Глава 6. Зеленый ад

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6. Зеленый ад

Трудно описать экваториальный лес, да еще так, чтобы его блеск, величие и ужас стали наглядными!

С самолета леса Конго покажутся вам безжизненной, скучной равниной, плоской и однообразной. Под крылом цвет ее холодный, голубовато-зеленый, по горизонту — серый с фиолетовыми тенями низких дождевых туч. Только что кончился один дождь, скоро будет другой, и экваториальный лес там, внизу, похож на Балтийское море в сумрачный день. Но дайте знак пилоту и спуститесь ниже. Теперь вы ясно видите ноздреватую поверхность двух цветов: темно-зеленый фон и разбросанные по нему светло-зеленые пятнышки, от которых утром и после полудня падает тень. Вы как будто смотрите на поверхность гигантской банной рукавицы из зеленой мелкопористой резины. Новый вираж вниз — и делаются заметными волны, которые гуляют по бескрайнему зеленому морю, еще один круг — и сходство с водой окончательно исчезает: теперь видны неравномерность покачивания светло-зеленых вершин и пестрота их окраски. Густо-зеленый фон тоже оказывается далеко не однообразным — это скорее пестрая мозаика с вкрапленными в нее осколочками битого зеркала: лужами и болотцами. Наконец, с бреющего полета открываются две основных особенности экваториального леса — его плотность и многоярусность.

Наши русские леса бывают хвойными, лиственными и смешанными. Семь пород хвойных и двадцать девять лиственных — это та сокровищница, из которой времена года щедрой рукой черпают чудесную многоцветность лесного пейзажа, его живописность и очарование, так ярко воспетые множеством поэтов. И хотя в среднем в этих лесах встречается всего десять-пятнадцать пород, все же весенний и осенний лес справедливо сравнивается с ковром — и по разнообразию окраски, и по равномерности деревьев: наш лес издали кажется подстриженной щеткой. Лиственный лес осенью погружается в зимний сон и весной пробуждается к новой жизни, и в этой резкой смене сезонов, может быть, и кроется извечная привлекательность скромной и уютной русской природы: она постоянно обновляется, никогда не надоедает, ничем не поражает и никому не вредит.

Не то экваториальный лес. Совсем не то.

Трудно коротко определить то впечатление, которое человек испытывает, войдя вглубь гилеи, и еще труднее то ощущение, которое получает при выходе. Эти впечатления так сильны, многообразны и противоречивы, что возникающие чувства можно только перечислить. Легче всего это сделать в том порядке, в каком они возникают — восхищение, умиление, удивление, утомление, раздражение, ненависть: длинный ряд чувств с пылким восторгом в начале и тяжелой злобой в конце. Но ни одной минуты равнодушия. Так что же такое гилея? Ослепительная красавица?! Да (первая минута). Подавляющий великолепием дворец?! Безусловно (первый день). Дикое нагромождение кричащих красок и вычурных форм?! О, конечно (первая неделя). Приторно благоухающий клозет!? Вот именно к этой мысли человек приходит через месяц. Каторжная тюрьма! Застенок в подвале!! Зеленый ад!!! Ага, наконец-то! Ну теперь видно, что вы пересекли большой девственный лесной массив (джунгли) под экватором и знаете, о чем говорите.

Спутники Колумба при виде какого-то острова закричали «Земля!» и, сойдя на берег, опустились на колени и поцеловали землю. Перебравшись через Танезруфт, пустыню в пустыне длиной в пятьсот километров, люди при виде первого оазиса также кричат «Земля!» и испытывают желание поцеловать первый зеленый листок. Ну так знайте же: при выходе из Итурийских трущоб, после пятиста километров пути, вы также испытываете этот же взрыв чувств — инстинктивно вскрикните все то же родное всем слово (почти что «мама!») и отвернетесь, чтобы скрыть от других навернувшиеся на глаза слезы. Стоя спиной к черной, зловещей стене леса, от которой издали до вас еще будут доноситься удушливые испарения, вы в первый раз выпрямитесь во весь рост и будете вдыхать полной грудью здоровый воздух саванны и жадно глядеть вдаль, вдаль, вдаль — как углекоп, выползший на божий свет из обвалившегося забоя, как заключенный, отпущенный из смрадной тюремной камеры прямо в сияющий день, как приговоренный к смерти, которому даровали жизнь.

Если цифры могут говорить, так вот они — вот они, читайте и думайте.

Леса Конго занимают площадь, равную площади Украины. Но население Украины в одну тысячу раз превышает население конголезских лесов. Климат Украины умеренный — средняя температура зимой колеблется около ноля, а летом Достигает двадцати градусов тепла. Средняя температура в экваториальных дебрях почти не меняется — там стоит вечное жаркое лето. При этом среднее количество осадков там в пять раз выше, чем на Украине. Выводы? Лес Конго — безлюдный и грандиозный, обильно орошаемый теплыми дождями и бурно растущий в условиях, сильно напоминающих натопленную оранжерею. Вот общие условия, так сказать, внешняя среда, в которую поставлено отдельное растение.

Теперь посмотрим дальше. На одном гектаре лесной площади у нас размещается в среднем триста крупных деревьев и до ста кустов, а в Конго — семьсот крупных деревьев, одна или две тысячи мелких и много тысяч кустов. У нас растет тридцать пять видов деревьев, достигающих высоты в тридцать метров. Наш лес характерен однородностью, он бывает хвойным и лиственным, попадаются леса, сплошь состоящие из одного вида — березовые, сосновые, буковые, еловые. Но в Конго этого нет; там лес удивительно разнороден, и практически, стоя у дерева, никогда не удается заметить кругом второе дерево той же породы. Отсюда невероятная плотность и безумная роскошь экваториального леса. Чтобы найти себе место в такой тесноте, растениям пришлось перейти от обычного расселения по горизонтали к непривычному для нас принципу — расселению по вертикали: экваториальный лес имеет до пяти ярусов — это удивительное многоэтажное здание с мертвецкой в подвале и танцевальным залом на крыше.

Пятый этаж создан верхней частью стволов и кронами деревьев-великанов ростом в пятьдесят-семьдесят метров, высотой с пятнадцатиэтажный дом. Они стоят друг от друга метров на сто и больше. С самолета верхний ярус гилеи кажется редким невысоким лесом, растущим на густой траве. Зонтообразные кроны невелики, листья их кожистые и жесткие (иначе они были бы сбиты первым же ливнем, который повторяется раз-два в день) и стоят как сложенные лодочкой ладошки: испарение здесь значительно, и великаны всегда жаждут, их листья жадно ловят влагу и почти не испаряют ее. Стволы прямые, с гладкой серой корой. Если бы не лианы, поднимающиеся от основания дерева и спускающиеся туда же, то все выглядело бы, как наш редкий сосновый лес, но сходству мешают прикрытые листвой пышные гирлянды цветов на самих деревьях и на лианах и, главное, пестрая окраска листьев: экваториальный лес постоянно в цвету и в плодах и постоянно меняет листву. Каждый отдельный лист живет два-три года, но на дереве одни листья в почках, другие — в разных стадиях развития, третьи — в разных стадиях увядания, тут вечные весна и осень, и лес всегда многоцветен и богат. Эта не скромная красота наших лесов: в такой тесноте все умеренное и деликатное затеряется, не пробьет себе дорогу к свету и не привлечет внимания насе-комых-опылителей. Здесь если цветок — так с кулак величиной, если соцветие — то в рост человека; если окраска — то не бледная, а дико кричащая, изумительно чистых и ярких тонов; если аромат — то не тонкий и нежный, а тяжелый, резкий, пряный, приторный, одуряющий: здесь благоухает все — цветы, листья, даже кора. Зрение подавлено грубой пестротой красок, обоняние — грубой смесью сильнейших ароматов, слух — необыкновенным птичьим концертом.

Верхний этаж — это жилище мелких птиц, которым не страшны орлы. Они окрашены природой под прелестнейшие цветы: куда ни глянь, они стайками носятся меж стволов и лиан, как живые яркие букеты, но только на диво певучие и шустрые. С утра и до вечера здесь неумолчно гремит радостный тысячеголосый хор — кажется, что все кругом не только играет красками и благоухает, но и чирикает, посвистывает, прищелкивает. Наконец, огромные, невероятно цветистые бабочки порхают не единицами, как у нас, а удивительными звездными скоплениями: меж стволов плывут и крутятся длинные изумрудные и рубиновые облака. После дождя взовьются первые сверкающие бабочки — и кажется, будто деревья роняют драгоценности, будто дождь смыл немножко краски с безумно ярких цветов, и теперь они плачут разноцветными слезами. А потом солнце заиграет на бесчисленных капельках, птичий хор дружно грянет свою кантату, цветы яростно, наперебой друг другу бросят в горячий влажный воздух тысячу запахов, и они повиснут плотной стеной, эти звуки, краски и ароматы — и тогда экваториальный лес предстанет во всем своем великолепии перед очарованным человеком, который стоит умиленный, восхищенный, пораженный и думает только: «Не волшебный ли это сон? О, какое счастье жить в этом мире!»…

То, что с самолета казалось травой, на которой возвышаются невысокие редкие деревья, на самом деле является кронами листвы деревьев четвертого яруса. Они сдвинулись теснее, но все же не касаются друг друга. Спустимся туда. И этот этаж тоже кажется невысоким лесом, где основанием служит как будто бы трава, только здесь много больше стволов и лиан — своих и чужих, то есть тех, которые насквозь проходят этот этаж и уходят в листву — вверх, в невидимый отсюда солнечный санаторий пятого этажа. На первый взгляд, здесь все напоминает наш густой лиственный лес: и колеблющиеся снопы лучей, которые прорываются сверху и шарят в прозрачной зеленой тени, и случайное дуновение ветерка, и умеренная приглушенность звуков. То здесь, то там раздается знакомое кукование кукушек, глуховатое воркование голубей. Изредка резко каркает большая птица, похожая на тетерева, и снова тихо, жужжат осы, пчелы и шмели — ну совершенно как в нашем лесу в жаркий летний день. Но родную зеленую тишину нарушают резкие вопли обезьян и их неугомонная возня. Помимо больших птиц, в этом этаже обезьяны такие же главные жители, как пестрые голосистые пичужки в самом верхнем. Где-то высоко, над пятым этажом, дунет ветер, а здесь, в четвертом, зашевелятся и поползут в зеленом полумраке золотые снопы солнечного света и выхватят из тени то летящую по воздуху маму с детенышем на спине, то висящего на хвосте папу с крупными плодами в руках, то детишек, которые, как наши ласточки на телеграфном проводе, уселись на длинной ветви и деловито ищут насекомых друг у друга. Потом вдруг крик, смятение, бегство — и солнечный луч обнаруживает пятнистую спину крадущегося хищника.

Нет, это не наш уютный лес… Гладкие, ровные стволы деревьев-великанов проходят из зелени «пола» в зелень «потолка» как серые гранитные колонны, но они теперь прикрыты корявыми стволами других деревьев, достигающих только высоты четвертого яруса. Эти стволы извилисты и богаты ветвями, буквально из каждой их неровности торчат бесчисленные пучки сочной зелени — эпифиты и паразиты пробрались сюда и прочно закрепились тут, как передовой отряд той лохматой зеленой армии, основные силы которой вы увидите ниже. Со всех сторон глядят прекрасные орхидеи, их ядовитый аромат висит в спертом воздухе. Лиан, которые достигают двухсот метров длины и взбираются на самые высокие деревья и оттуда спускаются опять до земли, здесь гораздо больше: они местами перекинулись с дерева на дерево, кружевами и кольцами вьются по ветвям, пучками, качелями, узлами и спиралями повисли в воздухе, осыпанные цветами и птичьими гнездами, около которых хлопочут пестрые попугаи, сами похожие на цветы. Вокруг так много пышной зелени, что цветов как будто меньше — они прикрыты буйной порослью эпифитов. Глаз уже начинает замечать тесноту и большое количество вертикальных линий, которые все исходят из зелени пола. Пол — кроны третьего этажа. Спускаемся туда.

Здесь еще темнее. Зеленая прозрачная тень стала зелено-серым сумраком, снопы света превратились в одиночные лучи, которые золотыми стрелами проткнули неясные контуры леса, на этом уровне создающего впечатление тесной и серой коробки. Здесь все живое должно бы чувствовать себя неудобно, каждый попытался бы удрать туда, куда ему дано — вверх или вон. Воздух неподвижен, сперт, жарок — это мерзкое соединение парфюмерного магазина, паровой бани и клозета: да, теперь к аромату, каскадами льющемуся сверху, подмешивается жаркое зловоние, поднимающееся откуда-то снизу. На каждом листке повисла капля испарины, и сами листья изменились: они не протянулись лодочкой-ладошкой в погоне за дождевой водой, а стоят ребром или торчком, потому что тут влаги более чем достаточно и каждая лишняя капля — нагрузка. На стволах и ветках — зеленый мох, теперь кругом видна только зелень и зелень. Тихо. Сверху слабо доносится шаловливый концерт мелких пичужек и более явственно — солидные крики больших птиц и вопли обезьян, но, прислушавшись, вы вдруг замечаете новые голоса — стрекотание насекомых. Как в деревне на берегу озера Чад звуки туарегской скрипки и негритянского барабана возвестили переход из одного человеческого мира в другой, так и в этом ярусе мелодичные трели птиц и механический треск насекомых доводят до сознания новую мысль: в этом зеленом колодце глубиной в пятнадцатиэтажный дом ваш подъемник тоже находится на рубеже двух миров — пернатых и насекомых. Знаменательная грань: еще немного вниз — и вы вступите в отвратительный мир тупого инстинкта и самых примитивных форм. Ну что же — нажмем кнопку и спустимся глубже в недра Зеленого ада.

Второй этаж. Густой сумрак. Неподвижные вертикальные полосы серо-зеленого света, неясные пятна черно-зеленой тьмы. Вокруг только стволы деревьев и лианы, бесчисленные темные полосы, натянутые как струны и легко повисшие, змеевидные и ломаные, одиночные и завязанные в пучки: это — растительность в отчаянном порыве вверх, к свету! Всюду серо-зеленый мох, клочьями повисший из каждого изгиба стволов и лиан, кажется седым и лохматым. Вдруг глаз замечает нечто новое — серую мутную дымку испарины, застрявшей меж черных полос, ведущих из никуда в никуда.

Невероятная, удушающая жара, мокрая слизь вокруг. Нос щекочет тлетворный запах разложения — где-то совсем близко гниют трупы животных и птиц, остатки древесины и листьев. Тихо. Набежит волна оглушительного скрежета, скрипа и треска, потом насекомые стихнут, и опять воцарится глухое и давящее безмолвие. Стукнет дятел, что-то грузно плюхается в полутьме. Что это? Жирная летающая собака сослепу ударилась о дерево или свалилась с ветки ужасная кобра, которая на два метра плюет свой яд в глаз наткнувшемуся на нее животному? Ничего не видно. Все кругом темное, скользкое, горячее… Медленно плывет удушливый туман… Вот насекомые стихли и слышится ровный шорох: мириады горячих капель стекают вниз, в темноту. Экваториальные дебри молча потеют и роняют свой ядовитый пот на пышные и нежные ветви высоких папоротников и плаунов — пол второго и крышу первого яруса. Спускаемся опять.

Ну теперь все: мы на дне семидесятиметрового колодца. Поднимите голову: эти зеленые, серые и черные пятна вверху — пять крыш над вами, и хотя каждая из них неплотна, но все вместе они почти полностью задерживают свет. А солнце? А небо? Э-э, полноте… Теперь посмотрите вниз, да не шевелитесь, будьте осторожны: под вашими ногами метровый слой опавших листьев и цветов — сверху свежих, ниже — старых, разлагающихся. Не верьте в прочность этого горячего мокрого матраса: он прикрывает и камни, и липкую грязь, и глубокие ямы, наполненные черной горячей вонючей водой, в которой нежатся крокодилы, змеи и пиявки, поджидающие вас с голодным нетерпением. Их много здесь, этих ям, образованных при падении деревьев, когда огромные корневища сразу выдергиваются из влажной земли, а стоячая вода немедленно заполняет впадину.

Вокруг густая чаща стволов, лиан и воздушных корней толщиной с человеческую ногу, которые десятками свешиваются с раскидистых ветвей и служат подпорками огромного дерева, растущего на зыбкой почве экваториального лесного болотца (пото-пото). А великаны семидесятиметровой высоты сохраняют устойчивость другим путем — их корни звездообразно расходятся от ствола в виде высоких образований, напоминающих доски, поставленные ребром; непосредственно у ствола такие упоры достигают высоты в два человеческих роста, а то и больше. Между бесчисленными воздушными корнями, стоящими на пути в виде решетки, и доскообразными упорами, преграждающими движение, как высокие стены плотно стоят папоротники и плауны и лежат мертвые стволы. Не представляйте себе нашу березку и даже самую высокую и толстую сосну!

Слышите протяжный грохот? Это задушенный беспощадными лианами отстоял свой век и повалился наземь лесной колосс, ломая по пути десяток деревьев нижних ярусов, сбивая сотни ветвей и обрывая множество лиан. Вот он лежит в липкой грязи, покрытый обрывками и обломками, украшенный пышной зеленью и яркими цветами. Оба конца ствола скрыты справа и слева в непроходимой чаще, вы набрели на какое-то место посредине. Перелезать? Это кажется невозможным: мокрый и скользкий ствол в десять обхватов покрыт ворохом ветвей — взобраться на него и не получить увечья — это было бы чудом, это долгий и небезопасный труд. Обойти? Но куда — вправо? Влево? Все видно неясно, все так запутано, за каждой лианой вам чудится гроза гилеи — черная кобра.

А пока вы думаете в горестной нерешительности, работа по уничтожению началась. Ну-ка, послушайте еще раз! Все тихо? Нет! Вы слышите странный непрерывный звук — еле слышный, не похожий на все другие звуки. Что это? Это насекомые жуют растительную и животную падаль. Миллионы челюстей движутся и перерабатывают остатки старой жизни на удобрение для развития жизни новой. Вы, следя невидящими глазами за полетом огромных синих стрекоз, стоите один в серой полутьме: жутковато — это сознание одиночества в темном лесу, наполненном невидимыми опасностями, но мысль о том, что вокруг тупые твари жуют, жуют непрерывно и неустанно, может показаться страшной. Полчища муравьев, термитов, жуков уже накинулись на упавшее дерево. Через несколько часов будет ливень, он прибьет листья и ветки к земле, смочит кору и древесину, и на них с молниеносной быстротой начнут плодиться бактерии, потом будут часы жары, потом опять ливень, и новые полчища насекомых и бактерий ринутся в дело уничтожения. В этом климате мертвая ткань разрушается исключительно быстро, скоро на месте нашего великана образуется груда удобрений и торчащие из нее ростки. Потом груда исчезнет, а из ростков пробьется к свету новый великан. Мощный процесс уничтожения здесь порождает не менее бурный рост, и в мрачных катакомбах Зеленого ада можно было бы с полным основанием философски порассуждать о круговращении жизни, если не нужно было бы сжимать в руках скорострельную винтовку.

Итак, Мулай скомандовал: «Полезай, бвама», — и, опустившись на четвереньки, я полез в черную смрадную дыру. Но уже через несколько минут смог встать и, стоя, бороться за каждый дальнейший шаг вперед — раздвигать папоротниковые деревья, протискиваться между лианами, лезть вверх на гигантские стволы упавших деревьев, карабкаться вниз по их вывороченным корням, падая несчетное число раз то на острые сучья и камни, то в мерзкое гнилое месиво, то в ямы.

Отряд проходил за день тяжелой работы (не за день пути, а задень работы!) километров восемь-девять по прямой, хотя фактически проходили вдвое больше, так как часто приходилось обходить препятствия — скопление воздушных корней или упавший ствол. За каждым участком особенно плотной растительности лес начинал редеть: сначала появлялись лучи, потом и снопы солнечного света. Мы как будто поднимались по этажам, только по горизонтали. Но полянки тянулись недолго. Через десять минут доброго шага лес опять сгущался, появлялись лианы, потом воздушные корни (признак высоких деревьев) и доскообразные упоры (признак того, что люди вошли в пятиярусную гущу с деревьями-великанами). Иногда попадались попутно ручейки, и отряд брел по колено в воде под голубым небом. Иногда несколько раз в день приходилось перебираться через полноводные ручьи, нередко по стволу дерева, упавшего с одного берега на другой. Словом, это был разнообразный в своем зеленом однообразии путь, но даже по поляне идти было нелегко: ведь люди несли на головах тяжелые тюки, шли босые через такие трущобы.

На пути то и дело встречались тропинки. Их тысячи в самых «непроходимых» дебрях. Иногда они были попутными и очень облегчали продвижение вперед, но чаще их приходилось пересекать. Убегающая в зеленый сумрак дорожка шириной в одно животное — бесспорное доказательство того, что этот страшный лес обитаем. Каждодневные ливни смывали следы, но в начале пути мы не раз с волнением видели отпечатки босых ног. Кто эти люди?

Когда-то Конго населяли многочисленные народы, объединенные в большие и могущественные государства. В те времена люди жили на полях и берегах рек, леса пустовали — их оставили зверям, насекомым и болезням. Но потом начался первый акт африканской драмы: вглубь Черного континента на поиски людей, которых можно было бы продать на вывоз, ринулись работорговцы. Они двигались по рекам и выжигали прибрежные деревни, где как раз и жило местное население. Так было добыто пятнадцать миллионов рабов и попутно уничтожено почти пятьдесят миллионов человек — женщин, детей, стариков — всех, кто был не нужен. Тогда целые народы снялись с обжитых мест и побрели по лесам и полям, куда глядят глаза, опрокидывая другие народы и вызывая общее великое переселение африканского населения — сначала на юг, а потом обратно, на север. Люди шли во всех направлениях, устилая трупами звериные тропы.

Затем грянул второй удар: началась колонизация. Европейцы выгнали арабов-работорговцев и объявили африканские земли своей собственностью. Завоеватели создали армии из африканцев и солдат одного племени посылали на земли другого племени для сбора налогов и рабочих. Теперь переселяться стало некуда: Африку вдоль и поперек пересекли колониальные границы. И поскольку принудительный набор означал неминуемую смерть, то оставалось лишь одно — бежать. На этот раз населению пришлось оторваться от берегов и долин и попытаться скрыться в лесу: за пятнадцать лет бельгийского господства число жителей Конго уменьшилось наполовину, но гибнуть в зеленом или в белом аду — не все ли равно? — думали обезумевшие люди и протоптали в лесу первые людские тропинки взамен тех, по которым раньше крались только звери…

Итурийская лесная тропинка шириной в отпечаток босой стопы… Если она оказывалась попутной, то отряд шагал вперед быстро, и за день удавалось пройти до двадцати километров. В таких случаях рано или поздно отряд вышел бы к деревне, отдохнул, закупил продукты и снова углубился бы в темные дебри. Так можно было бы без особого труда и без потерь пройти Итурийские леса из конца в конец, если бы у меня не было точной цели: не вообще пересечь лес, а отыскать в его гуще определенную точку. Я не мог петлять по светлым долинам или едва заметным тропинкам: в условиях гилеи это неизбежно привело бы к самому страшному — потере общего направления. Этого я опасался больше всего, поскольку запас патронов и питания был у меня строго ограничен. К тому же если бы я страшился трудностей, то можно было бы легко пересечь лес по шоссе, обогнув лесной массив на машине, и с востока подъехать к фактории № 201. Черт побери, это означало бы капитуляцию, позорную сдачу позиций и обман, а самое позорное — самообман, плевок себе в лицо. И, сжав зубы, я вел отряд напрямик — пересекая горные кряжи и долины, реки и пото-пото, черные дебри и, к ужасу Мулая и носильщиков, удобные манящие тропинки. Надвинув на нос шлем и выставив вперед подбородок, я твердо шел вперед — навстречу неизвестному.

Я просыпаюсь от холода. Минут пять, скорчившись под одеялом, лежу и слежу за головной болью, она сегодня такая же, как вчера и позавчера. Светает. Температура — двадцать два градуса тепла, но в этой вонючей сырости утро кажется очень холодным, особенно после тяжелой дневной жары. Легкий туман висит меж кустами. Двадцать три человека лежат рядом, прикрывшись тряпьем, и глухо кашляют. Они не спят, все чувствуют разбитость и слабость, вставать не хочется никому. Дежурный, понурив голову, дремлет у костра, дым которого низко стелется по земле и ест глаза, но не может спугнуть черное облако комаров. «З-з-з», — на разные голоса жужжат кровопийцы, все молча слушают эту печальную песнь пробуждения и возвращения в жизнь. Выковыриваю из кожи впившихся за ночь клещей, едва-едва всовываю в грязные и мокрые сапоги отекшие ноги с побелевшей от постоянной сырости кожей и иду умываться. Меж кустов стоит бурая вода. Лужа не широка и не глубока, но вода непрозрачна, и это пугает. Что таится в этой теплой грязи? Палкой вожу туда и сюда, вижу, как две черных змеи и десяток жаб метнулись в сторону. Вынимаю палку — на ней уже повисли крупные пятнистые пиявки и бегают какие-то жирные насекомые: вода кишмя кишит всякой гнусной тварью. Но это — сущие пустяки, главное в том, что в ней миллионы яиц, спор и личинок опаснейших паразитов, многие из них проникают в живой организм через кожу. Я моюсь, плотно зажав веки и губы, и опять невольно вспоминаю страшную картину больных, виденных в деревне на берегу реки. Рядом Тумба набирает воду в два котла для утреннего супа, при этом тут же смачно харкает в желтую муть.

Завтракаем молча. Раздаю глюкозу, соль и белковую смесь. Утро здесь недолгое: едва рассвело, как где-то за деревьями уже выглянуло солнце, но наша поляна еще долго тонет в серой дымке, вокруг сомкнулись черные дебри, отсюда розовое небо кажется таким далеким, как со дна колодца.

Ну все. Груз перераспределяется по весу. Тюки увязываются. Свисток сержанта. Выстроившись в ряд, носильщики взваливают поклажу на головы. Я даю направление, и отряд трогается. Сегодня с винтовкой в руках я открываю шествие. іУІулай с охотничьим ружьем наготове его замыкает. Богатырь Тумба, наш ходячий арсенал, у него на голове запас патронов экспедиции, шагает позади меня. Преданный слуга смотрит мне в глаза, как верный пес; он бы махнул и хвостиком, если бы мог, а сейчас только улыбается и корчит приветливую рожу. Минут пятнадцать мы бодро идет по тропинке среди благоухающих кустов. Пройдено два километра. Спугнули похожих на индюшек ленивых птиц, и Мулай подстрелил три. Обед обеспечен. Тропинка сворачивает вправо, очевидно к ручью, из-за пучков ярких цветов слышится бульканье воды, а нам нужно идти на восток, бросаем тропинку, идем напрямик. Теперь скорость хода снижается: колючие ветви хлещут по голым телам и по лицам, кто-то роняет тюк, здесь и там вспыхивает ругань. Мы идем, как видно, по сырой лощине, справа и слева высится лес. Через час впереди показывается первое дерево, потом — десять, потом — сто. Кончилась узкая прогалина, мы входим в зеленый полумрак, пронизанный снопами солнечного света. Полчаса пробираемся под веселый марш, который нам распевает птичий хор. Незаметно лес темнеет, уже видны только отдельные золотые лучи. Значит, над нами выросло еще два этажа. Сразу же становится душно. Над головами прыгают обезьяны, так низко, что можно схватить одну за хвост. Зачем? Надо спешить! То там, то сям вдруг хрустнет ветка, и зашевелится листва. Что это? Какой-то зверь? Какой? Кто его знает… Быть может, за нами наблюдает буйвол или леопард? Опасный или мирный наш сосед по этим дебрям? Останавливаться некогда, нельзя стрелять наугад — можно ранить незнакомца, он тогда ринется в атаку на голых безоружных людей с тяжелой поклажей на головах. Наш отряд шумит, отпугивая зверей, в их бегстве — наша защита. Во всяком случае звери перед нами разбегаются, и днем на марше лес кажется пустым и необитаемым.

Препятствие. Даю свисток Мулаю. Носильщики сбрасывают тюки и переводят дух. Впереди лежит огромный ствол, запутавшийся в невообразимом количестве лиан. Начинается! Карабкаюсь по сучьям наверх, держась за лианы, смотрю то на компас, то вперед в зеленую темень. Впереди ничего хорошего — только лианы и пышные листья. Десятиминутный отдых. Потом через ствол по цепочке люди передают все тюки из рук в руки. Все истекают потом — жарко. Драгоценное время уходит. Дальше идти еще труднее: лес становится еще выше, появляются воздушные корни, которые нельзя ни срубить, ни отодвинуть, ни согнуть. Протискиваемся туда, куда можно протиснуться, и вместе с Мулаем кое-как растягиваем корни, в образовавшуюся узкую щель лезут носильщики, держа на руках свои тюки. Все прошли? В сумраке пересчитываю людей. Все!

— Вперед! — командую я и рукой указываю направление. Мне кажется, что я похож на офицера, ведущего свою часть на штурм крепости. — Вперед!

В то же мгновение мои ноги соскальзывают, и я падаю с пня сначала на вонючую горячую груду гнилья, потом дальше вбок, пока по горло не проваливаюсь в черную слякоть. Держась за лианы, Мулай дает мне приклад винтовки, я подтягиваюсь на руках, люди со всех сторон захватывают меня лианами, с невероятным усилием выдергиваю ноги из этой смердящей слизи. Не хватает воздуха, пот ручьями бежит по лицу, груди и спине. Присев на корточки, верный Тумба снимает с меня пиявки.

— Еще удачно отделался, — силясь улыбнуться, говорю дрожащим голосом. — Вот в такой яме могут быть…

И слова замирают на языке, повернувшись к яме, с протянутой рукой я застыл от ужаса. Через темную дыру, оставшуюся после моего тела, переползает гроза и несчастье здешних лесов — мамба, змея толщиной в два пальца и невероятной длины. Я не могу оторваться, смотрю на черную дыру, через которую ползет черное тело, слегка извиваясь, ползет, все ползет и кажется бесконечным.

— Черт побери! Марш! — командую я, выставив подбородок вперед. — Нечего пялить глаза! Пошел!

Но куда идти? Перед нами вплотную стоит лес, они сцепились грудь с грудью — горстка истекающих потом людей и миллион лиан, плотно перевитых вокруг сотен тысяч стволов. В жаркой тишине слышны только шорох капель да взрывы скрежета и треска насекомых. Смотрю на компас, молча указываю направление.

И снова работа, тяжелый физический труд, добывающий нам жалкие метры пути. По всем признакам мы углубляемся в недра очень высокого лесного участка, искать обходные тропы бесполезно. Люди спотыкаются, падают, собирают рассыпавшиеся вещи, переупаковывают, взваливают тяжелые тюки на головы, чтобы в этой темени через десять или двадцать шагов снова споткнуться или поскользнуться.

Лианы толщиной в нитку и в туловище человека, прямые как рельсы и покачивающиеся над землей как легкие качели, неприступные как стальная изгородь и извивающиеся по земле как горы гибких змей. В полутьме многое не видно, и эти нити режут лицо, а качели хватают за ноги; случайно дернешь обрывок лианы, висящий перед глазами, и вдруг высоко вверху что-то загудит, зашевелится, и тяжелейший пучок лиан, сорванных вчерашним ураганом, сбивая при падении тысячи листьев, рухнет на голову и плечи…

Невероятная духота. Мрак в полдень. Смотрю на светящиеся стрелки: 12 часов. A-а, потому и темно! Сейчас начнутся гроза и ливень — ежедневное представление в этом театре ужасов.

Люди собираются в кучу, тюки укладываются на высокое место и укрываются прорезиненной материей. Лес притих — смолкли птицы и насекомые. Тьма. Жара. Могильное безмолвие. Щупаю пульс — сердце бьется, как у кролика. Все пугливо жмутся друг к другу, как испуганное стадо.

Сейчас начнется… Сейчас…

Симфония ужаса начинается с fortissimo. Внезапно темень прорезывается полосками ослепительного света, косого и бегающего: листва рванулась, и мертвый фиолетовый свет с неба проник туда, куда обычно не проникает даже живительное золотое сияние солнца. В то же мгновение небо от края и до края лопнуло с таким треском, что все невольно вобрали головы в плечи. Его тяжелые осколки с протяжным грохотом посыпались на землю. Лес загудел и затрясся. Снова взрыв невероятной, сверхъестественной силы, треск лопнувшего неба, грохот сыплющихся осколков и ответный рев леса, вдруг в безумном страхе вставшего на дыбы. Потом в полной тьме на нас обрушивается вода — не дождь, не капли или струи, а сплошной столб воды, с грохотом проламывающий пятиэтажную крышу леса и внезапно наполняющий семидесятиметровый колодец. Сверху сыплются ветви, обрывки лиан, цветы и листья, мощные потоки воды с бешенством рвутся сквозь провалы в небе и в лесе. Мгновение полной тьмы — потом адский взрыв, показывающий белые блестящие столбы воды среди белых столбов растительности, треск, грохот, тьма, потом сейчас же новый взрыв. Вобрав голову в плечи и прикрыв руками, мы жмемся к земле, ясно сознавая, что это не может продолжаться дальше, сейчас, сию секунду всему конец, что следующий взрыв будет последним — небо не удержится, целиком рухнет на землю, настанет конец мира.

Вдруг что-то нестерпимо сверкнуло где-то совсем рядом, присев на корточки, я вижу фиолетово-белые шары, скользящие в путанице лиан, — вижу сквозь пальцы рук, защищающих лицо, и вижу сквозь толстые слои воды, низвергающейся сверху. Шары легко и плавно скользят в черной сетке лиан, дробясь в диком танце световых точек и в колеблющейся водяной завесе. Они появляются здесь, в глубине леса, при вспышке молнии где-то там наверху, в невидимом небе. Потом сильный грохот и хлещущий веер изорванных в клочья лиан, пошатывание сломленного на корню великана в десять обхватов и вой, и свист, и слепое метание сотни летающих мышей и собак, и прыганье мертвых фиолетовых зайчиков, и глухой рев леса, его бездонных недр, миллионов больших и малых деревьев, которые крепко-накрепко обхватили друг друга ветвями в пять этажей, перевились с головы до пят миллионами лиан и стоят перед лицом этой фантастической грозы как единое целое, как одно пошатывающееся и ревущее миллионноголовое животное.

И вдруг всему конец. Без перехода, без предупреждения. Раскрываю зажмуренные глаза. Ливня нет, ветра нет — тишина. Звонкое журчание. Потом ровная капель. Наконец тишина, в которой всем телом ощущается один ровный странный звук.

Что это?

Это насекомые жуют падаль. Несчетное количество тупых тварей с сильными челюстями уже беспощадно ринулось на уничтожение всего того, что сбито ливнем. А потом вверху раздаются скрежет и треск насекомых, а еще выше — радостное птичье пение. Какая свежесть! Как легко дышится! Остро пахнет озоном, и прилив бодрости опять гонит вперед. Гроза и ливень длились, как всегда, четверть часа; казалось, что солнце осветит лишь кладбище и леса уже не будет, но вот он стоит, герой и победитель, во всем своем грозном великолепии, во всей своей исполинской силе, и проскользнувший сюда тоненький золотой луч освещает синюю стрекозу, грациозно присевшую на нежную бледную орхидею.

Вперед и вперед!

— Чего стал, черт побери! Клади свой тюк, пошел, собака! — вдруг орет Мулай.

И снова свистки и падения в грязь, и ручьи пота, и пинки капрала, и хриплая ругань, и опять свистки, и так без конца.

Какой нечеловеческий труд — и только жалкие километры пути, добытые с боя! Да, именно добытые и именно с боя. Постепенно люди выходят из себя: конечно, это — бой, ибо только в бою можно видеть такие озверелые глаза, такие стиснутые, оскаленные зубы, такие искаженные яростью лица. Теперь все бессмысленно лезут вперед, не глядя ни на что: падают, поднимают тюки и снова продираются все дальше и дальше.

Вперед! Только вперед!

Лес делается ниже — исчезли досковидные корни-подпорки, потом корни-ходули. Заметно светлеет. Вот и бледное предвечернее небо, по которому лениво ползут розоватые тучки. Пора на привал: ночевать в гуще леса слишком неудобно и опасно — ведь здесь нельзя разжечь огонь, этот надежнейший наш защитник и спаситель.

Полчаса отряд бредет по мелкой воде пото-пото. Воодушевление прошло, усталые люди обмякли и едва передвигают ноги. Ни одного слова, только глухой кашель, вялый крик, чтобы спугнуть небольшого и юркого лесного крокодила, вот такого, который одним взмахом челюстей перекусывает ногу. Я прыгаю по камням и кочкам, пока одна из кочек не делает под ногой судорожное движение и не обдает меня фонтаном грязи из-под взмаха бронированного хвоста.

Наконец-то кустарник и мелколесье! Все устали так, что готовы повалиться на первом пригорке. Вот он! Раздвигаю ветви и отскакиваю: на сухом холмике собрались змеи и греются в лучах заходящего солнца. Их здесь сотни. Они лежат копошащейся грудой — видны зеленые, золотистые, бурые и черные спины, полосатые и узорчатые, матовые и блестящие… Здесь и кобры, и гадюки, и особо опасные гадины этих дебрей — и ярко-зеленые, тонкие и невероятно длинные, и черные короткие, с тупыми свирепыми головками… Было что-то гипнотизирующее в этом ужасном зрелище, мы минуты стояли молча, не имея силы оторвать зачарованных глаз. Потом вяло поплелись дальше.

Наконец новый пригорок найден, змеи выгнаны, вещи разложены кольцом, в середине которого устроились люди. Запас хвороста собран, суп уже булькает в двух котлах. Вдобавок к птицам сержант застрелил крупную антилопу, и теперь мясо разделено на равные куски — каждый может сам поджарить себе лакомый кусочек. Люди сидят спиной друг к другу и чавкают молча, по пословице — «Когда я ем, я глух и нем». Потом несколько минут длится вечер, и сразу наступает черная экваториальная ночь.

Воздух медленно стынет, и пока не поднялся туман и не стало холодно, мы сидим у костра в приятной истоме.

Разговор не клеится потому, что все говорят на разных языках, а по-французски негры знают только ругательные слова и обороты самого грубого и низкого характера: их французский язык — зеркало культурного уровня их господ. Но время идет неплохо: после выступления из Леопольдвил-ля я обнаружил в одном из тюков портативный граммофон полковника Спаака с одной пластинкой в конверте под крышкой, конечно же — «На моем жилете восемь пуговиц». Этот ящичек попал в мои вещи без моего желания, он был забыт хозяином во время нашего последнего разговора, когда полковник в ярости покинул комнату гостиницы, исправить дело было нельзя, и граммофончик отправился со мной в Итурий-ские леса. Он каждый вечер вносил оживление в наши нескладные беседы, и люди с нетерпением ждали момента, когда я выкурю сигарету и не спеша выну из тюка чудесный ящичек.

Не без грустного удовольствия вспоминаются эти вечера. Из-за черных силуэтов деревьев встает розовая луна. Небо усыпано крупными звездами: здесь оно по ночам всегда ясно, первые тучки начинают собираться после наступления дневной жары и к полудню дают грозу и ливень. Ночной лес полон звуков — рычания, воя и тявканья животных, стрекота и жужжания насекомых, тихого хруста и осторожного шевеления. Звери где-то совсем рядом, но огонь не подпускает их, и мы беззаботно заняты забавой. Костер горит ярко-ярко, освещает кусты, которые как будто придвинулись ближе, и мы сидим среди них словно меж ажурных розовых ширм.

Люди вытянули шеи и, выпучив глаза, смотрят прямо в маленькое отверстие рупора. Накручивания пружины и установку пластинки они не замечает, в их сознании это не связано со звучанием голоса. Они слышат пластинку каждый вечер, но неизменно повторяется одно и то же: сначала напряженное молчание, при первых, неясных звуках оркестра все вздрагивают и пятятся назад, потом, локтями отпихивая друг друга, лезут снова вперед и замирают. Они знают, что маленький человечек, сидящий в ящике, сейчас запоет живым и странным голосом, и ждут. Первая, бравурная и игривая, часть песенки вызывает оцепенение и испуг: медленно кольцо людей опять раздвигается, задние встают на ноги. Сквозь кусты я вижу светящиеся зеленые точки. Это слушают звери. Они тоже встревожены и поражены. Но когда тот же голос делает паузу и потом вдруг трагическим шепотом произносит последние слова тоски и отречения — раздается взрыв хохота. Все смеются до слез, указывая пальцами на ящик, и одобрительно кивают головой. Маленький человечек, запертый белым начальником в коробке и жалующийся оттуда, не вызывает ни малейшего сочувствия!

Согласно моему приказу, капрал, незаметно спрятавшись в кустах, вдруг стреляет из винтовки. Одни вовсе не замечают звука, другие с досадой кричат: «Тише!» Но когда выстрел самоубийцы слабо раздается в рупоре, то все люди вздрагивают и открывают рты от изумления, а светящиеся глаза за кустами мгновенно исчезают. Потом носильщики осматривают ящик самым тщательным образом — заглядывают в рупор, прикладывают к крышке уши и даже нюхают. «Фламани?» — спрашивают меня хором. Я важно киваю головой. Тощий парень очень дикого вида подает мне кусочек жареного мяса и жестом дает понять — «это для него, для пленника!» Я не беру подаяния, и все начинают спорить — чем я кормлю человечка? Когда? Как даю ему пить? Нюхавший ящик дикарь с видом превосходства предельно понятными знаками объясняет, что пленник не отправляет естественных потребностей, значит, не ест и не пьет. Все поражены и смотрят на меня. Неужели, правда?! О, да! Маленький фламани может жить без еды и питья год и больше, до пяти лет. Все думают, потом говорят с сомнением, что белые господа не могут прожить без еды и питья и пяти часов, уж это все знают достоверно! Тогда, сделав таинственное и страшное лицо, я привстаю и сдавленным шепотом сообщаю потрясающую тайну: маленький человечек — наш добрый дух. Пока он с нами — мы в безопасности, но горе нам, о горе, горе! — если мы разобьем ящик: дух навсегда исчезнет, и явится Смерть… Оцепенев от ужаса, все сидят, выпучив глаза и высунув языки.

«Дети, — думаю я. — Как легко управлять этими большими детьми!»

Однако усталость берет свое. Носильщики улеглись и прикрылись. Холодная сырость поползла по кустам, потянуло на сон. Только капрал и я одеты, нам пока не холодно. Настроение отличное, закуриваем последние на сегодня сигареты и начинаем тихую беседу.

— Ты какого племени, Мулай?

— Бамбара.

— Но ведь бамбара живут во французской колонии, далеко отсюда.

— Да, бвама, на реке Нигер. Это — Франция.

— Как же ты попал сюда, на границу Уганды, в бельгийские владения?

— Служил на границе у французский офицер. Раз его проиграл карты все деньги бельгийский офицер. Все. Сказал бельгийский офицер: «Меня деньги нет. Тебя бери мой солдат. Хороший солдат. Все знает». Хороший французский офицер. Морда толкал мало.

— И сколько же он задолжал денег?

— Много. Сто франков. Я слышал.

Для убедительности Мулай показывает на свои уши. Лицо его выражает гордость. Наши синие дымки вьются к большой желтой луне. Пауза.

— В морда тебя, черный собака! — вдруг рычит капрал, глядя, как дежурный уже начал клевать носом и покачиваться. Пауза.

— Ну а бельгийский офицер?

— Он скоро болел, ехал домой. Мне записал новый срок.

— А подданство? Ты же не бельгийский подданный!

Мулай смотрит на меня. Чешет затылок.

— Не понимать.

— Ты помнишь родную деревню? Жизнь там? Свою семью?

— Аллах сотворить мужчина для война, женщина для дом. Мужчина держать оружие, женщина — мотыга. Я — мужчина.

— И ты не жалел, что тебя взяли в армию?

— Иншаллах… Жалеют черные собаки. Умирают. Валла — скот, не люди.

Мы смолкли, сразу надвинулась страшная тишина леса — глубочайшая тишина в многообразии тревожных звуков — рева, лая, воя… стрекота и жужжания… назойливого тонкого писка… Ночь в африканских дебрях… Время яростного пожирания слабых…

— Ну и что же было дальше?

— Жил в Дакаре. Учил стрелять. Солдаты получать мазанка и женщина. Она день приготовлять пища, ночь спать с солдат.

— Как же ты ее нашел?

— Французский сержант давать каждый солдат. Старые солдаты нам оставлять, мы тоже молодым давать, когда ехать Париж.

Я поворачиваюсь к нему и всплескиваю руками.

— Париж!

Вот в гуще Итурийских лесов сидят два человека, которые оба видели Париж… Париж! И чудесные образы далекого и прекрасного, нежные и грациозные, вдруг прозрачной гирляндой поднимаются на фоне зловонных собак, неуклюже пересекающих усыпанное звездами небо.

— Мулай, расскажи скорей о Париже! Ты видел Париж!!

— Моя хорошо знать Париж. Хорошо знать.

— Ну так говори же, говори!

— В Париж очень твердый спать. Полы казарма — камень. Здесь — вот трава мягкий. Париж — твердый, очень твердый. Бок болит день, бок болит ночь. Париж холодный: зуб з-з-з. День — з-з-з, ночь — з-з-з.

— Но ведь город-то сам какой чудесный, Мулай! Человек получает удовольствие уже от самого города! Ведь, правда, же? Правда?

— Правда, бвама. Один раз неделя ходил бордель, иногда два. Сенегальский стрелок мало времени увольнение, спе-ши-спеши. Шинель не снимать — холодный, зуб — з-з-з. Женщина ноги трет наши пуговицы до кровь. Кричит: а-а-а. Час десять солдат. Очередь.

Молчание.

Между прочим, летающие собаки особенно опасны, они являются разносчиками бешенства. К тому же эти ужасные твари исключительно противны — жирные, грязные, вонючие. Черт побери, и насекомых у них, наверно, немало…

Настроение испорчено. Укладываюсь спать. Вытаскиваю из-под себя сучки и камешки, подгребаю под бока листья и закрываю глаза, но, прежде чем тяжелое забытье притупит сознание, у меня есть лазейка в светлый мир творчества. И уже другой голос говорит где-то внутри меня, отражая исковерканную радость воспоминаний.

Отрывок четвертый

Роскошный тропический вечер. Небо далекое и прозрачное. Скоро вспыхнут первые звезды. Лес дышит влажной расслабляющей негой, душным ароматом пышных и ядовитых цветов. Маленькая круглая поляна, окруженная высоким лесом, кажется чашей, до краев наполненной голубым и зеленым полумраком.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.