать три, и в тридцать семь он чувствовал,«как холодом подуло.

Во второй половине января он вновь отправился во Францию. Золотухину объяснил: «Для того, чтобы сидеть и работать… Сказал… что страдает безвременьем… Ничего не успеваю. Пять месяцев ничего не писал…»

Когда перед поездкой разговаривал с Парижем, спросил:

— Марин, у тебя ведь Чехов в оригинале весь?

— Ну, конечно. А что тебя интересует?

— «Вишневый сад». Хочу перечитать, у нас тут вроде кое-что намечается. Приеду, расскажу подробнее.

В начале 1975-го на Таганке не просто намечалось, но уже происходило нечто неординарное. Впервые к режиссерскому «пульту», который, казалось, намертво был прикован к Любимову, был допущен человек со стороны — Анатолий Васильевич Эфрос. Личность в театральном мире зрителями любимая и уважаемая, а начальством — с огромным трудом переносимая.

Любимов впервые надолго и по доброй воле покидал театр — уезжал ставить в «Ла Скала» оперу своего друга Луиджи Ноно, и не без оснований подозревал грядущий «разгул демократии» в труппе, связанный с его отсутствием. Вынужденно предложил Эфросу попробовать поработать с его актерами, поставить что-нибудь. Анатолий Васильевич выбрал «Вишневый сад». Определил исполнителей. Лопахина должны были готовить Высоцкий и Виталий Шаповалов.

Перед отъездом Любимов объявил о будущем спектакле по булгаковскому «Мастеру». Владимиру на пару с Золотухиным достался поэт Бездомный. Особого энтузиазма подобное решение шефа у Высоцкого не вызвало. Он рассчитывал, по крайней мере, на Воланда. Ну, ладно, потом, все потом.

Дорога на Париж оказалась — с приключениями. Но не веселыми, а печальными. Машина заглохла еще до Бреста. Пока искали механиков, убили массу времени, переночевали — и снова в путь-дорогу. Слава Богу, хоть на границе попались знакомые таможенники, проскочили без проверок и скоро были в Варшаве. Там успели на премьеру спектакля Анджея Вайды «Дело Дантона», вечером отметили это событие. В числе гостей был Данек Ольбрыхский и Моника — «разломавшаяся пара». Но поляки, к сожалению, немецких машин не чинили. Еле-еле дотянули до Западного Берлина. Пока договорились с ремонтом «BMW», пока устраивались в пансионат «Антика», проголодались. А перекусив, отправились гулять по центру Берлина. И вдруг на Курфюрстенштрассе Владимир ощутил себя зажатым, стал тихо говорить, ступал неуверенно. Пожух совсем, решил про себя. Рассердился на себя за то, что стеснялся говорить по-русски. Вспомнил отца в послевоенном Эберсвальде и подумал, что быть в положении оккупационного солдата лучше, чем туристом одной из победивших держав в побежденной стране.

В Париже, за исключением обязательных визитов к родственникам Марины, светских вечеринок, грустной поездки в психиатрическую клинику Шарантон, где лежал в то время сын Марины Игорь с наркопроблемами, основное время Владимир проводил за письменным столом.

В прошлом году во время рижской встречи Сергей Тарасов как бы мимоходом забросил удочку относительно новой совместной работы. С Серегой, пожалуй, можно иметь дело, попробовать сварганить что-либо стоящее, — авантюризма в нем хоть отбавляй. Они сидели тогда в гостиничном номере, попивали кофеек пополам с рижским бальзамом и перебрасывали друг другу, как горячие угольки из ладони в ладонь, разные идейки на тему кино. Пока Борис Хмельницкий не предложил: «А давайте сделаем фильм про разбойников. Только не российских, тут могут быть вопросы. А о Робине Гуде, к примеру». — «А что, материал классный, и ни один редактор не подкопается, — тут же подхватил Тарасов. — Но какую-нибудь связку, легкий намек нужен, для чего мы это снимаем…». И тут Владимира осенило:

— Я знаю, как это сделать. Вот пролог. Я — весь такой современный парень, Борька тоже. Мы входим в кадр, как обычные ребята с московского двора, такие уличные пацаны. Я пою о старых временах, — и перехожу на развалины средневекового замка. А Борька — Робин Гуд в кадре уже в старых одеждах, с мечом. И я уже шут…

На том и порешили.

И вот теперь в Париже он с удовольствием вышагивал по булыжным мостовым старинных улочек, рассматривал храмы, а дома у Миши Шемякина листал альбомы с репродукциями. Пытался сочинять. «Но пишется мне здесь как-то с трудом, — жаловался в письме Бортнику, — и с юмором хуже на французской земле…» Но все же:

Чистоту, простоту мы у древних берем,

Саги, сказки — из прошлого тащим, —

Потому что добро остается добром —

В прошлом, будущем и настоящем!

С Тарасовым, конечно, работать было проще, чем со Швейцером. По крайней мере, Сергей не навязывал какие-то свои «подстрочники». Оговорили общие темы и направления баллад — и все, дальше — на свое усмотрение. Долго не давалась «Баллада о борьбе», пока не нащупал точку отсчета — детство.

Детям вечно досаден

Их возраст и быт, —

И дрались мы до ссадин,

До смертных обид.

Но одежды латали

Нам матери в срок,

Мы же книги глотали,

Пьянея от строк…

Но больше всего пришлось помучиться с «Балладой о любви». Казалось бы, вот он, предмет обожания и восхищения, рядом, тихо сидит в кресле, поджав ноги, листает чеховские пьесы, время от времени нежно посматривая в твою сторону, но — нет, ни черта не выходит! Поэтому, выходит, правы те, кто говорит о предмете н е м о г о обожания. Или действительно о любви все сказано? Ангел спускается неохотно, и ощущение, что поймал его за крылышко, не приходит. Но мучения все-таки вознаграждаются, и мозг начинает работать. Главное образ появился и потащил за собой все остальное:

Когда вода Всемирного потопа

Вернулась вновь в границы берегов,

Из пены уходящего потока

На сушу тихо выбралась Любовь —

И растворилась в воздухе до срока,

А срока было сорок сороков…

…Вечером за ужином в выпуске теленовостей Владимир уловил знакомую фамилию — Синявский: «Мсье Синявский…»

— Марин, что там о Синявском? Переведи-ка…

Он не понимал половину (в лучшем случае) из того, что говорил с экрана диктор. Его это раздражало, но раздражало и других.

— Автор книги «Голос из хора» русский писатель, эмигрировавший из Советского Союза, Андрей Синявский удостоен премии французской критики за лучшую иностранную книгу года. Церемония награждения состоится завтра, — пересказала Марина.

— О, молодец Андрей Донатович! А где будет церемония?

— Я пропустила. Через час повтор новостей, узнаем. А что, ты его знаешь?

— Еще бы, он у меня в институте литературу преподавал! Уникальный мужик. Его в 66-м посадили, не слышала? Громкий процесс «Синявский — Даниэль»…

Назавтра Владимир был на вручении премии имени Даля Андрею Синявскому, хотя Марина и не советовала.

— Андрей Донатович, разрешите вас поздравить. Честное слово, я за вас очень-очень рад. Марина тоже вам привет передает.

— Володя, спасибо. Ну, премия — хорошо. Вот вы для меня, как подарок, ей-богу. Здесь, сейчас! Фантастика. Я о таком даже не мечтал. «В наш тесный круг не каждый попадал…» — по сей день помню.

— Было дело.

… Отодвинутый на тысячи километров от страны, отгороженный границами, Синявский не забывал своего своенравного студийца. В журнале «Континент» он, цитируя песню «У меня гитара есть…», писал: «Так поют сейчас наши народные поэты, действующие вопреки всей теории и практике насаждаемой сверху «народности», которая, конечно же, совпадает с понятием «партийности», и никого не волнует, никому не западает в память, и существует в разреженном пространстве — вне народа и без народа, услаждая слух лишь начальников, да и то пока те бегают по кабинетам и строчат доклады друг другу, по инстанции, а как поедут домой, да выпьют с устатку законные двести грамм, так и сами слушают, отдуваясь, магнитофонные ленты с только что ими зарезанной одинокой гитарой. Песня пошла в обход поставленной между словесностью и народом, неприступной, как в Берлине, стены и за несколько лет буквально повернула к себе родную землю. Традиции современного городского романса и блатной лирики здесь как-то сошлись и породили совершенно особый, еще неизвестный у нас художественный жанр, заместивший безличную фольклорную стихию голосом индивидуальным, авторским, голосом поэта, осмелившегося запеть от имени живой, а не выдуманной России. Этот голос по радио бы пустить — на всю страну, на весь мир — то-то радовались бы люди…»

Конечно, заявиться в «логово махровой эмиграции» было делом рискованным. Поздним вечером по радио пошла информация о крупном событии в культурной жизни Парижа и его участниках. Как они все-таки, суки, оперативны… Понятно, что без воспитательной беседы в Москве уже не обойтись.

Иногда накатывали приступы меланхолии и хандры. Брал гитару, трогал струны, вспоминая свои старые стихи. Ничего не помогало. Только одно свербило: зачем я здесь? Не пишется — или больше не могу, или разленился, или на чужой земле — чужое вдохновение только для других? А дома буду отговариваться тем, что суета заела. Захотелось пообщаться, хотя бы заочно, душу излить. Бортнику, что ли, письмецо черкнуть?

«Дорогой Ваня! Вот я здесь уже третью неделю. Живу. Пишу. Немного гляжу кино и постигаю тайны языка. Безуспешно. Подорванная алкоголем память моя с трудом удерживает услышанное. Отвык я без суеты; развлекаться по-ихнему не умею… На всякий случай записываю кое-что, вроде как в дневник. Читаю. Словом, все хорошо. Только кажется, не совсем это верно говорили уважаемые товарищи Чаадаев и Пушкин: «Где хорошо, там и отечество». Вернее, это полуправда. Скорее — где тебе хорошо, но и где от тебя хорошо. А от меня тут — никак…

…Ваня, мы с тобой в Париже

Нужны — как в бане пассатижи…»

Теперь звонок маме: не волнуйся, у нас все в порядке, как у тебя? Что там с квартирой? Слава те Господи!!!

Наконец-то сдали их кооперативный дом на Малой Грузинской, 28. Нина Максимовна тянула жребий, достался восьмой этаж. Хорошо хоть не первый и не последний. Говорит, что вошла в квартиру, как полагается, с хлебом-солью, в бутылку с водой поставила березовую веточку. Мама вздыхала: «Так хорошо. Аты и у меня в гостях, и у отца в гостях, и у Марины тоже гость… Теперь хоть свой угол есть. И какой! Шикарная трехкомнатная квартира…» — «Вот и хорошо, видишь, сколько у меня ангелов-хранителей! В общем, мамочка, скоро будем!» — «Да, но там еще такой ремонт предстоит сделать, как же вы?» — «Ладно, мам. Что-нибудь придумаем».

Следующий звонок — Дыховичному. «Вань, привет. У нас тут, понимаешь, вот какая проблема…» — «Володя, это не проблема. Мы живем вдвоем. Ребенок у бабушки. Все будет нормально. Будете жить у нас, если Марину это не смущает…» — «Ну все, тогда мы вернемся с морей, и из Парижа прямо к вам».

С окончательной победой весны они осуществили давно намеченное — отправиться в средиземноморский круиз. Две недели полного отдыха. Тихо, спокойно и так не похоже на прежние морские путешествия с Толей Гарагулей или Сашей Назаренко по Черному морю. Никто никого не узнает, не лезет в душу, никому ни до кого нет дела. Но иногда ловишь себя на том, что абсолютное невнимание и безразличие тоже задевают. И сразу не сообразишь, что лучше: постоянно находиться под прицелом неусыпных глаз или спокойно делать все, что тебе заблагорассудится и не обращать внимания на окружающих?

В Париже его ждет нервная телеграмма от Демидовой: немедленно приезжай, если не хочешь потерять Лопахина! Значит, в самом деле, пора.

Перед отъездом долго, пристально смотрел на себя в большое зеркало: ну что, похож на купца Лопахина? Вроде бы, да. Борода, чуток поправился, глаз горит. Вперед!

«Они мне позвонили, — рассказывал Иван Дыховичный, — что они уже выезжают. Купили машину «мерседес»… Володя все время звонил с дороги и говорил: «Ты не представляешь, на чем я еду, ты увидишь, ты оценишь, что это за автомобиль»… Я помню, они въехали во двор, а на крыше лежал огромный двуспальный матрас… Мы с Володей очень долго, смешно заносили этот матрас в дом. Все тетечки, которые на скамеечке сидели, с ненавистью контролировали процесс и все не могли поверить, что это реально Володя, а рядом с ним Марина Влади, что они будут жить в этом доме. А мы тем временем внесли матрас в квартиру, положили его на пол, и они на этом матрасе прожили где-то полгода в нашем доме…»

26 мая в репетиционный зал на Таганке тихо вошел Высоцкий, сел неслышно и стал наблюдать за работой на сцене. Его даже не сразу узнали — так изменила борода. Позже он смеялся: отращивал для Лопахина, потому и чуток задержался.

«Играл Лопахина дублер. Я с ним долго работал, упорно, — рассказывал Анатолий Эфрос. — Но однажды… я почувствовал, как что-то странное меня притягивает к той части зала, в которой сидят актеры на замечаниях… И я невольно начинаю говорить только туда. Говорю свои замечания, и постепенно начинаю видеть два каких-то невероятных глаза, впившихся в меня, слушающих. Я не сразу сообразил, только потом, — что Высоцкий приехал и пришел на репетицию. И он хотел в один раз все догнать — вот он так меня слушал. Это было невероятно…»

«Я попал в момент, когда Эфрос ходил с актерами, — вспоминал Высоцкий. — У него есть такая манера, когда он ходит по сцене вместе с актерами, о чем-то с ними разговаривает. Он не объясняет, что ты должен сделать. Он просто наговаривает текст этого персонажа, и в результате что-то получается. Ты за ним следишь, это очень заразительно… Потом он сидит в зале и больше уже ничего не говорит. Может, он так только с нами работал, но вот смешение его режиссуры с работой артистов нашего театра имело удивительный эффект. Ведь этот спектакль у себя, в Театре на Малой Бронной, со своими актерами он не мог бы поставить. Все актеры привыкли играть Чехова в театре с «четвертой стеной», они произносят свой текст либо себе, либо партнерам. А в нашем театре есть другой прием — отчуждение, обращение в зал. И в этом спектакле очень многие чеховские монологи мы говорим прямо зрителям, не стесняясь, выходя из образа, разговариваем со зрителем… Получился колоссальный эффект от эфросовской постановки Чехова с… приемами любимовского театра. Мешанина очень интересная была…»

С головой погруженная в эту работу, Демидова чудом успевала записывать: «6 июня… Репетиция «Вишневого сада». Поражаюсь Высоцкому: быстро учит текст и схватывает мизансцены… Быстро набирает, хорошо играет начало — тревожно и быстро… Прогон. Вместо Высоцкого — Шаповалов. Очень трудно… Без Высоцкого очень проигрываю».

Постановщик спектакля не отрицал: «…Действительно, он догнал за несколько раз, и мне пришлось очень обидеть Шаповалова, потому что, когда Высоцкий начал репетировать, это было что-то неимоверное…»

Все замечали, что Высоцкий начал работу в очень хорошем состоянии. Был собран, отзывчив, нежен, душевно спокоен. Очень деликатно включился в работу, и эта деликатность осталась в роли… Исполнительница главной женской роли полагала, что Высоцкий играл абсолютную влюбленность в Раневскую, но поскольку Раневская была в том спектакле прообразом «Вишневого сада» и, соответственно, прообразом уходящей культуры, то это была иная влюбленность. Не только и не столько в женщину, сколько в иную ипостась земного существа. В этой любви был другой слой чувств! Желание иной жизни! Ненасытное карабканье по гладкой стене куда-то… в никуда. Высоцкий играл с трагическим ощущением. Может быть, из-за предвосхищения своего скорого конца? Это был трагический Лопахин; человек, закончивший свои дни, как многие крупные купцы XIX — начала XX века: Мамонтов, Третьяков…

А на Малой Грузинской ударными темпами шел капитальный ремонт. «Вдохновителем и организатором всех наших побед» была Марина Влади.

В Лопахине Высоцкий играл современного делового человека, полного сил шагать в ногу с веком, хозяйствовать по-новому на земле беспечных гаевых. Он был вызывающе элегантен — в светлом модном костюме, в белоснежной сорочке с бабочкой, с модной стрижкой, сделанной у дорогого мастера, чуть нарочито небрежной. Выглядел удачливым бизнесменом с большими руками, которые могли бы и червонцы пересчитывать, и на гитаре играть. Трофимов — Золотухин с завистью говорил то ли Лопахину, то ли самому Высоцкому: «У тебя тонкие, нежные пальцы, как у артиста, у тебя тонкая, нежная душа».

Демидова вспоминала: «Как замирал зал, когда Высоцкий — Лопахин подходил к авансцене и тихо говорил: «Иной раз, когда не спится, я думаю: «Господи, Ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами». Чеховский текст Высоцкий подавал, как свою исповедь, чуть нараспев, с легким волжским оканьем, и от того, что к зрителям напрямую обращался никто другой, как «наш Володя», его Лопахин приобретал… особую значительность. Работяга Лопахин — единственный в пьесе деловой человек на этой сонной земле, что «прокисла, опухла от сна…». Он представал делателем российской истории.

Третий акт заканчивается продажей имения. Прикатывал с торгов ликующий Лопахин: «Я купил! Погодите, погодите, господа, сделайте милость. У меня в голове помутилось… Вишневый сад теперь мой. Мой!.. Скажите мне, что я пьян, не в своем уме… Не смейтесь надо мной!..»

Высоцкий хохочет, топочет ногами, пускается в пляс и поет…

«Какие-то слова он действительно почти пел, — писала Демидова — Раневская, — тянул-тянул свои гласные на хрипе, а потом вдруг резко обрывал».

Чеховский текст Высоцкий произносил в этой сцене на свой особый, распевочный лад. Он удивительным образом превращал Чехова в поэта:

Ах-х-х, Ермолай,

Битый, малограмотный

Ерм-м-олай,

Который зимой

Бос-с-иком бегал-л-л…

По мнению Эфроса, Высоцкий играл эту сцену «так буйно, так неистово танцевал, так прыгал, стараясь сорвать ветку, что невозможно было не зааплодировать… «Звук лопнувшей струны» (так говорится в ремарке Чехова) невольно навевал ассоциацию с жизнью и судьбой барда».

Влюбленная Марина видела: «Он играл то, что не очень часто показывают на сцене, — любовь молодого мальчишки к женщине, которую всю жизнь боготворил… Володя был чудесен».

Но спектакль Эфроса приняли кисло, предубежденно. Любимов морщился, мол, не наш спектакль, слишком утончен, нет таганской условности, дерзости, открытых перекличек с современностью, все слишком «запсихологизированно» и «неуловимо». А дальше началась и вовсе некрасивая история. Анатолия Эфроса пригласили в управление культуры и сказали, что к ним приходил Юрий Петрович Любимов и потребовал, чтобы они сняли «Вишневый сад», так как режиссер искажает русскую классику.

На дуэль Анатолий Васильевич коллегу не вызвал, просто написал ему письмо: «Здравствуй, Юра, здравствуй, прогрессивный режиссер!.. Когда ты так странно вел себя на первом показе спектакля, я удивился и ничего не понял. Помнишь, Володя Высоцкий уже вышел на сцену и сказал первые реплики, а ты сидел, отвернувшись, и говорил мне, глядя в зал: это что, твои клакеры? И актеры не понимали, почему ты не смотришь на сцену и совсем не уважаешь ни их, ни меня. После худсовета я сказал, что ты просто болен…

Ты перевел «Вишневый сад» на утренники для детей, — твое дело. Хотя смешно, согласись, что Высоцкий приезжает из Парижа, чтобы играть Гамлета и Лопахина, а играть должен на утренниках. Кстати, я благодарен ему, Демидовой, Золотухину, что они все-таки тогда, после худсовета, отстояли «Вишневый сад», свои актерские работы и наш общий труд. Смешон ты со своими идеологическими ярлыками, мой прогрессивный друг, неужели ты этого сам не понимаешь? Жаль. Тем же работникам управления ты доставил удовольствие».

Была еще одна жертва «Вишневого сада» — Виталий Шаповалов, который полгода репетировал Лопахина и в последний момент был отодвинут даже не на задний план, а вовсе за кулисы. По его мнению, в этой истории «Володя никоим образом не выглядит плохо. Там Эфрос поступил просто бестактно… Я назначен на роль Лопахина, я его репетирую-репетирую-репетирую. В театре говорят: Шапен репетирует первым номером… На одной из репетиций в перерыве подходят Любимов — он уже вернулся из Италии — и Эфрос. Любимов говорит: «Шапен, ты не волнуйся, дело в том, что Володя Высоцкий тоже хочет играть Лопахина, но на тебе это никак не отразится. Сдавать будешь ты, но Володя тоже будет играть». — «Юрий Петрович, а когда я боялся конкуренции? Мы же не конкуренты, мы же с ним не похожи, мы очень разные с Володей…»

Но перед сдачей спектакля он заехал на примерку в мастерские Большого театра, а там говорят: костюм Лопахина сшит на Высоцкого. После этого Шаповалов предупредил Эфроса: «Не надейтесь, что буду у вас играть, когда Володя уедет в Париж». И не играл.

Возможно, эта история добавила холодка в общую атмосферу теплой доброжелательности в отношении к Владимиру Высоцкому. Кому-то, получается, все, а кому-то — пшик… Далеко не все понимали величину Высоцкого: близость мешает осознанию истинных пропорций.

Тем не менее, его Лопахина многие театралы ставили в один ряд с Гамлетом. Все та же Алла Сергеевна Демидова делилась своими наблюдениями: когда репетировался Гамлет, то мифа о Высоцком еще не было. АЛопахин — это 75-й год, когда Высоцкий уже состоялся. Когда он был уже почти заложником мифа о самом себе и знал, что нужно быть в профессии серьезным художником… Изначально Лопахин у него был крупнее, чем изначально Гамлет. Но потом обе эти роли выровнялись и проявили Высоцкого как гениального, крупного и многогранного актера.

Он окончательно состоялся как мастер. Сам Эфрос смущался в его присутствии: «Во время наших контактов он выглядел старше, я был «младше». Разговаривал несколько свысока. Снисходительно. Он был человеком дерзким, говорил резко, хотя и негромким голосом. Маленький, аккуратненький, чистенький, он появлялся в театре через пять минут после начала. Уже давно надо было быть на сцене, спектакль задерживается, а он мне говорит: «Все хорошо».

Все равно Анатолию Васильевичу работать с Высоцким нравилось. Не желая расставаться, предложил ему записать для радио пушкинского Дон Гуана. Высоцкий, не раздумывая, согласился. «Никакой трактовки не было, — рассказывал Эфрос. — Актер, режиссер, художник вообще должны иметь слух. Я говорил: «Володя, прочти этот текст. Я тебе буду подавать реплики за Яковлеву, с паузами. Ну, начни…» Ион слышит Пушкина — вот и вся трактовка! Чтобы Пушкина прочесть, надо иметь слух. Володя читал, и это была чистая поэзия… Он приходил в студию, снимал свою короткую курточку спортивную, и с листа читал как поэт. Ему не надо было долго объяснять, что такое Дон Гуан. Может быть, надо, чтобы актеры по ночам писали стихи?..»

Позже подобный эксперимент они проделали и с «Мартином Иденом» Джека Лондона, и с «Незнакомкой» Блока, где Поэт — Высоцкий — старался вести свою интонационную партию на полутонах, с аристократической сдержанностью.

Оказавшись в пиковой ситуации после очередной размолвки с Любимовым, Высоцкий в минуту слабости, в сердцах даже ляпнул Дупаку, что бросит Таганку и перейдет к Эфросу на Малую Бронную…

* * *

В четырехкомнатной квартире в элитном доме в центре Москвы и хозяевам, Дыховичным, и их квартирантам было уютно. «Никто никого не раздражал, все веселились, иногда выпивали, — рассказывал Иван Владимирович. — С Мариной совершенно не было никакой дистанции. Она была прелестным человеком в жизни, к русскости ее были еще прибавлены французский такт и деликатность. Она в доме вела себя свободно, была остроумна, жива, кокетлива… Разгуливала в халатике на голое тело, легко раздевалась, одевалась, но в ней никогда не было вульгарности… К нам приходили гости — их, наши — они были вместе общие друзья. И это было очарованием… Есть период в жизни, когда вы хотите видеть все время любимых тобой людей у себя в доме, а тогда же единственная форма общения не ресторан был, а дом. И никакая это была не кухня, а комната, в которой мы сидели, в которой мы спорили, говорили. И Марина, по-моему, была счастлива. Мы жили в разных комнатах, никому не мешали. Была одна ванная, но это проблема не глобальная. Если люди любят друг друга, радуются тому, что они утром садятся вместе пить чай или кофе, что может быть приятнее?..»

Но вот беда: наличие жильцов Дыховичных соседей, мягко говоря, смущало. Тесть как-то обмолвился Ивану, что в высокие инстанции поступают сигналы: в доме поселился подозрительный человек с какой-то проституткой, они разъезжают на машине с иностранными номерами, а самое главное — не здороваются с тетушками, сидящими у подъезда! На следующее утро Высоцкий, выйдя из подъезда, подошел к «заявительницам», поклонился им в пояс и, рухнув на колени, заорал: «Здравствуйте, тетки!» Тетки офонарели…

Кстати, Высоцкий был крестным брачного союза Дыховичного с дочерью члена Политбюро ЦК КПСС Полянского. Иван рассказывал: «Он знал девушку, с которой у меня был долгий роман, и однажды поинтересовался: почему мы, такая красивая пара, не начинаем жить вместе? Я с ним поделился своими сомнениями: «Скажут, женился, чтобы стать зятем члена Политбюро». На что Володя мне, двадцатилетнему, сказал: «Если бы на ней женился, потому что она дочка Полянского, ты был бы мерзавец. Но если ты на ней не женишься, потому что дочка Полянского, ты тем более мерзавец». Эта эффектная фраза очень повлияла на меня…»

* * *

Пользуясь лопахинской «бородатостью», Высоцкий, несмотря на плотный репетиционный график, все же успел сделать пробу на главную роль в «Емельяне Пугачеве». Автор сценария Эдуард Володарский вспоминал процесс подбора исполнителей: «У нас был консультант Преображенский, историк, в МГУ преподавал, а до этого в Сорбонне несколько лет читал русскую историю… В комнате режиссера висел такой громадный планшет, где были фотографии всех, кто пробовался на роль Пугачева, порядка 40 человек. И мы его попросили (сняв фамилии со всех фотографий): «Сергей Тимофеевич, вот посмотрите, как вы считаете, кто, на ваш взгляд, больше всего годится на роль Пугачева?» Старик так засмущался, потом, опираясь на палку, говорит: «А я ведь никого не знаю». — «Тем более». Он стал смотреть, разглядывал очень внимательно все фото и потом сказал, что больше всего подходит вот этот — и указал на Высоцкого. Потом: «Ой, только не этот» — и указал на Матвеева». В результате Пугачева сыграл Евгений Семенович Матвеев. А Марина Владимировна проявила характер и отказалась от заманчивой роли российской императрицы. «Я мечтала об этой интересной работе, — рассказывала она, — но, увы, этот наш с Володей сон рухнул… Впрочем, как и многие другие… Нам отказали тогда в счастье совместно трудиться под надуманным предлогом: мол, мне, иностранке, не могут платить валютой, хотя об этом с моей стороны не было и речи… Пробы у него были чудесные… Я делала только пробы костюмов. Но самое смешное, что я все-таки снялась в роли Екатерины, только у японцев, а он Пугачева так и не сыграл…»

Отказался от роли Цыгана в «Пугачеве» и Вахтанг Кикабидзе, когда узнал, что Высоцкого в фильме не будет. Хотя мы, рассказывал он, уже так много нафантазировали, даже что-то там подрепетировали… Только Матвеев очень хотел играть Пугачева, прямо из кожи лез… «Ладно, Володь, не переживай, — попытался смягчить глупую ситуацию Кикабидзе. — Ты мне лучше разреши исполнять твоих «Коней привередливых». Дашь?» Он так внимательно посмотрел на меня и сказал: «Нет, не дам. Ты по-своему сделаешь. А мне это не надо…»

* * *

Никогда еще у Высоцкого не было своего дома, своего жилья. Все — углы, закуточки, в лучшем случае — съемные квартиры, гостиничные номера. А потому слушаешь его грустные слова — «Как нас дома не грей…»— и кажется, что он лукавил, и«в холода» его тянула не столько охота к перемене мест и любовь к кочевью, сколько гнетущее чувство неуюта, бесконечной беспризорности.

Когда на Малой Грузинской наконец завершился ремонт, Марина предложила не спешить ее обставлять. Завезли сначала только самое необходимое, с остальным решили повременить. В нашем доме все должно быть первоклассным! Но с самодельным столом и деревенскими лавками на кухне все-таки смирилась.

Ах, как просится фраза — «в своем доме Высоцкий все делал своими руками». И тумбочки сколачивал, и табуретки, и рамочки для картин выпиливал, и краны чинил, и обои клеил, и окна стеклил, и прохудившуюся обувь ремонтировал, и разбившиеся чашки склеивал, и оконные рамы ошкуривал, и плов готовил.

Возможно, огорчу, но — нет. Не строгал, не пилил, не чинил, не стеклил, не готовил. И не пытался.

Алла Демидова вспоминала: «Прихожу… Дверь открывает Марина с дрелью в руках. «Марина, — спрашиваю, — что вы делаете?» — «Привинчиваю в ванной шурупы». — «А Володя?» — «А Володя, как настоящий русский мужик, лежит на диване с книжкой».

Как же так? А вот так.

Зато он гениально делал то, чего не умел больше никто на свете. Когда он пел Марине — он был для нее богом, а когда просто жил — был для нее мальчиком, мальчишкой в смысле ошибок, опыта, глупостей…

Однако некоторые их знакомые полагали, что в любви Марины к Высоцкому была своя корысть, свой расчет. Питерская актриса Нина Ургант, партнерша Владимира по фильму «Я родом из детства», была уверена, что Марине «хотелось сделать Высоцкого ручным, домашним. Помню, как она самолетом везла из Франции ручки, задвижки, крючки, гвозди для их новой квартиры. Хотела свить с ним гнездышко. А он же принадлежал всем, не подчинялся никому…». Администратор Москонцерта Нина Обухова горько сетовала, что Влади «пыталась внушить ему ложный образ, стала для него кривым зеркалом…Загоняла его вконец: по 5 концертов в день играл человек. Деньги на нее зарабатывал. Надорвался…». И уж совершенно неожиданно женскому хору «кумушек» подпевал Михаил Жванецкий: «Насчет Володи Высоцкого знаю одно: почти все в бытовом отношении добивалась для него Марина Влади. Она и квартиру в Москве выхлопотала, и в Париже через мэра пробилась к Брежневу, встретилась с ним и выбила-таки визу для Володи на свободный въезд-выезд. Это все Марина! Ей тоже нужно памятник ставить!»

Не уверен, что в «брачном контракте» Высоцкого и Влади, заверенном на небесах, значились подобные пункты. Была любовь. Она менялась, может быть, даже растворялась порой. Но эти двое создавали такой удивительно красивый мир, который и пробуждал в соглядатаях не самые добрые мысли.

Лев Толстой считал, что человек есть дробь с числителем и знаменателем. Знаменатель — то, что он о себе думает, а числитель — то, что он собой представляет. И чем больше числитель, а скромнее знаменатель — тем больше дробь. Так вот, Володя и Марина вместе были две очень крупные дроби.

…Однажды Елочка Абдулова сообщила Марине, что наследники Александра Таирова и Алисы Коонен распродают мебель своих великих родственников. «Поехали, посмотрели, она нам очень понравилась, — говорила Марина. — Старинная, красивая, но не какая-то особенно ценная, просто эта мебель имела душу, не то что современная чепуха. Нам была она дорога еще и тем, что принадлежала людям театра…» Они выбрали красивое кресло темного дерева в стиле ампир, антикварный стол с многочисленными ящичками, который, по мнению Марины, был похож и на конторку, и на бюро. Она говорила, что будет сидеть в этом уютном кресле и слушать стихи, которые он напишет за этим письменным столом…

Где поставим стол? Сначала решили: к окну. Но Володю, вспоминала мама, почему-то угнетала видная издали разрушенная немецкая кирха, пострадавшая еще во время войны. Передвинули стол сперва к одной стене, потом к другой. Потом на стенах появились крепкие, из толстых досок, книжные полки по примитивному рисунку-чертежику ответственного квартиросъемщика. Отдельная — для томиков с дарственными надписями авторов.

Их соседями по дому № 28 были известные, уважаемые люди, интеллектуальная элита столицы — кинорежиссеры Никита Михалков, Александр Митта, художник-график Виктор Щапов, фотомастер Валерий Нисанов, актриса Анастасия Вертинская, художники Виктор Чижиков (автор олимпийского Мишки), Эдуард Дробницкий… Но вот ведь какая незадача: поначалу некоторые позволяли себе посматривать на своего непутевого соседа как на придворного певца. Один из них, как-то устроив вечеринку, решил потешить гостей, «угостить» Высоцким. Позвонил:

— Володь, а ну, попой! У нас тут, сам понимаешь…

Высоцкий, по словам Тамразова, побелел, кивнул и пошел к соседу. Там попросил хозяина на минутку в коридор. Потом вернулся в комнату, сказал хозяйке, что ее муж чего-то там в ванной застрял, и, прощаясь, добавил: «Придет в себя, пусть заглянет…»

В те годы его популярность уже была фантастической. Художник Гриша Брускин рассказывал: «Подъезд осаждали безумицы, прибывающие из различных уголков необъятной нашей родины. Строгие Варвара Ивановна и тетя Надя (консьержки. — Ю.С.) в дом их не пускали. Девушки караулили часами на улице…» Другого соседа Валерия Нисанова поражала странная женщина, которая «регулярно, каждый день, к восьми утра появлялась в их подъезде, усаживалась на подоконнике и терпеливо ждала, когда же, наконец, выйдет ее кумир. Высоцкий ее ненавидел». Однажды, вспоминал Нисанов, подходя к подъезду, встречаю разгоряченного Высоцкого: «Еду в аэропорт за Мариной! Умоляю, убери эту гадину!» И показывает в сторону дома. У подъезда уже несколько дней сидела странная девушка и всем говорила: «Я Володина невеста. Он обещал на мне жениться…»

Владимир Семенович жаловался Бортнику: «Ну, опять… Эти сумашеччие!.. Ну что же делать?!.» Отшивал сплошь и рядом. Но они узнавали адрес, проникали в дом, спали на лестничных площадках, а ночью часа в два-три звонили в дверь. Другие ждали до утра… Пять раз за пять лет на Малой Грузинской менял номер телефона… Какие-то дамы, которые подкупали консьержку, днем забирались на чердак, и часа в три ночи врывались в квартиру. Мы же ночные люди. Сидим, пьем чай, разговариваем — и вдруг звонок в дверь. Открываешь — безумные глаза…» Валерий Янклович знал одну дикарку, которая часами ждала Высоцкого у служебного входа театра, ничего не говорила, слава богу («настоящих буйных мало…»), — не кидалась, только курила и внимательно-внимательно смотрела на кумира. Когда он появлялся дома — она уже была у подъезда. Ночами могла под окнами простаивать…

Поначалу влюбленный в свою долгожданную«трехкомнатную камеру», Высоцкий вскоре возненавидел этот дом и стал называть «гадюшником». Мама говорила, что сын стал поговаривать об обмене на какой-то более тихий район. Мечтал сделать студию — пусть маленькую. Даже изучал, смотрел варианты обмена в одном из арбатских переулков. Посматривал на двухэтажный кирпичный розовый особняк на Сивцевом Вражке. Если с Бульварного кольца — второй слева. А на чердаке — сделать бы студию! По-доброму завидовал художникам, на законных основаниях имевшим мастерские…

* * *

…Этого звонка он ждал с раннего утра. Ходил из комнаты в комнату и нетерпеливо посматривал на молчавший телефонный аппарат. И все равно, когда раздался звонок, вздрогнул:

— Петр, ты? Привет! Ну, как? Все в порядке?! Ты едешь мимо? Зайдешь? Нет? Все, я выхожу…

Вегин подрулил прямо к подъезду дома на Малой Грузинской и издалека помахал спешащему навстречу Высоцкому тремя книжками «День поэзии. 1975».

«Вместо приветствия, — вспоминал Петр, — он обнял меня и сказал, как в нашей ранней молодости:

— Старик, здорово размочили! И славно, что мы с тобой рядом печатаны!..»

Потом помчался в театр, хотя до вечернего спектакля была еще масса времени. Впрочем, кажется, сегодня была даже не его очередь. В гримерке никого не было.

«Я когда увидел его, — вспоминал Леонид Филатов, — чуть не расплакался. Он сидел, как ребенок, как пацан: такой расслабленный, обалдевший. «День поэзии» лежал на столе и был раскрыт на его стихотворении. И он подходил — но не перечитывал! — брал так бережно, подносил к лицу, вдыхал запах бумаги, типографской краски и не мог надышаться… Это был действительно непередаваемый восторг!»

Ожидание длилось,

А проводы были недолги —

Пожелали друзья:

«В добрый путь! Чтобы все — без помех!»…

В том году редактором-составителем традиционного поэтического альманаха «Советского писателя» был Вегин, а руководителем редакционной коллегии Евгений Винокуров. Как член редколлегии Андрей Вознесенский предложил включить в сборник стихи Высоцкого. «Но Вознесенский, — вспоминал Вегин, — сомневался, что Винокуров пойдет на риск, хотя никакого реального риска не было. Привычка преувеличивать сложности у Вознесенского была связана с тем, что последующее преодоление этих сложностей работало на него, увеличивало его славу, авторитет…»

Так или иначе, но Высоцкий через Ахмадулину передал стихи Вегину. Правда, при окончательной верстке редактор «Дня поэзии» Карпова все же вырезала две строфы. Белла Ахатовна рассказывала, когда стихи «вышли в жутко исковерканном виде, при встрече Володя так посмотрел на меня… Не зло, нет, но было в его глазах такое страдание, что у меня слезы навернулись».

* * *

Высоцкий не уставал восхищаться шемякинской «маниакальной дотошностью». Вскоре после их знакомства Михаил специально приобрел самую совершенную аппаратуру — два «Ревокса», какой-то уникальный микрофон и устроил у себя в мастерской настоящую студию звукозаписи. Даже окончил специальные курсы профессиональных звукооператоров. У него возникла идея — создать полное собрание сочинений Владимира Высоцкого в «чистовом», окончательном варианте. Поначалу к мысли Шемякина Владимир отнесся как к забаве, вполне объяснимому желанию парижского друга иметь под рукой качественные записи, полную коллекцию. Что, дома, в Союзе, такого не было? Еще сколько! Жаль, что заканчивались они обычно ничем.

Не так давно познакомили Владимира в Москве с неким Костей Мустафиди, представили как классного радиоинженера, фанатика электроники и страстного поклонника его песен. У Кости была самая совершенная аппаратура, о которой, говорят, даже Дом звукозаписи не мечтал. Он предложил Высоцкому сделать полный аудиоархив всех песен. Это было заманчиво, и они начали работу. Но вскоре предприимчивый Костя сообразил, что напал на золотую жилу и втихаря начал приторговывать этими записями. Его личными записями! Узнав, Высоцкий прогнал Мустафиди с глаз долой. Предательство ненавидел. В любой форме.

Но здесь, у Шемякина, конечно, было другое. Пиратские записи русского шансонье в Париже вряд ли могли кого-либо прельстить, делать на них бизнес — смешно. Но сделать, в конце концов, канонические образцы, как стихи, опубликованные в книге, — нужно было обязательно. Начали пробы.

Марина на первых порах отнеслась к их занятиям прохладно, считала пустой тратой времени, праздным занятием. То, что предлагал Шемякин, все равно было любительством. Не тот уровень. Она привыкла ко всему подходить профессионально. Тем более, Володиному творчеству Марина знала цену. Но не здесь. Париж нехотя принимал пришельцев.

Когда Владимир стал надолго пропадать из дома и заниматься черт знает чем в этой мастерской, просто взревновала мужа к Шемякину, заразившему его этой своей бредовой идеей. С таким трудом и с такими унижениями даются им эти редкие, словно ворованные, недолгие свидания, а тут этот…

«Каждую из песен Володя перепевал семь-восемь раз, добиваясь наибольшей выпуклости, выразительности, — рассказывал Шемякин. — Он обычно, уходя, если был доволен, говорил: «Да, вот здесь я уже остаюсь!» Гитара всегда хранилась у меня. Володя прилетал, и часто из аэропорта «Орли» ехал ко мне… Некоторые песни он писал в самолете и пел затем у меня… Володя просто ставил листки на мой мольберт, поскольку песня была только что записана, и он не мог еще запомнить текст…

Чтобы Володе создавать его вещи, ему нужно было быть абсолютно, предельно, четко трезвым — как хирургу, который делает операцию на глазу: рука не имеет права дрогнуть — будет разрезан нерв — конец глазу. Володя выполнял эту операцию с блеском; когда Володя творил, он был трезв. Все его творчество — это творчество одного из трезвейших и самых печальных аналитиков земли русской. Высоцкий — это человек, которого нужно понимать абсолютно по-другому… Он сделал то, чего до него не делал никто, синтез абсолютно бесшабашной русской души — с трезвым мышлением гениального философа. Володя был настоящим метафизиком в глубине души…»

Записи шли порой часами. «Иногда он выскакивал просто мокрым из студии, — вспоминал Шемякин. — Однажды Володя выбежал в коридор, я тоже вышел. «Ох, сейчас бы стакан ледяной водки с соленым огурцом!» — сказал Володя. Но он знал, что завтра снова запись, и стакан проплыл мимо…»

Никто из них даже не подозревал о том, что эти домашние записи в скором будущем станут столь же бесценны, как, скажем, рукописи классиков литературы.

Не только к Мише, но и вообще к большинству людей, приезжавших из Союза, и здесь, в Париже, пытались настичь Высоцкого, искали встреч и понапрасну отнимали время, Марина относилась настороженно. И всячески стремилась оградить мужа от излишнего и обременительного, по ее мнению, общения с заезжими друзьями. Виктор Туров, например, смертельно обиделся, когда, будучи во Франции, набрал номер телефона Высоцкого, а трубку сняла Марина: «Витя, Володя спит, и я его будить не буду…»

Хотя подчас Высоцкий сам не спал и другим не давал. Ольбрыхский рассказывал об одном вечере в старенькой квартире Марины в доме на улице Дюрок: «Я попросил его спеть что-нибудь новенькое. Он тут же взял в руки гитару. Через несколько минут раздался стук в стенку: «Немедленно выключите магнитофон! Безобразие!» Марина пыталась объяснить соседям, что к ней приехал муж из России, но те стали кричать, что вызовут полицию. Будь они русскими, в гости бы напросились. А французы… да что тут говорить!..»

Теперь вот объявился Кирилл Ласкари, приехавший на гастроли с артистами ленинградского Малого оперного. И счастливый только от того, что он в Париже, был в полной уверенности, что этим он доставил и им безумное удовольствие. Но Владимир сказал, что это его друг и надо уделить ему внимание. Гостиница «Скраб», знаешь такую? Поехали, найдем. Вскоре в номер Ласкари постучали:

— Кирка, привет. Одевайся. Мариночка внизу, в машине.

«За рулем Марина, я рядом, — млел Ласкари. — Володя обнял меня и сунул в карман рубахи пятисотфранковую купюру:

— Ни в чем себе не отказывай. На шмотки не трать. Ешь, пей, ходи в кино. Гуляй, рванина!

Утром я оказался в их доме. Они жили в районе Латинских кварталов на улице Руслей. В Володиной комнате на столе лежал томик Солженицына, листы исписанной бумаги, на стуле гитара. Марина принесла блюдо с сыром.

— Кириль, хочешь коньячка, армянского?

— Хочет, — за меня ответил Володя…

Показывая мне Париж, Володя хотел казаться человеком, чувствующим себя как рыба в воде. Он считал… что, прежде всего, нужно купить джинсовый костюм.

— Я знаю рядом американский магазинчик, там этого говна… И дешево.

Дома Марина ужаснулась нашему легкомыслию: тот подвал считался одним из самых дорогих модных магазинов…

Сходили на Пляс Пигаль посмотреть проституток.

— Хочешь прицениться?

— Нет, — твердо сказал я.

Володя подошел к одной, самой вульгарной и не самой молодой.

— Нахалка, — сказал, вернувшись, — цену заломила! Как три пары обуви. Я вот эти штиблеты второй год ношу, — обернулся в сторону проститутки, погрозил пальцем. — Совсем с ума сошла, фулюганка!..»

* * *

…Самолет приземлился в Софии на 15 минут раньше графика. «Летчики почувствовали наше и ваше нетерпение», — пошутил Владимир, попав прямо у трапа в объятия известного местного журналиста и поэта Любена Георгиева. На вопросы налетевших журналистов отвечал коротко: «Тепло! Очень тепло и в воздухе, и в душах!» Потом артисты Таганки сидели в маленьком зале, ожидая багаж. А корреспондентка софийского радио все не могла угомониться: «Как долетели?» — «Нормально, только трясло немного». — «Что?» — «Трясло. Это особенно отразилось на женщинах», — объяснил кто-то. — «Наши женщины потрясены», — уточнял Высоцкий. Любен тут же вручил гостю местные газеты «Народна армия» и «Студенческа трибуна» с переводом его стихов «На братских могилах» и «Он не вернулся из боя». «Впервые вижу свои произведения напечатанными», — признался Владимир.

Это были первые зарубежные гастроли театра, и означали выход на иную орбиту. Пусть Болгария, но это был уже международный уровень. «Пробивала» гастроли министр культуры, милая женщина Людмила, чья фамилия — Живкова — решала практически все вопросы. По ее просьбе отец, властитель Болгарии, 1-й секретарь ЦК партии Тодор Живков легко договорился с Москвой о приезде Таганки.

Когда в Софии отзвучали последние аккорды «Доброго человека» и вся сцена — от портала до портала — оказалась заваленной цветами, публика стояла и бисировала, а пионеры на улицах отдавали салют актерам, Зинаида Славина, открытая душа, сказала Высоцкому: «Ну вот, Володенька, теперь можно и умирать, так нас чествуют!» Он ответил: «Ну что ты, Зин, что ты — еще не вечер!» А потом поцеловал и попросил больше так никогда не говорить.

Позже, выступая на телевидении, после успешных представлений и в Варне, и Велико-Тырново, и в Стара-Загоре, и в Пловдиве, Высоцкий говорил, что все здесь было «сверх ожиданий, потому что интерес был не только к спектаклям и нашему искусству, но и просто к людям… Ну, а зачем живем? Для того, чтобы новых людей видеть, новые места. Нам повезло…».

Действительно, в Болгарии он был нарасхват. После спектаклей Высоцкого тянули в компании, где он пел до утра, его портрет писала жена поэта Любомира Левчева художница Дора Бонева. Потом друзья устроили Владимиру полуподпольную запись для будущей пластинки. За музыкальной поддержкой он обратился к Виталию Шаповалову и Дмитрию Межевичу.

— Шапен, хочешь заработать левы?

— Хочу.

— Тогда ночью, после спектакля, едем на радио, запишем диск.

— Да я ж не знаю всех твоих песен!

— Ладно, не знаешь! Разок послушаешь — и хорош.

— Работаем. Я начинаю, вы подхватываете. Дима, ты знаешь мои вещи, где какое вступление, давай! Поехали!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.