«Остается одно: только лечь помереть!..»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Остается одно: только лечь помереть!..»

Очередная новость «извне»: на каком-то большом совещании в горкоме упомянули фамилию «Высоцкий». Приятного мало: «Театр на Таганке выгнал Высоцкого, так его подобрал «Мосфильм». Во-первых, театр не выгнал, на днях даже репетировал в горьковской «Матери», а во-вторых, если кто и подобрал, то не «Мосфильм», а Одесса.

Юнгвальд-Хилькевич задумал нечто вроде оперетки на революционные темы. Материал документальный — знаменитое «литвиновское дело» 1910 года, когда большевики с помощью артистов переправляли из-за границы в Россию нелегальную литературу и оружие. Сценарий примитивный, зато есть где разгуляться. Тем более всю эту буффонаду, костюмированное представление Георгий-Юрий предложил насытить всякими веселыми вставными номерами, в том числе и песнями. Канкан, девки пляшут, ногами машут, шансонье Жорж Бенгальский (он же подпольщик Николай Коваленко) поет куплеты:

Все в Одессе — море, песни,

Порт, бульвар и много лестниц,

Крабы, устрицы, акации, мезон шанте, —

Да, наш город процветает,

Но в Одессе не хватает

Самой малости — театра-варьете!

Не желаете разрешать концерты вживую — я вам с экранов зашарашу, лишь бы «Ангвальд» в последний момент не струхнул. Хотя к чему там можно придраться? Тема вполне идеологически выдержанная. Песни-пляски, ну и что такого? Если Владимир Ильич говорил, что революция — праздник порабощенных, то какой же праздник без веселья, переодеваний и маскарада?

Как ни странно, с утверждением Высоцкого особых проблем не было. «Тогда это была сумасшедшая прихоть зампреда Госкино Баскакова, — рассказывал режиссер. — У него была такая фраза: «Вот джинсы в кино изобрели. Я хочу, чтобы наш революционный герой был такими джинсами-символом».

Из «глубины сибирских руд» — памятного Выезжего Лога — в Одессу вслед за Высоцким прибыла Лионелла Пырьева. Ее ждала роль «несравненной мадемуазель Софи», верной соратницы господина революционера. Режиссер-постановщик «Гастролей» горевал: «…не утвердили Риту Терехову. Это был своего рода компромисс за утверждение в роли Высоцкого. У Тереховой осталась обида. Яне борец!..» После проб Маргарите Борисовне расторопные ассистенты Хилькевича прислали телеграмму, мол, вы нам не подходите из-за сильной разницы в росте с главным героем картины. Она долго хохотала, рассказывая о благовидном поводе для отказа «революционеру Коваленко». А он возмущался: «Дураки! Хумингуэя не читали: «В постели все одинокового роста!»

Обстановка на съемочной площадке царила легкомысленно-лирическая. Лионелла Пырьева хохотала, вспоминая, как в «Хозяине тайги» она Высоцкому-Рябому пощечину дала (по сценарию), а теперь у него появилась возможность «отомстить» — «там он мне две пощечины «отвесил», а целовал бессчетное количество раз…»

Но когда посреди съемок в Одессу врывалась Марина Влади, все тотчас менялось: «Подкатила на «Волге», — обиженно поджав губы, вспоминала Пырьева. — Володя тотчас увидел ее, подлетел к ней, затем последовал долгий-долгий поцелуй, как иной раз бывает в фильмах… Окружившие их были в полнейшем восторге: «Ой, вы посмотрите сюда, это же Марина Влади!..» Поселилась наша романтическая пара не в гостинице, а на даче — или у Говорухина, или у Юнгвальд-Хилькевича…»

Правда, одесские гранд-дамы, замечая на улицах родного города Высоцкого в обнимку с Мариной Влади, шушукались: «Она такая красивая, что она в нем нашла?»

Когда закончились «Опасные гастроли», их создатели с садистским наслаждением принялись ждать реакции критики. В ожиданиях не ошиблись. Все — от «Правды» до «Литературки» — заклеймили авторов фильма под общим девизом: «Нельзя превращать героику в игру!»

— Володь, почитай «Советский экран». Там на «Гастроли» уже рецензии-эпиграммы стали печатать:

Нам выдал киноаппарат

Гибрид ревю и мелодрамы.

И смесь подпольных эскапад —

С красотами Одессы-мамы.

— И кто, Михалков? Нет? Волин? Первый раз слышу. Ну что ж, спасибо ему за рекламу. Правда, народ в кино и так валом валит…

* * *

«Театр выгнал, а «Мосфильм» подобрал…» Большего оскорбления придумать было нельзя. В начале мая артист Высоцкий вновь работает на Таганке.

— Почему мы вернули его? — пытался объяснить Любимов. — Потому что мне показалось, что он что-то понял.

Высоцкий действительно что-то понял. И не только о производственной дисциплине. Но и то, что ему уже становятся тесноваты рамки актерской профессии. Начала тяготить самая нижняя ступенька в творческой, театральной и киношной иерархии. Сам публично говорил: у нас ведь как — внизу актер, потом — режиссер, затем — автор, а выше только господь Бог.

Поэтому заинтересованно включился в работу над спектаклем «Час пик». Инсценировку по модной повести Ежи Ставинского написал Смехов. Высоцкий вместе с Буровым был официально назначен ассистентом режиссера-постановщика. На первой же репетиции дебютант смутил всех чрезмерным напором, азартом и общим неприятием артистов: «Он что, будет нам что-то объяснять, учить?» Плюнул, развернулся и уехал. В следующий раз появился на «Часе пик» только на премьере.

…Видимо, его задели мои настырные вопросы о Таганке как сугубо режиссерском театре. Он начал отбиваться: был Станиславский — был его театр, Вахтангов, Брук — у них родились свои коллективы. Все нормально… У режиссера Любимова свой театр, почему нет?.. Но в то же время чуть-чуть иронизировал, скрывая улыбкой скопившееся раздражение, и раз за разом повторял, что в театральной иерархии актер где-то на самой нижней ступеньке…

Его теснили жесткие рамки, хотя и понимал, что без дисциплины, без режиссерского диктата спектакля никогда не будет. И любимовский призыв — «Тащите все, что придумаете!» — может быть безжалостно перечеркнут, отброшены твои идеи, если уже выстроена, сконструирована незыблемая схема, и шаг влево-шаг вправо считается наглым побегом за флажки…

Высоцкий сопротивлялся. Хотя и говорил, что «для меня Любимов был и остается режиссером номер один. На мой взгляд, большинство удач нашего театра — результат найденного Любимовым принципа совмещения условного с безусловным. Не знаю, насколько этот принцип первичен или вторичен, разбираться в этом — дело театроведов. Важно, что благодаря ему театр обрел индивидуальность. И, конечно, благодаря постоянному поиску, постоянному эксперименту. Одно время я думал: может быть — хватит? Может быть, пора остановиться? У театра есть свое лицо, свой зритель, чего же еще? А потом понял: этот поиск и есть «лицо» театра, остановиться — значит, потерять его».

Соглашаясь с требованиями Любимова, поэт Высоцкий в своих песнях невольно, может быть, сам того не желая, через образ, через метафору обнажал суть их взаимоотношений.«Но тот, который во мне сидит, считает, что он истребитель…», «Я скачу, но я скачу иначе…», «Я устал от ударов ладоней…»Но конфликты между ними были конфликтами из разряда тех, которые бывают между самыми близкими и дорогими друг другу людьми.

* * *

«Соглашайся хотя бы на рай в шалаше, если терем с дворцом кем-то занят!» — предлагал поэт своей любимой.

Первым «раем в шалаше» стала для них квартира верного друга Севы Абдулова в самом центре Москвы, на Тверской (тогда улице Горького), в знаменитом доме, стены которого могли бы успешно заменить мемориальные доски. «Мы, — вспоминает Марина, — тут в первый раз вместе жили, как говорится. И Севочка одолжил нам свою комнату. Меня трогает очень это место. Оно полно воспоминаний…» Она очень целомудренно вспоминала тот вечер и свои чувства к Владимиру: «Мы обедали у одного из его друзей. И я говорю ему: «Я остаюсь с тобой». От радости он безумствует. Я тоже. Итак тихая любовь становится страстью. Я действительно встретила мужчину моей жизни… В Володе есть что-то от бесконечной преданности, одаренности, от личности исключительной, общей с моим отцом…»

Осмелюсь предположить, что встречавшиеся в ее жизни мужчины были намного красивее, изысканнее, утонченнее Владимира, но ни от одного из них не исходило такой простоты и ясности, такой пронзительности и неожиданности, как от Высоцкого. И эти его чисто мужские качества Марину по-женски и по-человечески просто пленяли.

Она в самой превосходной степени говорила о своем «Володье»: «Он был очень-очень нежный. С ним было так легко жить… Когда был в своем нормальном состоянии, он был мягким, добродушным, тактичным и очень щедрым. Он был работяга. Работал днем и ночью. В этом смысле он был очень сильным, но не был «твердым» Ее слова словно бы аукались с поэтическими признаниями мужа:«Я не был тверд, но не был мягкотел…»

Людмила Абрамова говорила, что ушла от Высоцкого, когда почувствовала, что уже не нужна ему как опора, как помощник, как поддерживающее начало. А может быть, ему и не нужна была именно такая жена, которая бы видела свое призвание в том, чтобы выступать дисциплинирующим стержнем, егерем, выставляющим на снегу красные флажки, чтобы строптивец осознал в конце концов, что«мне нельзя налево, мне нельзя направо. Можно только неба кусок, можно только сны»?

«Мы всегда на краю расставания и новой встречи, что заставляет не замечать ненужные мелочи, раздражаться, — признавалась Марина. — Долгие годы мне нравилось быть любимой. Я любила мужчин — мне нравилось в них мое отражение… Я любила любовь, удовольствие, получаемое мною, и сознание обладать кем-либо. И, безусловно, я верила, что отдаю всю себя, и не выносила, не получая взаимности. Для меня невыносимо быть обманутой, я рвала все отношения… Либо живешь с человеком и никого рядом, либо живи одна. В моей жизни всегда было так! Никаких авантюр! Никогда! Это вовсе не пуританство. Это моя личная мораль… У меня необычайная жажда быть любимой, единственной, землей и небом. Быть всем. И если я замечаю, что это совсем не то, я спускаюсь с небес. Володя заставил меня измениться!.. Иногда он нуждается в материнской помощи, чтобы я потрепала его за уши. Он меня подавляет своими признаниями: «Я приношу все к твоим ногам, но отдавай мне тоже все»… Безумие нас обоих. Общее наше безумие…»

Влюбленная женщина гордилась: «Я умею любить. Это точно. Я умею любить потому, что отдаю все. Но и беру все тоже, конечно… Максималистка… Решение всегда остается за женщиной…»

Им всего лишь по тридцать. Как считает Марина, между тридцатью и сорока — лучший возраст для женщины. Ею уже пережито многое, материнство, любовь… Она уже в полной зрелости своего ума, но она еще молода. «Она может новую жизнь начинать — то, что у меня было с Володей. Это самый богатый момент. Я тогда выглядела на восемнадцать, а у меня уже было трое детей…»

Самые зоркие люди — художники. Борис Диодоров говорил, что когда Владимир пел, «Марина воспринимала его совершенно восторженно. Как-то очень по-женски она впитывала каждое слово… Марина восхищалась им тогда…». В память фотографа Валерия Плотникова врезался мимолетный момент, когда ему при съемке мешали волосы Высоцкого: «Я попросил Марину: «Причеши Володю». Марина начала причесывать, и я вдруг увидел, что лицо у него стало детским, таким, каким бывают лица детей, когда их причесывает мама…»

Человек доброжелательный и общительный, в Москве Влади легко находит подруг. Одно время была неразлучна с Ией Саввиной, знала многих таганских актрис. В редких (поначалу) моментах конфликтов с любимым оттаивала душой в компании с актрисой Ириной Мирошниченко. Женщин сближало многое, в том числе французский язык, музыка. Но прежде всего — общность жизненной философии. Ирина Петровна исповедовала принципы эмансипе: «Женщина должна иметь свой стиль, неповторимый, ее личный. Если он хорош, как ей и окружающим кажется, всегда нужно его сохранять, а не менять… Надо быть всегда такой, какая ты есть… Женщина в некоторых ситуациях должна быть ниже мужчины. В личных взаимоотношениях женщина не должна быть впереди, чтобы мужчина не чувствовал себя ущемленным, слабаком перед ней, а, наоборот, ощущал себя личностью, мужчиной. Это очень тонкая вещь, которую женщина должна соблюдать, если она не хочет потерять этого мужчину».

Некоторое время Марина тепло приятельствовала с женой кинорежиссера Александра Митты художницей Лилей. Когда отношения с Владимиром стали серьезными и Марина стала приезжать в Москву с детьми, присмотр за ними доверялся только Лиле. А, учитывая особый кулинарный дар хозяйки и ее гостеприимство, многие праздники — дни рождения, премьеры, Пасху, Рождество, 7 ноября или день взятия Бастилии (почему же нет?) — отмечали именно в доме Митты. Как-то один из гостей, собравшихся у Александра Наумовича и Лили за новогодним столом, глядя в упор на Владимира, сказал: «А вы знаете, что мы должны понять, что статистически мы — самые счастливые люди. Потому что если бы сейчас каждого спросить в Советском Союзе о десяти человеках, с которыми бы он хотел встретить Новый год, то каждый на первое место поставил бы Володю, а потом всех остальных. Все они были бы разные, а он был бы первый». Все посмеялись, подумали — шутка, не более того…

Правда, у Марины Влади были иные критерии счастья. Когда она только появилась в нашей компании, рассказывал режиссер, то воскликнула: «Ваше счастье, что вы не понимаете, насколько бедны!» А им не с чем было сравнивать. Даже если в доме оставался рубль, Лиля всегда умудрялась накрыть стол для гостей: покупала буханку «Бородинского» и пару-тройку плавленых сырков. Бутербродики ставились в духовку, потом украшались крохотными кусочками огурца и помидорки… Пальчики оближешь!

Марина гордилась тем, что была свидетелем создания и первым слушателем многих сочинений Высоцкого: «Были тексты, которые очень долго не материализовывались, он про них думал. Я чувствовала, как они рождаются… Вдруг он вставал ночью и, стоя, писал там на бумажке какие-то обрывки, и из этого рождалась песня через какое-то время. Ему нужно было написать то, что у него в голове было. Я всегда была первый зритель или слушатель. Он очень любил, когда работал, чтобы я лежала на диване, около стола. Я засыпала, конечно. Он меня будил, пел. Я снова спала…» «Мы общались не только как муж и жена, мы общались как люди, как актеры. И я думаю, что, конечно, ему помогала. Не писать, конечно, — это не моя сфера…» Когда Марина говорила о том, что не помогала Высоцкому писать, она напрасно скромничала. Без нее не родились бы у поэта прекрасные стихи:«Нет рядом никого, как ни дыши…», «Это время глядело единственной женщиной рядом…», «Не сравнил бы я любую с тобой, хоть казни меня, расстреливай!..»,«Кровиночка моя и половинка!..», «Я жду письма… Мне все про тебя интересно…», «Люблю тебя сейчас, не тайно — напоказ!..»…

Друзья, в частности Иван Дыховичный, считали, что Марина «исключительно положительный персонаж в творчестве Высоцкого. Она его приобщила ко многим вещам, которых он до нее не знал… Была бы рядом с ним какая-то красотулька или обывательница, или баба, которая бы просто заставляла бы его бабки зарабатывать, он пел бы без конца концерты, ни одной новой песни бы не написал. Просто тиражировал бы то, что уже сделано…».

Да, Марина приближалась к российской культуре через андеграундную культуру Высоцкого. А он через Марину приобщался к шедеврам мировой культуры. И, сам того не замечая (видели друзья), с каждым общением с новыми людьми на Западе он с точки зрения культуры становился глубже и тоньше.

Их жизнь с Мариной переполняла высокая поэзия, но случалась и черствая проза. Такие мелкие, но чувствительные укольчики. Слава богу, Марина не обращала на них внимания.

Как-то в театре они случайно встретились с почтенным кинорежиссером Эльдаром Рязановым. Владимир решил познакомить его со своей очаровательной спутницей. Тот галантно запротестовал, мол, к чему, кто же не знает непревзойденную Марину Влади! Разговорились о том, о сем. Потом Высоцкий поинтересовался, правда ли, что режиссер собирается экранизировать «Сирано де Бержерак»? Сказал: «Мне бы хотелось попробоваться». Рязанов потом казнился, что, не подумав, ляпнул: «Понимаете, Володя, я хотел бы снимать в этой роли не актера, а поэта». — «Но я тоже пишу», — застенчиво возразил Высоцкий.

…В гримерке театра на столике валялся какой-то журнальчик. «Молодая гвардия», апрельский номер. Владимир полистал, открыл наугад первую попавшуюся страничку, ого! — «…Хочу сознаться, что в последнее время мне как-то разонравились песни о кострах, тропах, палатках и прочих туристических атрибутах. И даже во многих песнях о горах я научился улавливать фальшь, наигрыш… Я это уже слышу, например, в таких словах, как «можно свернуть, обрыв обогнуть, но мы», мол, «выбираем трудный путь, опасный, как военная тропа»…

Хм, надо же. Любопытно, это кто ж такое написал? Ага, Владимир Чивилихин. «Пестрый камень». Повесть в письмах». Даже не слыхал о таком. И что же тезка еще пишет?..

«…Даже охватывает презрение к такой позе, к такому вранью. Ни один высокогорник нарочно не выберет трудный путь, да еще столь же опасный, как военная тропа, если можно его избежать. Он именно свернет и обрыв обогнет, чтобы зря не свернуть шеи…»

Тьфу ты! Он что, этот Чи-ви-ли-хин, считает, что я инструкцию по альпинизму в стихах должен сочинять? Идиот. О чем же еще в этих «письмах»?..

«… А еще хуже, что есть среди авторов таких ходячих песен подонки, которые подсовывают грязненькие текстики, спекулируют на политике, сеют в здоровой среде микробы подозрительности и неуверенности, отражая, должно быть, суть своих слабых душонок. Один мечтает «рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую», другой модернизирует блатной жаргон и осмеивает все, даже самое святое…»

Интересно, кому этот Чи-ви-ли-хин свои «письма» адресует? Прямо в ЦК или на Лубянку? Вот же паразит.«На теле общества есть много паразитов…»

Настроения — как не бывало. Душу бы вон из этой «слабой душонки». Мне только этих «писем» сейчас не хватает. Там «шеф» рвет и мечет, а тут еще Чи-ви-ли-хин нагадить норовит… Когда же они угомоняться? Ладно, разберемся. Так, Марина ждет возле «России» к 12. Успеваю…

В этот полуденный час в пресс-баре международного кинофестиваля посетителей было совсем мало. За столиком у громадного окна потягивали пиво двое молодых людей.

— Скоро начнут подтягиваться, — ухмыляясь, сказал один из них в сером костюме. — Как тебе пивко, Данек? Легче стало?

— Да, Сережа, спасибо, — из вежливости ответил второй, красивый, статный, уверенный в себе парень с роскошной шапкой золотистых волос. Говорить ему сейчас совершенно не хотелось.

— Данек, ты на прием поедешь?

— Да нет, неохота. После вчерашнего как-то не тянет…

— Наш человек! — обрадовался первый и вдруг уставился в окно. — Смотри, кто идет! Высоцкий!..

Рыжеволосый парень увидел, как к интуристовскому автобусу, стоящему возле отеля, быстрым шагом приближался какой-то невысокий, крепкий человек в джинсах. У дверей автобуса его остановил милиционер и что-то начал требовать. Крепыш эмоционально принялся отвечать, тыча в окно автобуса рукой. Но перепалка продолжалась, и в конце концов страж порядка бесцеремонно оттолкнул нахала, который рвался в автобус с важными иностранными гостями фестиваля. Парень вырвался из его рук и принялся яростно пинать автобусные колеса! Все напоминало старое немое кино: за стеклом не было слышно, кто там и что кричит, но по выражению лиц легко было догадаться. Вокруг уже собралась толпа зевак. Милиционер стал махать руками — и автобус выкатился со стоянки. А парень, который пытался ворваться в запретную машину, медленно и обреченно, дыша, как побитая собака, побрел к гостинице.

— Это — Высоцкий, Данек, — быстро сказал своему визави мужчина в сером костюме. — Я его немножко знаю, сейчас познакомлю.

Парень в джинсах заходит в пресс-бар. Спутник Данека приветственно поднимает руку: «Володя!» Тот подошел:

— Привет.

— Володя, познакомьтесь, это — Даниэль Ольбрыхский, молодой польский актер, участник фестиваля.

— Высоцкий. А ты кто?

— Я? — спохватывается серый. — Я переводчик. Пиво будете?

Высоцкий отрицательно покачал головой, потом кивнул на прощание и отошел от столика.

«Ты знаешь, кто это? — спросил «переводчик». — Это классный артист. Но это не главное». — «?..» — «Это великий певец. Но и это не главное». — «А что же самое главное?» — терял терпение Ольбрыхский. «Главное, — уважительно прошептал «переводчик», внимательно глядя по сторонам, — что он спит с Мариной Влади!»

О конфликте возле автобуса, который увез его Марину, а его, оплеванного и оскорбленного, бросили на стоянке, Владимир никому ничего не сказал. Даже Севе Абдулову. Просто пришел к нему домой и стал ждать, пока приедет Марина. Она знала, где его найти. Ведь сегодня в доме Абдуловых предполагался большой прием.

«Тогда впервые приехали в Москву все сестры Марины со своими мужьями. Была радостная встреча. Были друзья, был замечательный вечер», — рассказывал Всеволод. «Севина мама, — дополняла рассказ Марина, — приготовила чудесный ужин». «Володя поет, потом куда-то выскакивает, — перебивал Абдулов. — Я смотрю на Марину. Марина вся белая. И тоже не понимает, что происходит. Потом включились сестры, как родные, они тоже что-то почувствовали. А он все время выскакивает и выскакивает. Я за ним. Он в туалет, наклоняется: у него горлом идет кровь. Таким бешеным потоком. Я говорю: «Что это?» Он говорит: «Вот уже часа два». Он возвращается, вытирается, садится. Веселит стол, поет, все происходит нормально. Потом все хуже и хуже…»

Первой пришла в себя Марина, закричала, что срочно нужно в больницу, у Володи уже пульса нет! Она позвонила Левону Баделяну. «Скорая» приехала через час, но сразу везти в больницу не хотели: врачи боялись, что больной умрет в дороге. Владимир лежал без сознания, на иглах, уколах. Думали, что прободение желудка, тогда — конец. Марина устроила форменный скандал. Только тогда Владимира доставили в больницу. Оказалось, лопнул какой-то сосуд в горле. Литр крови потерял, долили ему чужой… После этого Высоцкого забрали в институт Склифосовского. 18 часов откачивали…

Уже дома их навестил Золотухин: «Он чувствовал себя «прекрасно», но говорил шепотом, чтоб не услыхала Марина… Володя… в белых штанах с широким поясом, в белой, под горлом, водолазке и неимоверной замшевой куртке. «Марина на мне…» — «Моя кожа на нем…»

Андрея Вознесенского случившаяся беда вдохновила на «Реквием оптимистический, посвященный Владимиру Семенову, шоферу и гитаристу».

За упокой Семенова Владимира

коленопреклоненная братва,

расправивши битловки,

заводила его потусторонние слова…

…О златоустом блатаре

рыдай, Россия!..

Какое время на дворе,

Таков Мессия!

Все отказались их публиковать. Актера Высоцкого упоминать еще позволялось, но как певца и автора песен — ни-ни. «Тем не менее, стихи удалось напечатать в журнале «Дружба народов», — вспоминал автор, — который… был смелее других. Все же пришлось изменить название и… вместо «Высоцкий воскресе» напечатать «Владимир воскресе». Стихи встретили кто с ненавистью, кто с радостью. На авторских вечерах я читал их целиком. Как Володя радовался этому стихотворению! Как ему необходима была душевная теплота!»

В том же 1969 году Марина привозила в Россию маму и познакомила ее со своим суженым. «Он ей очень понравился. Она сказала: «Оченьхороший мальчик…» Добавила, что у него очень красивое имя. Марина, правда, корректно ей возразила: «Он очень хороший человек, но не очень хороший мальчик…» Но все же признала, что мама «впервые приняла в твоем лице мужчину в моей жизни…». Но проговорилась, что маму устраивало еще и то, что Высоцкий не мог уезжать из своей страны и, следовательно, не мог претендовать на их дом, вторгаться на их фамильную территорию. Это было удобно. Он не был обременителен…

Всю советскую общественность будоражили слухи о романе Высоцкого и Влади. Золотухин жаловался: «В Ленинграде меня замучили: «Правда, что он женился на Влади? А в посольстве была свадьба? Они уже получили визы и уехали в Париж?» Даже коллеги-актеры (например, Стрежельчик и Соломин) не могли удержаться от расспросов: «Правду говорят, что он принял французское гражданство? Как смотрит коллектив на этот альянс? По-моему, он ей не нужен…» В самом театре все те же «слухи, как старухи…». Режиссер-практикант Геннадий Примак по простоте душевной сунулся было к Высоцкому: «У меня спрашивают…» Последний, естественно, рассвирепел: «Ну и что, ну и что, что спрашивают? Ну, зачем мне-то говорить об этом? Мне по 500 раз в день это говорят, да еще вы…»

«То, что за его спиной всегда что-то шептали, что-то говорили, сводили-разводили, влезали в его жизнь, — это ужасно раздражало, — видел Иван Дыховичный. — Хотя ведь в театре всегда так… И он старался держать небольшую дистанцию и держал ее иногда довольно резко. В нем появлялась такая холодная снисходительность…»

По поводу фантастического романа столкнулись два мнения. Одно: «Кумир нарушил правила игры. Толпа не простит ему измену с западной звездой…» Другое: «Своей женитьбой на француженке, на всемирно известной, красивейшей женщине Марине Высоцкий украл заветную мечту всех мужчин Советского Союза».

Он старался сделать будни праздниками. Он открывал ей свою любимую, порой ненавистную родину-мачеху, которая втихаря тоже любила своего непутевого сына, но на людях больно пинала. Высоцкий нуждался в постоянном присутствии Марины рядом, тянул ее в гости к друзьям, на съемки — в Белоруссию, Прибалтику, Гагры, на гастроли в Ленинград, просто отдохнуть на Черном море — в Ялте или Сочи, на концерт в Одессу. Ей был даже любопытен малоустроенный, походный быт. Она не жаловалась на неудобства, лишь скромно недоумевала по поводу сомнительных удобств российских общественных ватерклозетов.

Зато приходила в восторг, видя, как ее Володю встречают, как радуются, обнимают, целуют, как ему аплодируют, как любят и всегда ждут. Марина рассказывала, что «Володя старался показать мне как можно больше всего из того, что он любил, что было ему дорого… Он очень любил Москву и хорошо знал ее. Не традиционные достопримечательности, которые всегда показывают приезжим, а именно город, где он родился, вырос, учился, работал. Со всякими заповедными уголками, чем-то близкими и дорогими ему… Мы очень любили вечерами бродить по московским улицам. И что больше всего меня поражало, изумляло, покоряло: чуть ли не из каждого окна слышны были Володины песни…».

Виктор Туров подарил своим молодым друзьям «дикий» отдых в белорусских лесах, под Новогрудком, у озера Свитязь — святом для Адама Мицкевича. Он встретил их в Барановичах и привез на озеро. «Было воскресенье, из Барановичей и Новогрудка понаехало много отдыхающих, — вспоминал Туров. — И по пляжу, по озеру пошел такой шорох, шум, взволнованность некоторая… Я оставил их одних погулять в лесу вдоль озера. Вдруг ко мне прибегает кто-то из группы и говорит: «Знаешь, там бить собираются Высоцкого и Влади!.. Их приняли за самозванцев…» У публики бытовало мнение, что Высоцкий — это бывший белогвардеец, со шрамом на лице, огромного роста… Марина Влади в обыкновенном ситцевом сарафанчике, в поношенных босоножках, с собранными в пучок волосами выглядела просто обаятельной женщиной. За «самозванство» их чуть было не отколотили…»

Владимира и Марину поселили в деревне: ночлег на сене, под крышей крестьянского хлева, где внизу всю ночь по-доброму вздыхала корова, пережевывая жвачку… Через неделю деревенской жизни на Новогрудчине Марина подошла к Виктору Турову и писателю Алесю Адамовичу:

— Ну, уговорите Володю, чтобы он не торопился отсюда! Ну, уговорите Володю…

Время от времени они приезжали, вспоминал Адамович, приходили к нам в «партизанский лагерь», молодые, счастливы друг другом и каждый — талантом другого.

Еще был Крым, Черное море. Они заехали к Славе Говорухину, который снимал на натуре свой «Белый взрыв». Говорухин со смехом жаловался: «Володя, я тут каждый день борюсь… с песнями Высоцкого. Представь, ровно в семь утра кто-то на полную мощь врубает твои записи, и на всю округу через громкоговоритель несется: «Здесь вам не равнина…» Все уже затыкают уши ватой, накрывают головы подушками. Однажды я уже не выдержал и выстрелил из винтовки по проводам. Полчаса удалось поспать, но эти сумасшедшие нашли обрыв…»

Пока были на базе у Говорухина, Владимир даже успел в крошечном эпизодике сняться. Потом обсудили песни для фильма. Война и горы. И то, и другое тебе близко, убеждал режиссер: «Хотя сюжет у фильма сжатый, упругий — вроде бы не до песен». Но, пообещал Говорухин, появятся песни — и, если они будут хорошими, сами найдут себе место в ткани фильма.

А вот с дальнейшими поездками неожиданно возникли проблемы. Местные власти, милостиво позволив иностранке отдохнуть в Ялте, на ее вольные поездки по Крыму наложили грозное табу. Тогда друзья организовали прогулочный катер якобы для выбора места съемок. Марина надела черные очки. На катере они объездили весь полуостров, даже в Форосе побывали…

В конце лета, когда Говорухин валялся в постели после вертолетной аварии, от Высоцкого пришло звуковое письмо. На магнитофонной ленте были записаны две песни. Первая, говорил Говорухин, мне показалась несколько иллюстративной:

И когда шел бой за перевал…

«Вторая же понравилась безусловно. И простотой мысли, и простотой формы, и запоминающейся мелодией.

И пусть пройдет немалый срок…

Почему-то ни одну из этих песен я в картину не вставил. Сейчас жалею. Но тогда мне показалось, что песни не могут органично войти в фильм и вообще снижают драматизм происходящего на экране.

Володя крепко обиделся. До этого обычно его песни выкидывало из фильмов кинематографическое начальство. А тут — режиссер, товарищ. Помню наш разговор:

— Я знаю, почему ты не вставил мои песни.

— Почему?

— Хотел посмотреть, получится ли у тебя без меня…»

Не получилось. Кто сегодня этот «Белый взрыв» помнит? А вот песни живут. Их поют:

А день, какой был день тогда?

Ах да, среда…

Но с работой в Москве у Марины пока ничего не ладилось. Нет, ее постоянно куда-то приглашали, предлагали для прочтения какие-то сценарии, угощали, приглашали вечером встретиться, посидеть, обсудить. Самые нахальные заводили разговоры о Володе, скептически при этом улыбаясь, другие, подвыпив, напрямую говорили: «Ну, мать, ты и выбор сделала! Посмотри вокруг. Разве я хуже? Я лучше его!» Хуже, мягко говорила она, много хуже.

Однажды в Москве чиновник из Союза кинематографистов сказал ей, что с ней хочет поговорить известный советский кинодраматург Алексей Каплер. Они встретились в уже знакомом ей ресторане ВТО.

Каплер оказался немолодым, седовласым, потрясающе обаятельным мужчиной, с хорошими европейскими манерами. Трагическая история, которую он ей рассказал, была основана на документальном материале о героине французского Сопротивления, русской княгине Вике Оболенской, которую фашисты обезглавили в своей тюрьме. После войны советское правительство посмертно наградило Оболенскую орденом Отечественной войны, а французское — орденом Почетного легиона. Сценарий уже давно готов, говорил Каплер. Мы его написали вместе с Юлией Друниной, известной советской поэтессой, между прочим, участницей войны.

— Вы, Марина, ведь как-то говорили то ли на пресс-конференции, то ли где-то в интервью, что мечтаете о героической роли. Вика Оболенская как раз для вас, — убеждал ее опытный мастер. — Прочтите сценарий, я вам его передам. Решите, тогда мы займемся всем остальным.

Сценарный материал действительно был хорош, а в Оболенскую Марина просто влюбилась. Самая идея казалась ей выигрышной. К съемкам можно привлечь ее французских коллег, обеспечить мощное паблисити. И тогда реально рассчитывать на международный успех. Она согласилась, и тут же сообщила об этом Каплеру. Он обрадовался, но сказал, что потребуется время для необходимых согласований и пр. Но затем потянулась обычная череда бюрократических проволочек, бесконечных и бессмысленных переговоров, уточнений. Дальше — больше. Только потом Марина узнала, что у некоторых ответственных советских товарищей возникли определенные сомнения в благонадежности и лояльности по отношению к СССР (нет, не Влади, а казненной Вики Оболенской). На том все и закончилось, сценарий благополучно похоронили.

Через некоторое время Владимир познакомил ее со своим добрым приятелем, энергичным и веселым режиссером Петром Тодоровским. Тот как раз начинал снимать фильм «Загадочный индус», и для Марины у него была маленькая, но забавная роль учительницы французского языка. Но что-то там тоже застопорилось. Фильм вышел под названием «Фокусник», но без Марины. После этого Слава Говорухин стал носится с идеей экранизации повести Станюковича «Пассажирка», предлагал своим кинематографическим боссам привлечь к будущим съемкам Влади. Марина не очень верила в осуществимость этой затеи, но повесть, по просьбе режиссера, прочла. Ей все понравилось. Но как-то вечером позвонил Говорухин и тусклым голосом сказал, что советское Госкино не склонно приветствовать фильмы без большой идеи, а на «пустячок», даже с участием европейской звезды, лишних денег нет.

Потом возникла идея сделать ведущими знаменитого телевизионного «Голубого огонька» Марину Влади и Владимира Высоцкого. Эльвира Александровна Бенкендорф, родоначальница режиссерской династии и первый режиссер «Огоньков», рассказывала: «От жены Коли Гринько я узнала, что должна приехать Марина. Пошли мы к нашему начальству, и главный наш начальник — Лапин — сказал только: «Вы думаете, это будет кому-то интересно?» — «Да, — говорим, — думаем». — «Делайте!» Мы договорились с Высоцким — он должен был писать половину сценария, подобрали приблизительный репертуар. Буквально за месяц приходим на окончательное утверждение плана, и вдруг Лапин говорит: «А кто ведущий? Марина Влади и Высоцкий?! Какой дурак вам это разрешил?!» Мне так хотелось ответить: «Этим дураком были вы». Лапин на самом деле был умный человек, но очень уж законопослушный… За Высоцкого и Марину Влади мне стало очень обидно и не захотелось работать…»

Ну, нет так нет. Тогда Высоцкий стал фантазировать, и пришла ему мысль сделать русско-французскую эстрадную программу «Москва — Париж»: «Миша, — убеждал он Жванецкого, — я пою и говорю по-русски, Марина по-французски. Мы оба на сцене — ведем концерт… Подумай, может, вместе что-нибудь выкрутим?..»

А однажды Владимир Высоцкий настойчиво предлагал известному питерскому драматургу Александру Володину написать сценарий для него и Марины Влади по сюжету, который Высоцкому приснился. Сюжет этот, в сущности, повторял фабулу рассказа азербайджанского писателя Анара «Каждый вечер в 11» о бесконечном телефонном романе двух влюбленных. Высоцкий возражения не принимал и стоял на своем: «Это все мне приснилось!..» Но у Володина были другие планы.

Острой занозой в душе Высоцкого остался отказ Андрея Тарковского без объяснения причин от идеи снять Марину в роли матери в своем фильме «Зеркало». Хотя Владимир даже не просил его об этих пробах. А Марина проявляла чисто западный профессионализм. «Андрей, — предупреждала она, — если я тебе не подойду, то ты мне прямо скажи об этом, чтобы я напрасно не ждала». Однако Тарковский промолчал, а через несколько месяцев прислал ее пробы обратно с курьером… Высоцкий был оскорблен даже больше Марины.

* * *

В конце 1969 года Высоцкий, отбросив сомнения относительно возможной чопорности семейства Поляковых-Байдаровых, пишет нежно-дипломатичное письмо в Париж будущей теще: «Дорогая Милица Евгеньевна! Это первое письмо, которое я пишу Вам. Не сомневаюсь, что будут и другие, и много!.. Марина очень много мне рассказывала об отце… сказала мне, что я немного его напоминаю, и если это так, то мне очень приятно, потому что я хотел бы быть похожим на него. Марина очень любит отца… А я, конечно же, живу наполовину ее чувствами и смотрю на людей ее глазами и отношусь к ним, как она. И мне хорошо оттого, что Вы всегда рядом с ней, а значит, немного и со мной… До скорой встречи. Володя».

Марина потом рассказывала: «Она каждый день читала мне твои письма, потому что я еще не умела тогда бегло читать по-русски…»

* * *

Стоило кому-то из ассистентов шепнуть режиссеру во время репетиции: «Юрий Петрович, это уж слишком, это не пропустят», — Любимов тут же вскипал:

— Да перестаньте вы треножить свою фантазию! Хотя бы на репетиции работайте вольно, без оглядки. Надо сделать вещь, как мы ее хотим сделать, а потом (не волнуйтесь) те, кто за это получает деньги, придут и скажут, где слишком, а где не слишком. Наше дело — творчество, а их дело — сами знаете, и перестаньте нашептывать глупости, не отбивайте хлеб у товарищей из министерства!

На Таганке полным ходом шла подготовка нового спектакля по стихам Вознесенского. Хотя представление «Берегите ваши лица!» никак не подходили под шаблон сценической постановки. Скорее это была репетиция будущего спектакля.

«Спектакль был экспериментом, — говорил Юрий Любимов, — в нем мы применили принцип открытой режиссуры. Был очень фрагментарен, без сюжета. Я обращался к публике, что она пришла вовсе не на спектакль, в строгом значении этого слова, и должна отнестись к увиденному именно как к репетиции… Конечно, наш спектакль в принципе готов — и я лишь в крайних случаях буду его прерывать, чтобы объяснить актерам и публике возможные ошибки. Я говорил, что мы прибегли к такой форме, чтобы ввести зрителей в лабораторию актерского творчества, чтобы публике был очевиден смысл наших поисков. Такая форма, как мне кажется, вполне законна: ведь не удивляет, что художник, например, выставляет свои эскизы и зарисовки, а писатели публикуют дневники, заготовки и записные книжки… Есть у Репина «Государственный совет». Мне кажется, что этюды к картине — и так многие художники, не только я, считают — лучше ее самой. У художника Иванова «Явление Христа народу» — замечательная картина, но этюды к этой картине, мне кажется, сильнее. И об этом периодически говорят, что лучше — картина или этюды…»

Им всем казалось, что зрителям интересно будет увидеть театральную кухню. Во время спектакля в зале был включен свет, и Любимов из зала командовал, как на репетиции, иногда даже заставляя актеров по несколько раз повторять стихи, объяснял погрешности… Рядом с режиссером сидела кассирша: кому из зрителей репетиция не нравилась, могли подняться, получить свои деньги и уйти. За четыре представления «Лиц» лишь однажды произошел такой случай.

«Впервые, к чести Андрея, он согласился, чтобы Володя спел свою песню, — рассказывал Любимов. — И вот он впервые спел, официально спел, со сцены «Охоту на волков». И зал разразился в аплодисментах, ногами топали и орали: повторить, повторить, повторить!.. Зал просто неистовствовал, не давая продолжать. Успокоились все с трудом, причем после моих молений: «Хватит, мы поняли ваше отношение, прекратите. Вы не понимаете, что не надо этого делать, ведь они припишут демонстрацию…»

Сидевшая в зале, белая от волнения, муза Вознесенского Зоя Богуславская вспоминала свои ощущения на премьере: «Трудно забыть ту зловещую тишину, воцарившуюся в зале после «Охоты на волков»… шквал аплодисментов, долго не отпускающих его из зала, и сразу же холодок предощущения беды.«Я из повиновения вышел — за флажки, — жажда жизни сильней! Только сзади я радостно слышал удивленные крики людей»— это звучало как призыв к действию».

Для композитора Юрия Буцко «Охота» была отчаянием и злобой на мир за это отчаяние, и они достигают такого же накала, как в «Злых скерцо» Шостаковича. Эта песня — центр притяжения в довольно слабом, по его мнению, спектакле, вызвавшая на сдаче такую бурную реакцию. Особенно досталось именно Высоцкому. Дама-критикесса искренне негодовала:

— Как это можно — то Бах звучит у вас, то — Высоцкий… Низкий стиль и высокий… Эклектика!

Буцко царапнуло именно это непонимание принципа театра: если музыка работает на спектакль, значит, она годится, значит, она нужна. Значит, они равновелики в данной ситуации — Бах и Высоцкий. Как это может не понимать тот, кто должен первым это понять, — театральный критик!

Когда все расходились после памятного худсовета, Высоцкий остановил Юрия Марковича, схватил за руку и, притянув к себе, сказал полушепотом одно слово:

— Спасибо!

В зеркале, растянутом вдоль сцены, отражались лица зрителей. Выше были нотные линейки, на которых сидели, как черные птицы, актеры, и Высоцкий пел свою песню о нотах, вернее, о нас, чьи лица были видны в безжалостном зеркале. «Потом, — рассказывал Владимир, — эти пять линеек превращались в трибуны стадиона, шли стихи «Левый крайний, левый крайний… А я играл старуху и собирал бутылки после матча…»

…Когда в театре узнали, что в «Лицах» Высоцкий будет исполнять женскую роль — тети Моти, все хихикали. И не зря. На премьере зрители хохотали вповалку. Даже самый строгий из них — Андрей Вознесенский — признавал: «В образе тети Моти, в дурацком и таком узнаваемом платочке, он был уморителен и упоителен. Высоцкий исполнял мое стихотворение «Время на ремонте». Эти стихи были центром композиции… Когда он их играл и пел, он понимал, что следующей песней будет «Охота на волков» и, как делал часто, сознательно шел на гротеск… Стихи эти цензура все время снимала. Власти потребовали изменить первоначальный текст, снять все бытовые подробности. Мое стихотворение начиналось так:

Как архангельша времен,

На часах под Воронцовской

Баба вывела «Ремонт»

И спустилась за перцовкой.

Верьте тете Моте —

Время на ремонте.

Со сцены же звучал совсем другой текст:

Как архангельша времен,

На ночных часах над рынком,

Баба вывела «Ремонт»,

Снявши стрелки для починки.

А строчки про тетю Мотю вообще запретили. Но все в зале знали, какие произвели изменения и, конечно же, животики надрывали. Высоцкий очень хорошо понимал всю серьезность этого стихотворения. Не случайно рефрен: «Прекрасное мгновение, не слишком ли ты подзатянулось» — он не пел, а произносил, не заговаривал, а специально выговаривал, осознавая точность и важность этих слов. «Время остановилось. Время ноль-ноль. Как надпись на дверях».

И был восторг публики, наивно поверившей в победу свободной мысли, в торжество праздника на сцене — красочного и озорного.

…А потом спектакль прикрыли. Аргументы были смехотворны. Например, у Вознесенского фраза-перевертыш — «А луна канула» — читалась и так, и эдак. В этом усмотрели издевку: американцы как раз в это время высадились на Луне. Еще одна причина — неконтролируемая реакция публики (т. е. взрыв восторга) на песню Высоцкого «Охота на волков». На разборе спектакля в ЦК партии требовали, помнил Вознесенский, отказаться от Высоцкого вообще. Как они увещевали: «Давайте снимем Высоцкого, и тогда будет легче договариваться». Но я писал роль Поэта именно для Володи, причем этот спектакль был единственным, где я, автор, разрешил исполнителю петь собственные стихи… Для меня — и тогда, и теперь — он является единственно возможным исполнителем роли Поэта: только он умел так сочетать иронию и серьезность, бытовую хохму и высокий трагизм».

А потом Высоцкий напишет:

От наших «Лиц» остался профиль детский,

Но первенец не сбит, как птица влет.

Привет тебе, Андрей, Андрей Андреич Вознесенский,

И пусть второго Бог тебе пошлет!..

Открытую репетицию решили не продолжать.

Здесь автору вспомнился фрагмент разговора с Владимиром Семеновичем на театральные темы. Высоцкий говорил тогда, что ему гораздо интереснее и важнее именно репетиции, нежели сами спектакли. Интересен поиск, творчество, сомнения, споры. То есть, репетиция — тоже этюд, набросок. А спектакль… Да, премьера — итог, публичная демонстрация результатов большой, кропотливой работы. В какой-то мере праздник. Приносят удовлетворение первые пять, ну, десять спектаклей. Идет притирка, устраняются некоторые шероховатости. А дальше — конвейер, повторение пройденного, и Любимов стоит в глубине зала со своим фонариком, нажимает кнопочки, мигает то красным, то белым, контролирует действия, движения, интонации актеров от начала до конца. Не дай Бог, вправо-влево наклон…

Премьера спектакля состоялась 10 февраля 1970 года.

А до этого, в тот же день, состоялось еще одно немаловажное событие — с третьей попытки был официально оформлен развод Абрамовой Людмилы Владимировны и Высоцкого Владимира Семеновича.

На первом заседании суда им предложили еще подумать: все-таки двое детей… На следующем на вопрос судьи, настаивает ли муж на разводе, Владимир неожиданно сказал: «Не настаиваю…» Ну, а на третьем заседании их развели за пять минут.

Бывшие супруги вышли на улицу, постояли, поглядели друг на друга. Владимир предложил поехать в Черемушки, на улицу Телевидения, посидеть на прощание. Людмила согласилась. Дома никого не было. Заранее был накрыт роскошный стол: икра, дорогая рыба, диковинные бутылки… Потом он взял гитару и начал петь. И новые, и старые песни, которыми она раньше восхищалась. Пел долго, часа четыре. Чуть на вечерний спектакль не опоздал. Нина Максимовна все это время стояла на лестничной площадке, не решаясь войти. Только в половине седьмого она отважилась позвонить в дверь. Бывшие муж и жена поймали такси и помчались: он в театр на «Берегите ваши лица!», она — на той же машине — в противоположную сторону.

«Я тяжело переживала, — говорила Нина Максимовна, — жалела детей. Сын успокаивал меня: «Мамочка, ты не волнуйся, так будет лучше для нее и для меня». Когда родные Людмилы узнали, что ее брачный союз с Высоцким окончательно распался, то сначала вздохнули с облегчением. А потом поняли, что потеряли возможность доставать своим важным знакомым билеты на Таганку, иронизировала Людмила Владимировна, перестав быть родственниками Высоцкого.

Но ему предстояло разрубить еще один узел.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.