К. Симонов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К. Симонов

Я познакомился с Симоновым в Ялте, когда ему шел двадцать четвертый год (в 1939 г.). Это было личное знакомство, которому предшествовало, так сказать, литературное, внушившее мне симпатию и благодарность к нему. Дело в том, что мой роман «Два капитана» был встречен резко отрицательной рецензией преподавательницы Лебедевой, которая считала, что в этой книге я опорочил советскую действительность и, в частности, оскорбил комсомол. Последнее обвинение было основано на том, что кто-то из моих героев называет секретаря школьной комсомольской ячейки дурой.

Симонов заступился за роман. Он убедительно показал, что в моем романе нет и намека на черную краску, которую Лебедева видела на каждой странице моего романа. И посмеялся над обвинением в оскорблении комсомола. Рецензия была положительной во всех отношениях. Мы встретились дружески, хотя принадлежали к разным литературным поколениям и по-разному смотрели на собственный путь в литературе. Кстати, надо сказать, что он был красив, ловок, свободно держался, хорошо играл в теннис, гораздо лучше меня, но интересовался мною, кажется, гораздо меньше, чем я им. Это чувствовалось. У него еще не было прошлого, а у меня было. И я оглядывался на прошлое со смешанным чувством неуверенности и сомнения. Не помню, кто из нас, я или он, однажды предложил пойти купаться рано утром, до завтрака, должно быть, я — мне хотелось узнать, что думает о своем будущем новое литературное поколение. То, что я узнал, поразило меня.

Дело в том, что мы, писатели двадцатых годов, работали как бы непроизвольно, ни с кем не советуясь, что писать, как писать, и были в этом отношении верными учениками девятнадцатого века. Но вот я спросил Симонова, над чем он работает, и он ответил мне, что намерен пойти к председателю Комитета по делам искусства М. Б. Храпченко и предложить ему три темы пьес. И среди них — тему будущей пьесы «Парень из нашего города». Это была та новизна литературной позиции, которая была полной новостью для меня. Она ничуть не мешала мне оставаться на моих прежних позициях, но она вносила в работу писателя элемент зависимости.

Потом я узнал, что он осуществил свое намерение. Тема «Парня из нашего города» была предварительно обсуждена в комитете, пьеса была написана и имела успех. Но мне надо было бы снова родиться для того, чтобы работать так, как работал Симонов. И ведь надо сознаться в том, что он принес огромную пользу нашей литературе.

Вскоре я услышал о нем на войне. Когда я явился к командующему Северным флотом А. Г. Головко, чтобы представиться ему как военкор «Известий», он сказал мне, что не сразу убедился в полезности моего «рода оружия», как выразился.

— Меня примирил с ним Константин Симонов, — сказал он. — Командир отряда разведки однажды упомянул в докладе, что к его бойцам примкнул незнакомый офицер, назвался корреспондентом, вел себя как положено, но что-то слишком много разговаривал с бойцами. Это был Симонов. Я вызвал его к себе, и разговор был хотя и короткий, но содержательный. Все же я приказал присматривать за ним. Беречь, но чтобы он этого не заметил.

Когда я приехал в Москву по вызову редакции, я встретил Евгения Петрова, только что вернувшегося с Крайнего Севера.

— Летал с Симоновым, — сказал он. — Ходил в разведку, он ведь у нас счастливчик.

Не только от Петрова я слышал о Симонове, что он счастливчик. Мне кажется, что это мнение было связано с цельностью его личности. Он был счастливчик, потому что в нем никогда не чувствовалось ни малейшей раздвоенности, и я был уверен, что он терпеть не может ни малейшей неопределенности. Его счастье заключалось не в том, что ему везло на войне, а в том, что он был человеком своего времени, времени, которому он готов был отдать всю свою кровь до последней капли и с которым был неразрывно связан.

Наше знакомство упрочилось, когда он стал редактором «Нового мира», а я начал печатать в этом журнале свою «Открытую книгу». Он предложил поправки, и не могу сказать, что они показали в нем человека тонкого вкуса. Мне показалось, что он, необыкновенно тщательный и энергичный редактор крупного, реорганизованного им журнала, скрупулезно входивший во все детали редакционной жизни, предложил эти поправки мне не потому, что он был глубоко убежден в их необходимости, но потому что в те годы было просто не принято печатать большой роман без редакционной правки.

Мы несколько раз виделись по этому поводу у него на даче, в Переделкине, и по количеству людей, обслуживающих его хозяйство, я понял, что это уже не прежний Симонов, который излагал мне свою жизненную программу на берегу Черного моря. Это ли обстоятельство, или дружески-покровительственное отношение ко мне, работавшему к тому времени в литературе уже четверть века, изменили наши отношения. В какой-то мере я был как бы подчинен ему — я зависел от его решения как главного редактора «Нового мира», в котором я собирался печатать роман, отнявший у меня восемь лет работы, и, стало быть, не мог относиться к нему, как прежде. Конечно, это была моя вина, а не его.

Кстати, по отношению к Твардовскому у меня никогда не было этого чувства. Первая часть романа была напечатана с принятыми мною поправками и подверглась несправедливому и необоснованному разгрому. Не буду повторять этой уже рассказанной мною истории (в книге «Вечерний день»), но отмечу новую деталь, о которой стоит упомянуть. На большом писательском собрании, обсуждавшем общее состояние нашей литературы, многие, и в том числе Аркадий Первенцев, резко выступили против романа. Симонов в своей речи заступился за него и заступился остроумно, походя кольнув Первенцева тем, что он, судя по его произведениям, едва ли может судить о моем романе. Но в антракте, когда я подошел к Симонову, он не менее резко ответил на мою благодарность, что было даже не похоже на него. Но я понял причину — вольно или невольно я бросил тень на его журнал, которому он отдавал все силы ума и души.

Через два-три года произошло другое событие, которое можно назвать подвигом, если вспомнить речь Жданова 46-го года и то, что последовало за ней, как отразилась она на литературной судьбе Ахматовой и Зощенко. В разгар кампании против Зощенко, основанной на этой несправедливой и предвзятой речи, Симонов первый не согласился с грязными нападками на него, напечатав в «Новом мире» его партизанские рассказы. Те, кто помнит конец сороковых годов, способны оценить этот мужественный поступок, по поводу которого Симонов был приглашен к Сталину. Правда, публикация партизанских рассказов не помогла Зощенко, но недооценить подобный шаг было бы неверно.

Что касается «Открытой книги», то его заступничество также не имело никаких последствий. Три года у меня молчал телефон — не звонили из редакций журналов, издательств. Но я упорно продолжал каждый день писать вторую часть трилогии. И вот однажды Твардовский приехал ко мне и предложил напечатать эту вторую часть в «Новом мире» (к тому времени Симонов стал уже редактором «Литературной газеты»), Правда, на этот раз моя рукопись подверглась довольно свирепой правке, самые следы которой были, разумеется, впоследствии стерты в отдельном издании.

Я часто печатался в «Литературной газете», когда в 1950 году Симонов начал там работать (до 1954 г.). Его поразительная неутомимость, его никогда не прерывавшаяся работа не только в печати, но и в Союзе писателей была широко известна. Его популярность как общественного деятеля и выдающегося организатора вносила заметное движение в нашу литературную жизнь. Энергия его меня всегда поражала.

Можно было его назвать любимцем времени, и не только потому, что он был, как об этом многие говорили, любимцем Сталина, с глубокой скорбью перенесшим его смерть. Я помню траурное собрание в Театре киноактера, помню залитое слезами лицо Симонова в президиуме — лицо мужественного человека, который не скрывал своих слез. Но в его речи, произнесенной прерывающимся голосом, он высказал несообразную мысль о том, что вся наша литература отныне должна быть посвящена Сталину и повествовать только о нем.

Вскоре его поправили, разумеется, не мы, рядовые писатели, и даже не члены секретариата.

В 1956 году Э. Казакевич предложил Союзу писателей выпускать альманах «Литературная Москва». Секретариат согласился. Казакевич был назначен главным редактором, и ему было разрешено подобрать редколлегию. Случай — до тех пор не имевший прецедента. Он избрал известных профессиональных писателей: М. Алигер, А. Бека, В. Каверина, К. Паустовского, В. Рудного, В. Тендрякова, А. Котова, директора Государственного издательства «Художественная литература», горячо сочувствовавшего этому изданию. Единственным администратором была 3. Никитина. Подчеркиваю, единственным, потому что работы сразу оказалось очень много. Первый номер альманаха[100], в котором были опубликованы произведения Федина, Алигер, Маршака, Казакевича, Заболоцкого, Евтушенко, Твардовского, Ахматовой, Симонова, Слуцкого, Назыма Хикмета, Шкловского, Михалкова, Розова, Тендрякова, Корнея Чуковского, Бориса Пастернака и Михаила Пришвина, имел, по понятным причинам, большой успех. Во втором номере альманаха (1956) среди этих знаменитых имен появилось имя А. Яшина, напечатавшего небольшой рассказ «Рычаги». В моей литературной жизни было немало шумных событий, но такого шума, который поднялся в связи с выходом этого второго номера, я не помню. Рассказ, который сразу же сделал Яшина знаменитым, отличался простотой сюжета и новизной, показавшейся дерзким нападением на самое существо Советского государства. В правлении колхоза готовится партийное собрание. Но учительница опаздывает, и собравшиеся члены правления говорят о своих делах. Говорят о взятках в сельпо, о том, что в лавке нет ни сахара, ни мыла… Один из собеседников так и ставит вопрос: «Зачем тебе правда, ты сейчас — кладовщик?», другой возразил: «Ну, правда — она нужна… Только я, мужики, чего-то опять не понимаю. Не могу понять, что у нас в районе делается? Вот ведь сказали — планируйте снизу, пусть колхоз решает, что ему выгодно сеять, что нет. А план не утверждают. Третий раз вернули для поправок…» «Правду у нас в районе сажают только в почетные президиумы, чтобы не обижалась да помалкивала», — отзывается третий собеседник. Четвертый согласен: «Правда нужна только для собраний, по праздникам, как критика и самокритика: К делу она неприменима, — так, что ли, выходит?» И разговор заходит о секретаре райкома. «Был я на днях в райкоме, у самого… Что же, говорю, вы с нами делаете? Не согласятся колхозники третий раз план изменять, обидятся… Ленин указывал — активно убеждать надо». На эти слова колхозного парторга следует ответ: «Вот ты и убеждай, проводи партийную линию. Вы теперь наши рычаги в деревне…» Разговор на собрании продолжается. «— А я так понимаю, ребята, что это и есть бюрократизм. Вот, скажем, приходим мы к нему на собрание. Ну, поговори, как человек, по душам. Нет, не может без строгости, обязательно строгость соблюдает. Как оглядит всех сверху да буркнет: „Начнем, товарищи! Все в сборе?“ Ну, душа в пятки уходит, сидим, ждем выволочки… Скажи прямо, если что неладно — народ горы своротит за одно прямое слово. Нет, не может».

Чтобы прекратить этот откровенный разговор, достаточно окрика бабки, лежащей на печке, рассердившейся на то, что один из колхозников бросил окурки в угол.

«— Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать. Пол только вымыла, опять запаскудили весь».

И разговор друзей обрывается, «словно они почувствовали себя в чем-то друг перед другом виноватыми». А когда приходит учительница Акулина Семеновна, начинается партсобрание.

«— Начнем, товарищи! Все в сборе?

Сказал он это и будто щелкнул выключателем какого-то чудодейственного механизма: все в избе начало преображаться до неузнаваемости — люди, и вещи, и, кажется, даже воздух»… Старушке, сделавшей колхозникам замечание, приказывают выйти, как беспартийной.

«И началось то самое, о чем с такой откровенностью и проницательностью только что говорили между собой члены партийной организации, в том числе и сам секретарь ее, понося казенщину, бюрократизм, буквоедство в делах и речах». Не буду продолжать пересказ этого превосходного рассказа, скажу только, что редакция поручила мне отредактировать его. Я пригласил к себе Яшина, и короткий разговор, который между нами состоялся, можно назвать зеркалом общественной жизни тех лет. Я попросил его сделать незначительные поправки. Он на моих глазах сделал их и, прощаясь, спросил:

— И это все?

— Все, — отвечал я. Он помолчал. Потом пожал плечами.

— А вот в прошлом году, когда я принес этот рассказ в «Новый мир», Кривицкий (секретарь редакции) сказал мне: «Возьми этот рассказ подальше от моих глаз и сожги или спрячь, чтобы его никто никогда не увидел. Хорошо, если тебе десятку дадут, а то и все 25 схватишь».

Короче говоря, хотя мы уже собрали и третий номер альманаха, проделав поистине гигантскую работу — отобрали из 700 рукописей только около 50 печатных листов, наша общественная в подлинном смысле этого слова затея провалилась. Издание было запрещено. Среди множества отрицательных рецензий, которые на нас посыпались, были не только несправедливые, но и грубо оскорбительные. Одна из них называлась «Смертяшкины» и была напечатана в «Крокодиле». В чем только нас не обвиняли! Причем ругательства относились не только к «Рычагам», но и к другим произведениям, напечатанным в альманахе. Так, была опорочена замечательная статья рано погибшего Марка Щеглова «Реализм современной драмы», И. Эренбург, написавший первую беспристрастную статью о Марине Цветаевой, и я, грешный, за роман «Поиски и надежды», представлявший собою третью часть эпопеи «Открытая книга». Но этого мало. Был созван III пленум Правления, на котором я выступил с речью в защиту «Литературной Москвы» и мне ответили ни много ни мало 50 писателей (пленум продолжался 2 дня). И в каждой речи я подвергался сперва осторожным, потом все более наглым нападкам. Надо было внушить, и внушить навсегда, мысль, что выступать с критикой установившихся, освященных традицией правил поведения в жизни и литературе по меньшей мере вредно, а по большей преступно. К счастью, эта точка зрения не удержалась надолго, но о ней стоило рассказать, чтобы было ясно, насколько вредной и задерживающей развитие литературы была общественная атмосфера тех лет.

Одним из первых, кто опрокинул эту точку зрения, был К. Симонов.

Не знаю, кем был организован Всесоюзный съезд преподавателей истории литературы в высших учебных заведениях. Он состоялся в Коммунистической аудитории университета. Были приглашены три писателя: Симонов, Дудинцев и я. Дудинцев выступил с довольно бледной речью, все ждали, что он найдет в себе достаточно мужества, чтобы энергичнее защитить свой наделавший шума роман «Не хлебом единым». Потом выступил я с горячей защитой Зощенко — эту речь я уже произносил на общем собрании Союза писателей. А третьим выступил Симонов.

Это было блестящее, умное, аргументированное рассмотрение литературной критики в послевоенный период. Он не упомянул имени Жданова, но рассмотрел его печально знаменитую речь с точки зрения ее полезности для литературы, и не только для литературы, но и для литературной истории. Его проводили громкими, продолжительными аплодисментами. Когда вечер был кончен, я поблагодарил его за эту речь, крепко пожал ему руку, но по сдержанности, с которой он принял мое поздравление, нетрудно было убедиться в том, что в благоприятном результате этой речи он был более чем не уверен. И оказался прав. Его отправили в Ташкент спецкором «Правды», но и там он продолжал действовать неутомимо, не щадя себя, в полную меру своих недюжинных сил.

Он ездил по колхозам, писал статьи, очерки и для местной печати, и для «Правды», и едва ли в составе редакции «Правды» был более полезный и деятельный корреспондент, чем он. Необходимо отметить, что, начиная с 43—44-го года, он писал романы, имевшие большой успех и в Советском Союзе и за рубежом. Эта работа идет параллельно с неустанной общественной работой в Союзе писателей, где он был сперва заместителем генерального секретаря правления Фадеева в 46—54-х годах, а затем секретарем правления (в 1958—60-х годах и с 1967-го).

Я уже отмечал в книге «Письменный стол» важное участие Симонова в деле публикации сочинений Булгакова. В конечном счете ему удалось сделать многое, но был период, когда он, будучи председателем комиссии по литературному наследию Булгакова, безуспешно пытавшейся добиться издания его сочинений, хотя бы однотомника, считал дальнейшую работу в такой ситуации неперспективной. Я не согласился с ним, полагая, что в любом случае комиссия должна продолжать свою работу.

Одно из его писем отражает этот спор.

Он рано умер, и смерть его глубоко огорчила и расстроила меня. Его место не занято до сих пор, и едва ли вскоре будет кем-либо занято. Как бы ни оценивать его литературную деятельность, он был личностью. Во все времена литература нуждалась в «державе» — то есть в сильных личностях, на которые она могла опираться, личностях, способных объединить вокруг себя разрозненные силы, внушить уверенность в собственной необходимости.

Таким был Твардовский.

Я не ставил перед собой задачи рассказать о всей широкой деятельности Симонова с точки зрения историко-литературной. Он был знаменитый романист, знаменитый драматург, знаменитый поэт, широко известный общественный деятель, и с точки зрения своего времени высокая оценка его личности и трудов, без сомнения, справедлива.

Симонову

Дорогой Константин Михайлович.

Посылаю Вам свой роман. Я задержал его, потому что хотел услышать мнение моих друзей и это мнение убедило меня в том, что те части, которые Вы прочтете, потребуют еще немалой работы. Основное замечание, по-моему, справедливое: во второй части нет общественного фона — поэтому некоторые фигуры неопределенны с политической точки зрения. К этому замечанию присоединяются еще десятка три — в большинстве весьма толковых. Короче говоря, в таком виде роман печатать, без сомнения, нельзя. Я довольно ясно вижу, что нужно сделать, и не думаю, что эта работа отнимет очень много времени. Совестно перед «Новым миром» — но другого выхода, очевидно, нет.

Меня очень интересует Ваше мнение. Не поленитесь, напишите подробно! Жду с нетерпением.

Крепко жму руку.

В. Каверин

22/1-1948

<1948>

Дорогой Константин Михайлович.

Я был бы очень рад, если бы оказалось, что Вы еще не начали читать мой роман. Все перестраивается — не только сюжет. Во второй части — огромные перемены. Третья — студенческие годы. Словом, если можно, верните рукопись непрочитанной. Мне хочется, чтобы Вы прочли ее в новой редакции. Как ни странно, все это не удлинит (почти) срока окончания работы. Построенное пишется легче!

Жму Вашу руку.

В. Каверин

<1954-55>

Дорогой Константин Михайлович!

Пишу Вам о делах, связанных с булгаковским наследием.

В свое время я получил выписку из секретариата о том что к 15 ноября булгаковская комиссия (Розов, Пименов[101] и я) должна представить свои соображения. Это было сделано. Но с тех пор, к сожалению, дело не продвинулось вперед.

В прошлом году Главиздат (Голышков) не только решил выпустить сочинения Булгакова, но даже настаивал на скорейшем осуществлении издания. А в этом году тов. Владыкин вычеркнул, насколько мне известно, сочинения Булгакова из плана 1957 года.

Очень прошу Вас, уделите время и внимание этому важному делу. Вы знаете, конечно, что Булгакова почти не печатали с 1926 года.

Жму Вашу руку

В. Каверин

26 марта.

Дорогой Константин Михайлович.

Я с большим удовольствием прочитал Ваше письмо в Секретариат. Разумеется, давно пора снова поставить вопрос о Булгакове. Если решение будет положительное, займемся составом и придем, я думаю, к соглашению. Не думаю, что решение будет отрицательным, тем более, что некоторые произведения Булгакова уже издаются. Издательство «Молодая гвардия» выпускает «Жизнь Мольера» (в серии ЖЗЛ). Издательство «Искусство» выпускает небольшой сборник пьес (в 1962). Соглашения с Е. С. Булгаковой по этим книгам подписаны.

Кроме того, Гослит посылал А. В. Караганову[102] большой однотомник Булгакова и отзыв, насколько мне известно — вполне положительный.

Очень рад, что Вы снова взялись за это дело, которое, без всякого сомнения, существенно важно для нашей литературы.

Жму руку.

Ваш В. Каверин.

27/X11-1961.

Что касается роспуска комиссии, здесь я не могу с Вами согласиться. Дело комиссии — не только выпуск однотомника, и она, мне кажется, должна продолжать работу в том или ином составе.

Дорогой Константин Михайлович.

Сегодня я выяснил, что К. В. Воронков[103] даже не передал моего письма К. А. Федину — по поводу юбилейного вечера К. Г. Паустовского. Я говорил с Фединым и он обещал поддержку. Прошу и Вас приложить усилия, чтобы вечер 31 мая состоялся. Положение Паустовского совершенно безнадежно и ничем не обоснованная отмена вечера может иметь трагические последствия.

Надеюсь на Вашу поддержку[104].

Крепко жму руку

В. Каверин

24/V—1967

Дорогой Константин Михайлович!

Я очень прошу Вас принять Алю Яковлевну Савич[105].

Она рассказала мне о том, в каком положении находится однотомник О. Г. Савича. Я убежден, что вполне своевременно начать хлопоты по изданию этой книги. Для этого, мне кажется, стоило бы послать в Комитет по печати (тов. Стукалину) письмо от комиссии, которую возглавляете Вы. Извините за непрошеное вмешательство, но многолетняя деятельность О. Г. Савича заслуживает заботы и внимания.

Очень рассчитываю на Вашу отзывчивость, хорошо всем известную.

Крепко жму руку

Ваш В. Каверин

10/III—1972.

Дорогой Константин Михайлович.

Я получил Ваше письмо от 29/III—77 и с удовольствием узнал, что в предполагаемый том «Литературного наследства» (Двадцатые годы) будут включены неизданные произведения Булгакова. Вы совершенно правы, предлагая присоединить к ним «Собачье сердце»[106]. В моем архиве, кстати, хранится подаренная мне Е. С. Булгаковой рукопись «Бега», с неопубликованными, весьма любопытными, эпиграфами к каждой картине.

Всего доброго.

Жму руку.

В. Каверин.

14/IV—77.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.