Глава четвертая «РАЗВЕ МОЖНО УЗНАТЬ И ПОНЯТЬ, КОГДА СПИТ ЧУВСТВО?»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

«РАЗВЕ МОЖНО УЗНАТЬ И ПОНЯТЬ, КОГДА СПИТ ЧУВСТВО?»

Смерть отца. — Консерватор минералов. — Наташа Старицкая. — Троицкий мост. — Мраморы Рускеалы. — Женитьба. — Александр Ульянов. — «Схоластические кристаллы». — Рождение сына

В феврале 1884 года угас Иван Васильевич. После второго инсульта 1881 года он превратился в инвалида. Общение с отцом, ранее интенсивное, уже давно стало для сына невозможным. И тем обрывались семейные духовные нити. Ивана Васильевича уже не встретить на страницах студенческого дневника Володи Вернадского. Так что смерть была, в сущности, избавлением от страданий, все почувствовали облегчение. Мать тоже не стала другом и советчиком для сына. Сестры жили обычной жизнью дочерей профессора: выезды, балы, знакомства. Все их интересы вращались вокруг замужества.

Семейную теплоту до некоторой степени заменила дружба, потому еще такая горячая и благодарная со стороны молодого Вернадского, что дома уже не с кем было поговорить по душам. После смерти отца здесь его уже ничто не удерживало.

Как-то настойчиво продолжали вращаться мысли об эмиграции, о тропической природе, о «рыцаре научного образа». Мечты обретали уже некие реальные очертания. Дело в том, что с кончиной брата Николая ему отошло небольшое имение — хутор Шигаев в Тамбовской губернии, доставшийся в свое время Ивану Васильевичу в приданое за первой женой. Недавно они выделили из этой земли небольшой участок для постройки станции вновь проложенной Московско-Сызранской железной дороги. Станцию назвали по имени владельца Вернадовкой. Так стало называться и имение.

Собственно, капитал представлял собой землю в 500 с лишним десятин, сдаваемую в аренду окрестным крестьянам. Став совершеннолетним, Вернадский должен был вступить официально во владение имением, а уж затем распорядиться им так, как он хотел.

Он лелеял тайную мечту продать имение и на вырученные средства отправиться в тропики. Что-то вроде научной эмиграции. Он думал не только о многолетних исследованиях, но и хотел уехать, может быть и навсегда, из страны. Не видеть больше эту военную и полицейскую столицу, в которой трудно дышать, не слышать о постоянных унижениях. Освободиться от государственной тени, падающей здесь на каждого.

Покинуть сумрачную северную страну, к которой его южный организм никак не может привыкнуть. Чего стоят только эти ноябри и декабри, когда, казалось, и не рассветает, какие промозглые зимы, как коротко лето! Хотелось в иные, теплые и светлые края.

Наконец, хотелось бежать и от душевной неустроенности. Уравновешенный и дисциплинированный человек, с детства приученный к труду и любящий трудиться, он научился уже управлять собой, обуздывать свои желания и заставлять себя делать дело. Но иногда душа рвалась, охватывало почему-то отчаяние, жгучее недовольство собой. Душа не мирилась с окружающим миром и внутренним порядком — незрелым и несовершенным.

Дружба не может заменить любви. Ему уже двадцать два, и он еще никого не любил и его никто не любил. Так пусть же так и останется! Разве в прошлом мало было ученых-одиночек? Ученые-монахи, члены религиозных орденов, ученые-миссионеры, шедшие в самые глухие, самые гиблые и неисследованные места земного шара и работавшие там годами, десятилетиями. Почему бы ему не выбрать себе такую судьбу!

Между тем за него выбирали. Неслись к концу такие насыщенные университетские годы. В мае 1884 года его попросил зайти в минералогический кабинет молодой преподаватель Сергей Глинка. Он передал Вернадскому предложение Докучаева стать, как и он, Глинка, сотрудником минералогического кабинета, хранителем или, как тогда официально называлась должность, консерватором минералогического кабинета. Кабинет, собственно, еще только устраивается. Тем интереснее!

«Ввиду невозможности для меня теперь ехать за границу (не хотел оставлять мать) я согласился, хотя, м. б. [плохо] сделал. Придется заняться минералогией. У нас как-то узко понимается “минералогия” и считают ее чуть ли не за систематику. Мне кажется, что здесь спутаны 2 разных отдела знаний: 1) кристаллография — наука о строении твердых тел и 2) минералогия», — записывает он в дневнике, сразу осваиваясь с должностью и готовя самостоятельное поприще, выбирая специальность1. После летних экспедиций и осенних экзаменов в декабре вступил в должность консерватора.

В сентябре 1885 года он защитил свое кандидатское сочинение, которое называлось «О физических свойствах изоморфных смесей». Чисто литературная работа, но полезная, как вспоминал он. И таким образом, он окончил университет со степенью кандидата наук по минералогии и геогнозии. Этот вышедший ныне из употребления термин означал землеведение.

Тем, кто знает Петербург, нетрудно представить себе цитадель русской науки — Васильевский остров, например, с левого берега Невы от Медного всадника или с Дворцового моста. Вот и красное здание университета с белым обрамлением окон, недалеко от знаменитой Кунсткамеры. Оно торцом выходит на Университетскую набережную. Три окна третьего этажа и есть минералогический кабинет университета, существующий там и поныне.

Если войти внутрь, пройти грандиозным и знаменитым коридором почти до конца и подняться на третий этаж, мы попадем в царство минералов. Это кафедра. Ни расположение комнат, ни оборудование их почти не изменились за столетие с тех лет, когда возглавлял кафедру Василий Васильевич Докучаев и приходил сюда молодой консерватор Вернадский.

Та комната, что смотрит окнами на Неву и на величественный купол Исаакия на том берегу, — хранилище минералов. В проемах окон и посредине большой комнаты — шкафы и витрины с цветными камнями. Рабочее место Вернадского — у окна с чудесным видом. Добротный стол, на котором стоит микроскоп (так и кажется, что тот же!). Над ним с полукруглого арочного проема спускается старинная лампа. Возможно, она без всяких изменений висит тут с тех пор, как провели сюда электричество, а Васильевский остров — одно из первых мест в России, где оно появилось.

В соседней комнате — аудитории для студентов, где они учатся определять минералы. А рядом третья комната — для преподавателей. Здесь и встречались все «докучаевские мальчики».

* * *

1886 год — время разгара работы кружка по народной литературе, где Владимир Вернадский стал встречать эту девушку — Наталию Старицкую. Среднего роста, с густыми русыми волосами и серыми глазами. Скромная, серьезная и задумчивая, она казалась незаметной. На самом же деле в ней скрывались внутренняя сила и даже страстность, как характеризует ее дочь Нина Владимировна. И Вернадский стал замечать, что разглядывает ее и думает о ней. Она везде как бы сопровождала его. Оказалось вдруг, что он теперь не один.

Наташа родилась в семье известного юриста и государственного деятеля Егора Павловича Старицкого, одного из участников славных реформ 1860-х годов. Он учреждал новые суды в Закавказье. Там в Тифлисе и появилась на свет в 1860 году Наташа. Кроме нее в семье еще два сына и две дочери. В Тифлисской гимназии она блистала знанием языков, особенно французского.

В конце 70-х годов XIX века Старицкого перевели в столицу, он назначен сенатором и членом Государственного совета. Молодые Старицкие жили дружным большим кланом с родственниками — молодыми Зарудными, детьми другого известного юриста Сергея Ивановича Зарудного, одного из деятелей Крестьянской и Судебной реформ. Образовался большой кружок. По моде того времени увлекались левыми идеями, довольно далекими от убеждений старших, читали появившийся в переводе «Капитал», бегали на лекции Соловьева. Взрослые относились нервно, вспоминала позднее Наталия Егоровна, но замечаний не делали. Ремарка характерная. Сенаторы-реформаторы Старицкий и Зарудный не принадлежали к ретроградам и считали недопустимым влиять на убеждения детей напрямую. Зато отцы-реформаторы (оба оказавшиеся не ко двору в 1880-е годы) внушили им общее настроение долга перед народом и общественного служения.

В этой среде исповедовали свободные взгляды. Считалось постыдным думать о нарядах, замужестве, светских удовольствиях. Какие могут быть балы и развлечения, когда народ страдает! Нет, только осмысленное дело, такое, которое приносит общественную пользу. Развиваться, ставить перед собой серьезные идейные вопросы.

* * *

В кружке по народной литературе знание языков Наташе пригодилось. А Вернадского она выделила по тому впечатлению, которое он на нее производил. От него шло ощущение надежности, силы, постоянного спокойствия.

Начинаются встречи и прощания, дальние прогулки-провожания. Идет май 1886 года, самый важный месяц в их жизни. Веет теплыми ветрами над Невой, цветет сирень за решеткой Летнего сада, через который они идут с Васильевского острова на Сергиевскую, где живет Наташа. Путь не близкий, но его хотелось бы все длить и длить.

Вернадский предпринимает решительное объяснение. Произошло оно на Троицком мосту через Неву. Он признался в любви и сказал, что не мыслит своей дальнейшей жизни без нее. Путь, который ему предстоит, — путь ученого и публициста (так он думал) — предложил разделить с ним.

Однако в ответ он услышал отказ. Наташа старше его на два года. Но Вернадский не отступал. И ему было разрешено писать ей, потому что через несколько дней Старицкие уезжали на дачу в Териоки, сегодняшнее Комарово.

Но и он направляется в Финляндию. Так прекрасно все складывается только тогда, когда любишь. Каждое совпадение кажется счастливым предзнаменованием судьбы. Молодой хранитель минералов получает свое первое самостоятельное задание. На средства Петербургского общества естествоиспытателей он едет в Рускеалу, вблизи Сердоболя (Сортавалы) тогдашней Выборгской губернии. Он должен исследовать мраморные ломки, чтобы определить минеральный состав и происхождение этого красивого темно-красного камня, который использовался для отделки Исаакиевского собора.

* * *

И вот он совершает путь пароходом по Сайминскому каналу и озеру Сайме, через край вод, елей и скал. В дороге разговаривает с попутчиками — с финскими ремесленниками, с русскими купцами.

Вернадский смотрит на холодные волны озера, а мысли его в Териоках, на берегу Финского залива. Все его смятения, душевные муки хорошо отражены им в письмах к предмету своей любви.

Он сам потрясен произошедшей с ним переменой. Всего лишь год назад он тайно возвел в своем сердце образ ученого-монаха, бескорыстного искателя истины, рыцаря науки. «Вспомнился мне один разговор, который велся ровно год [назад] на палубе по Ладоге, разговор шел о любви, мое отношение к любви и ее силе было до тех пор скептическое, я насмешливо улыбался, когда выставлялась сила этого великого чувства, когда говорилось о его значении; мне кажется даже, я и высказал это. В гордости своей я думал: нет того чувства, какого нельзя бы перебороть, нет ничего, нет никого, кто бы мог свернуть меня с дороги, ясно и резко поставленной; всякое чувство сломлю я своей волей, не преклонюсь ни пред одним человеком, что решил я, то и сделаю — хорошо ли, дурно ли мое дело, никто мне не будет судьей, ни на кого не обращу я внимания при поступках своих. Теперь мне странны и дики эти мысли, чем-то далеким веет от них. И все произвело чувство, да, понятно, и то было чувство — чувство гордости, чувство чувством и вышибается»2, — пишет он в Териоки.

Он понимает, что происходит у него в душе. Даже не то, что понимает. На него снисходит озарение. Чувство гордости одиночки вытеснено другим, более сильным и человечным чувством любви. Сложенный им в мечтах образ рыцаря науки, нежизненный и сухой, рассеялся от сильнейшего источника света и тепла, как туман над озером под лучами солнца.

Таких рыцарей, вдруг осознает он, никогда не было, нет и не будет. Если что когда и двигало людьми, если что и вдохновляло на подвиги, то не себялюбивое чувство своей избранности, а чувство любви. Пусть это будет любовь не к отдельному человеку, а к человечеству, к истине, любовь к Богу. Она не уводит от людей в погоне за неведомой истиной, а во имя их заставляет идти на подвиги. Недаром Паскаль говорил, что одно движение любви и милосердия — явление более высокого порядка, чем все знания о мире. Любовь изначальна, с нее все начинается, в том числе и научная истина.

Вернадский вспоминает, какое страшное время он переживал, точно в нем боролись два человека: «Один говорил, что я должен это бросить все, если хочу познать истину, если хочу сделать что-нибудь, хочу пережить возможно больше; другой говорил, что я не могу познать истину, не испытав этого чувства, что странно и смешно и нехорошо жить одним умом и ему все приносить в жертву, что, наконец, тут я рассуждать не могу, что иначе это чувство, так долго во мне дремавшее, меня сломит»3. Он уже объявил дома, что осенью, вероятно, отправится за границу, а летом собирался уехать устраивать свои финансовые дела. И все разрешилось в мае. «Как тяжело это время было для меня, Вы не можете и представить себе. Наконец, после одного разговора с Вами я почувствовал, что все точно порвалось во мне, что исчезли, побледнели все прежние мечты, все прежние желания. Как в лихорадке, не помню где, бродил я несколько часов по городу, и, возвратившись домой, я несколько часов пролежал в беспамятстве. Тогда я понял, что все кончено и что переворот во мне совершился»4.

И от этой перемены у него спадает тяжесть с души, он выздоравливает будто, и все становится на свои места. Естественный порядок вещей восстановлен. Ему радостно, а не тягостно — верный признак обретения любви.

Та истина, что так красиво выражена Паскалем, сейчас переживается им в сильнейшей степени, порождает большие мысли. «Представляется мне время иное, время будущее. Поймет человек, что не может любить человечество, не любя отдельных лиц, поймет, что не любовью будет его сочувствие к человечеству, а чем-то холодным, чем-то деланным, постоянно подверженным сомнению или отчаянию, что много будет гордости, много будет узости, прямолинейности — невольного зла — в его поступках, раз он не полюбит, раз не забудет самого себя, все свои помыслы, все свои мечты и желания в одном великом чувстве любви. И только тогда в состоянии он без сомнений, без тех искушений и минут отчаяния, когда все представляется нестоящим перед неизбежной смертью, только тогда способен он смело и бодро идти вперед, все время и силы свои направить на борьбу за идею, за тот идеал, какой носится в уме у него»5.

И вскоре, уже из Петербурга, Вернадский еще более выразительно скажет ей в письме: «Разве можно работать на пользу человеческую сухой, заснувшей душой, разве можно сонному работать среди бодрствующих, и не только машинально, летаргически делать данное дело, а понимать, в чем беда и несчастье этих бодрствующих людей, как помочь им из этой беды выпутаться? Разве можно узнать и понять, когда спит чувство, когда не волнуется сердце, когда нет каких-то чудных, каких-то неуловимых фантазий. Говорят, одним разумом можно все постигнуть. Не верьте, не верьте!»6 Не только Наташу так горячо он убеждает, а сам утверждается в найденной любви, в приоткрывшемся ему ее великом смысле.

Пока же ходит по скалам. Вид у него дорожный: высокие сапоги, блуза, на плечах гуттаперчевый плащ-альмавива, на голове такая же шляпа. За поясом — геологический молоток и горный компас. Довершает картину увесистая палка в руках.

Свой портрет он описал Наташе, чтобы она представляла его путешествующим и думающим о ней.

Тема мраморов как-то отошла на задний план. Во всяком случае, такой работы в списке печатных научных статей Вернадского нет. Возможно, он ограничился рукописным отчетом обществу. Голова его, совершенно ясно, занята другим.

Девушка не могла быть не захвачена столь сильным чувством, соединенным с большим умом, с искренностью и доверием. И ведь все складывалось удивительно ново, неожиданно и счастливо. То дело, которому она думала себя посвятить, ее неясные мечтания «служения» и высокого призвания тоже обрели другой облик. Они как бы персонифицировались и воплотились теперь в этом сильном, одновременно реалистичном и романтическом человеке. Он ее притягивает как сильнейший магнит силой духа, бодростью, устремленностью в будущее. «С первого взгляда меня сильно повлекло к Вам, — пишет она. — Какая-то ужасная вера сразу явилась к Вам; вера в Вашу честность, искренность, отзывчивость, я могла сразу говорить с Вами как со старым другом, который все поймет и всему будет горячо сочувствовать»7.

Конечно, получив такое признание, Вернадский испытывает сильнейшее желание немедленно броситься в Териоки и явиться на дачу к сенатору Старицкому прямо как есть: в высоких сапогах и альмавиве. Но приличия сдерживают его. Экскурсию он быстренько сворачивает, спешит в Петербург, чтобы устроить себе приличный костюм, и в нетерпении мчится в Териоки.

По всей видимости, совсем иной, более сердечной и откровенной стала их встреча, подготовленная письмами, где он так щедро открыл ей всю свою душу.

У них было всего несколько часов. Они гуляли по берегу залива, а возвращаясь, отбивались от коров, что вызывало прилив веселости. То был самый важный миг их жизни. Они стали не просто рядом, но заодно.

Вернадский получил согласие на брак. Произошло это 20 июня 1886 года.

* * *

Но он снова вынужден уезжать, на этот раз в Тамбовскую губернию, в Вернадовку, чтобы вступить во владение имением. Уже 22 июня он на месте, ездит в Тамбов, Моршанск, Липецк, оформляет бумаги, ищет управляющего для имения, возобновляет аренду. И почти каждый день пишет невесте из провинциальных гостиниц и с железнодорожных станций.

Теперь и содержание, и настроение, и тон речей иные. Он перешел на «сердечное ты». Он счастлив не только своим, но и ответным чувством. Он мечтает о совместной жизни, еще не в прозаических деталях, речь идет о жизненном пути. Их разговор касается и «дела», которое обсуждается в братстве. «Значит, непременно, ценное дело, — пишет она. — Чтобы, как Шаховской говорит, “уметь что-нибудь (конечно важное и хорошее) делать” (цитата из «эпохального» письма Дмитрия. — Г. А.) — ремесло, и с другой стороны, чтобы через него в каждом часе и мгновении имелся бы вечный смысл, дающий право жить»8.

Поначалу в братстве было много ригоризма[3], много крайностей опрощения и коммунизации, много невыполнимых моральных требований. Нет общих нравственных правил, которые были бы применимы ко всем сразу, — убеждает он невесту. Личность восстает против регламентации. По форме нравственные правила верны, на деле приносят одни огорчения, если им следовать. «Поэтому, я думаю, — пишет он ей, — что в жизни, желая не только по букве одной, но в самой сути поступать хорошо и справедливо, никак нельзя пользоваться какими-нибудь отвлеченными от места, времени, людей формулами, вроде тех, в каких издавна любили моралисты излагать свои взгляды. Нельзя, например, сказать: надо есть один раз в день, не надо мягкой мебели, и т. д. и т. д. Следуя таким правилам, ты, если ум и сердце твое не спят, очень и очень часто только обманываешь себя, только вызываешь тяжелые минуты раскаяния и муки в бессилии добиться нравственного удовлетворения. Или же такими мерами может притупиться нравственное чувство, может обратиться в ханжество, обрядовый формализм и в крайнем случае дать Тартюфов или Фотиев Спасских[4]. Но оставим пока в стороне эти возможности, эту дорогу вырождения, к какой легко может привести такая мелочность (и почему отчасти я так нападаю на нее), и перейдем к частному, для нас однако, более важному — вопросу об устройстве обстановки и строя нашей будущей жизни»9.

Митя, конечно, изумительный, чистый и цельный человек. Но к его энтузиазму нужно относиться осторожно. Не надо придумывать ничего искусственного. Отношения между людьми, их умственное и нравственное состояние сейчас находятся так низко, что любая честная, наполненная идейными интересами и любовью жизнь — уже не частная жизнь, она сама по себе превратится в общественное «дело». Даже создание в семье правильной гигиенической обстановки, исключение вредных привычек — исключительно важная задача. Ведь вокруг мы видим немало примеров вырождения семей и целых сословий, например фабричного.

А кроме того, у них уже есть «дело» — народное образование, библиотеки, литература. Не так-то просто их правильно поставить в существующих условиях.

А главное дело в семье — жить общими интересами. Любовную и моральную поддержку он может получить только от нее. Вот что самое важное. Только она! Он утверждает, что никогда в жизни не чувствовал себя таким мощным. Кажется, что все силы его растут на глазах. Только она одна может вызвать эту силу, только мысль о ней увеличивает, усиливает деятельность, его желание и способность работать. «При Вашей поддержке, при участии я в силах буду сделать что-нибудь, я, положительно, становлюсь и умней, и сильней, и энергичней, когда у меня промелькнет мысль о Вас, пронесется Ваш неясный образ», — заключает он10.

Призвание Наталии Егоровны таким и оказалось. Она посвятила свою жизнь мужу и разделила с ним всё. Их дочь уже в старости вспоминала: «Когда я была моложе, я тоже не понимала, какую бесконечно важную роль она играла. Она была его гением, его хранителем, его совестью и всецело разделяла все его увлечения. <…> Были дни, когда его жизнь была в опасности, она всегда поддерживала твердость его духа. Она была совершенно необыкновенная женщина, громадной силы духа и любви. Чем больше я живу, тем более понимаю ее роль в их жизни»11.

Третьего сентября 1886 года состоялось бракосочетание. Некоторые из друзей проигнорировали этот акт по причине принципиального неприятия… фрака. Кажется это смешным и нелепым, но так проявились молодые устремления и «принципы». Отношений, впрочем, сей фрачный факт не испортил.

Вернадский оделся, как принято. Он не собирался шокировать родственников и не придал большого значения явному расточительству на фоне бедствий народной жизни.

Новые родственники приняли Вернадского радушно и как-то сразу, особенно молодежь. Кто-то сказал: «Как ты, Наташа, разыскала такого Старицкого?» — настолько он подходил по стилю мыслей, душевному облику и поведению дружной старицко-зарудненской компании. Особенно Владимир подружился с братьями жены Георгием и Павлом. Молодые поселились, разумеется, на Васильевском острове. Они сняли квартиру в доме на углу Малого проспекта и 6-й линии, в пятнадцати минутах ходьбы от университета. Здесь и прошел их медовый месяц.

Тут, может быть, следует сказать два слова об отношении Вернадского к проблеме, так мучившей всегда молодых людей, о половой проблеме. По ригоризму своему русская молодежь всегда разрывалась между двумя крайностями — между святостью и грехом, между чистотой и пороком. Известно, что некоторые поднимали пол на такую высоту, что даже в браке оставались целомудренными. Сколько мыслей, споров и сочинений посвящено «духовной любви» и презрению к телу!

Вернадский и здесь с его удивительным здравомыслием не разделял любовь на высокую и низкую, на сферы Эроса и Приапа. Летом 1892 года, прочитав толстовскую «Крейцерову сонату», опять распространявшуюся еще до опубликования в списках, писал жене: «Я вообще не понимаю деления любви на какую-то “чувственную” — животную и на какую-то возвышенную — идеальную. Мне кажется, вообще представление о чувственном, животном у нас является чем-то, право, комичным. <… > Неужели это только проявления чисто “животного” элемента — все произведения поэзии, скульптуры, живописи, музыки, вызванные “чувственной” любовью, наконец, вся жизнь молодых личностей, которые впервые сживаются вместе и переживают во всем новое, неизведанное. Все дело лишь в том, насколько вообще высока личность каждого из любящих и насколько они равны между собой. Но совершенно то же мы видим всюду: в дружбе, в общем разговоре, в общем времяпровождении и т. п. Всюду низменная природа или малая культура наложит все тот же отпечаток пошлости. Мне кажется, пора не смотреть на “тело”, как на что-то презренное и пора избавиться от узкого христианского (или монашеского) деления на дух и тело. Настоящая душевная жизнь, настоящая идейная сторона жизни состоит именно в использовании лучших сторон и тела, и духа»12. Царящие вокруг диктаты, среди которых убеждение, что половая жизнь есть гадость и только по слабости своей мы должны ее допускать, есть ложь. «А между тем во имя чего, как не пустых приличий, губится кругом жизнь? Посмотри на девушек — не буду называть фамилий — разве не ужасна их жизнь, и чем мы можем оправдать ее? Во имя чего такая жизнь? Можно сказать лишь одно: вас заедят люди, если вы поступите, как следует но также ясно, что вас заест, загубит противоречие с природой, принизит вашу личность, не даст ей развиться как следует, если вы не будете стараться поступать здесь согласно вашим убеждениям»13.

Его немногочисленные высказывания на тему пола принадлежат по духу скорее нашему постсексуально-революционному времени, чем тому. Вернадский опередил тут свое время на 100 лет, утверждая, что свобода, здоровье физическое и моральное для человека важнее, чем общественные условности, которые, как он прямо утверждал, уродуют человека в половой сфере. Здесь, как и в других областях, господствуют моральные запреты и правила, подгоняющие живые и разнообразные личности под некие средние алгебраические величины-слагаемые и под абстрактные отношения. Так он думал на шестом году жизни со своей Наташей.

Сам вполне моногамный человек, он признавал, что нужно больше открытости и свободы отношений между разнополой молодежью не фактически только, но и гласно признаваемых. Так исчезнет много лжи. Условности искажают природу человека и не дают проявиться лучшим, возвышенным сторонам его натуры. Отрицание свободы любви на практике вносит дисгармонию.

Ярчайший пример из их круга — ситуация, в которую попал Адя Корнилов. Не найдя подруги из девушек своего круга, он сошелся с белошвейкой, она родила сына и положение стало безвыходным: нельзя жениться на женщине неравной по развитию, нельзя и бросить ее с ребенком. Все братство этим занималось многие месяцы, пока он не взял мальчика себе.

Что же касается «Крейцеровой сонаты», то ясно, замечает Вернадский, что писал старик, забывший и потерявший поэзию любви и помнящий лишь формальную сторону брака.

* * *

Он продолжает ходить на заседания Научно-литературного общества, секретарем которого недавно стал молодой талантливый студент-зоолог Александр Ульянов. Вернадского к тому же избрали председателем Совета объединенных землячеств, куда тоже входил Ульянов.

Часто заседания совета Вернадский устраивал у себя на квартире. Вместе с Ульяновым приходили другие студенты, среди них Лукашевич и Шевырев. Вернадский вскоре почувствовал, что они будто используют эти заседания для каких-то своих целей, прикрываются только именем совета. Через много-много лет он вспоминал, что даже имел разговор с Шевыревым, из которого уяснил направление их умов, отнюдь не культурническое, а довольно радикальное.

Все разъяснилось 1 марта 1887 года, когда всю компанию Ульянова схватили на улице по маршруту следования царя. Охранники заподозрили неладное, задержали студентов, обыскали их и обнаружили бомбы.

Тут только до Вернадского дошло, что под видом землячества Ульянов организовал регулярные встречи у него на квартире. Объяснилось также, почему тот несколько месяцев назад без видимых причин оставил обязанности секретаря НЛО. Он не хотел подвергать общество опасности.

Разразился скандал: террористы в университете, в столичном университете! Начались аресты и дознания. К всеобщему огорчению, предусмотрительность Ульянова не помогла, и министр народного просвещения приказал ректору закрыть Научно-литературное общество как «рассадник вольномыслия». Что и было сделано. Надо сказать, что прекращение деятельности общества стало большим ударом для его крестного отца О. Ф. Миллера. Он ушел из университета и вскоре скончался.

К Вернадскому пришел взволнованный Сергей Ольденбург и сказал, что у него дома лежит оставленный Ульяновым ящик с каким-то порошком. Что с ним делать? Вернадский взял порошок на анализ и выяснил, что это трепел — главная составная часть динамита. Друзья нашли лодку, вывезли ящик на середину Невы и утопили. И как оказалось, вовремя. К Ольденбургу нагрянули с обыском, правда, не давшим полиции никаких зацепок[5].

Как выяснилось вскоре, поступил донос и на Вернадского. Вероятно, в связи с Советом землячеств, как общественной организацией. Прямо в вину ему ничего не ставилось, но министр народного просвещения И. Д. Делянов неофициально предложил Вернадскому подать в отставку. Это означало конец всякой университетской карьеры. Но тут вмешался влиятельный тесть-сенатор. Он поехал домой к министру и все уладил. А Докучаев пообещал действительно убрать Вернадского из столицы — послать талантливого хранителя минералов за границу для подготовки к профессорскому званию.

Но предстоящим летом он, однако, предложил Вернадскому поехать на средства Вольного экономического общества исследовать фосфориты Смоленской губернии.

А пока шла весна, тревожная не только вследствие событий общественных, но и личных. Наталия Егоровна ждала ребенка. Когда закончился семестр, Вернадский отвез жену в Териоки, а сам отправился на фосфориты.

Оказалось же, что отправился делать свой выбор.

* * *

Четвертого июня Вернадский ехал из Москвы в Смоленскую губернию к известному химику, писателю и сельскому хозяину Александру Николаевичу Энгельгардту. По его инициативе и организовало Вольное экономическое общество исследования.

Что Вернадский знал об Энгельгардте? Тот преподавал химию в Петербурге в Земледельческом институте, но в 1870 году за слишком вольные высказывания был арестован, посажен в Петропавловку и выслан в свое имение Батищево под надзор полиции. Поселившись там, Александр Николаевич завел культурное хозяйство с использованием последних достижений науки. В поезде до Смоленска Вернадский прочитал его книгу «Из деревни», получившую большую популярность. В ней чувствовались и ум, и наблюдательность, и знание сельской жизни, а кроме того, оригинальная житейская философия автора.

Предыстория поездки к Энгельгардту такова. В 1884 году тот обнаружил в одном из имений Рославльского уезда залежи фосфоритов, начал использовать удобрения и получать большие урожаи. Вернадский должен был описать месторождение, то есть определить его простирание и глубину залежей, оценить их величину и содержание фосфоритов. Докучаев придавал большое значение его исследованию, во-первых, потому, что оно входило в его и Вольного экономического общества обширные планы как часть исследований природы России, а во-вторых, надеялся, что его ученик сделает на материале экспедиции магистерскую диссертацию.

По дороге со станции в Батищево Вернадскому попался интересный возница, бывший солдат и участник Севастопольской кампании. Он рассказал об Энгельгардте, которого крестьяне очень уважали как рачительного и предусмотрительного хозяина. Подъезжая к Батищеву, увидели явные следы удобрения полей камешком: хозяйская рожь стояла стеной рядом с неудобренной крестьянской.

Александр Николаевич очень ласково встретил молодого минералога. «Я увидел перед собой редкий тип мощного ученого профессора, — писал тот жене, — способного завлекать толпы слушателей, направлять их на все доброе, хорошее, честное; человека, преисполненного редкой энергией, одаренного редкой привлекательностью, живостью ума и отзывчивостью»14. Несмотря на ссылку, он самим фактом своего существования продолжал оказывать заметное влияние на общество.

Хозяин отрядил в помощь и провожатые ему своего сына, молодого выпускника университета. Больше месяца Вернадский и молодой Энгельгардт колесили вокруг Рославля, Несонова, Брянска. Они проехали и прошли пешком сотни километров, излазили множество оврагов. Вернадский собирал образцы, и постепенно у него стала складываться общая картина и форма пояса месторождений.

Работа оказалась простая, ясная. Но чем больше он узнавал, чем больше у него скапливалось материалов, чем яснее вырисовывалась тема работы, тем больше сомнений закрадывалось в душу. Его ли эта тема — фосфориты?

Конечно, практические знания, как сейчас говорят, прикладные, весьма необходимы. Но как далеки они от его юношеских «детских» вопросов: «Что такое жизнь?., и мертва ли та материя?..»

За прошедшие три года наивные вопросы отошли на периферию сознания, но не исчезли совсем из его поля зрения. Просто он не позволял себе увлекаться, чувствуя их грандиозность и свое малознайство. Он лишь приготовишка в великой школе познания природы. Но вопросы живут в нем, затаились и ждут. И для их решения нужно понимать свойства вещества.

О своих сомнениях он, конечно, пишет в Териоки, и становится ясно, какой именно стоял перед ним выбор.

«Мне хотелось поговорить с тобой о моей магистерской теме: брать вопрос о фосфоритах мне не хочется, у меня не так уж сильно лежит к ним душа, гораздо больше она лежит к “схоластическим кристаллам”. Я сознаю полную важность и значение этого вопроса для России (имеются в виду удобрения. — Г. А.) и думаю, что он стоит на очереди, но это вопрос чисто частный и имеющий значение только благодаря своему практическому применению. Если его взять вообще, надо много, конечно, объездить и я взял бы, может быть, его, если бы голова не была полна другими идеями и образами. Ученые — те же фантазеры и художники, они не вольны над своими идеями; они могут хорошо работать, долго работать только над тем, к чему лежит их мысль, к чему влечет их чувство. <…> Есть общие задачи, которые затрагивают основные вопросы, которые затрагивают идеи, над разрешением которых бились умы сотен и сотен лиц разных эпох, народов и поколений. Эти вопросы не кажутся практически важными, а между тем в них вся суть, в них вся надежда к тому, чтобы мы не увлекались ложным каменьем, приняв его за чистой воды бриллиант»15.

Итак, вперед, за мечтой и призванием. Он рисковал, конечно. Главные вопросы, детские вопросы — еще неоформленное, неясное желание. В нем пока больше отрицания: он знал, кем не хочет стать: не хочет превратиться в ученую крысу — в регистратора фактов, набираемых без всякого понимания общего смысла своей деятельности. Он стремился стать ученым, а не научным работником, профессионалом, а не специалистом.

«Мы знаем только малую часть природы, только малую частичку этой непонятной, неясной, всеобъемлющей загадки. И все, что мы ни знаем, мы знаем благодаря мечтам мечтателей, фантазеров и ученых-поэтов; всякий шаг вперед делали они, а массы только прокладывали удобные дорожки по проложенному смелой рукой пути в дремучем лесу незнания. Я вполне сознаю, что только немногим из многих мечтателей удалось чего-нибудь добиться, и потому я говорю, что, может быть, я никуда не гожусь, и почему у меня появляются дни отчаяния, дни, когда я вполне и мучительно больно сознаю свою неспособность, свое неуменье и свое ничтожество»16. И тогда, пишет он, у него появляются мечты о другой, общественной деятельности, но опять же — бурной, яркой и огромной.

В таких честолюбивых борениях и сомнениях никто человеку не поможет. Только его собственная интуиция, голос которой он должен расслышать, подскажет выбор.

Надо пройти по узкому, срединному пути. По одну его сторону высятся воздушные замки, мерцают миражи, созданные воображением пылких мечтателей и ловцов несбыточного, тех, кто превратился в оторванного от всякой почвы фантазера и теоретика. А по другую — руины неосуществившихся замыслов ученых, которые погубили свой талант погоней за сиюминутным, немедленным успехом. Они позабывали свои «детские», задушевные вопросы, изменяли себе и потому останавливались в своем развитии.

* * *

Двенадцатого августа Вернадский уже в Петербурге и торопится, спешит в Териоки, где ожидается великое событие.

Роды проходили трудно. В какой-то миг врачи даже не надеялись сохранить обе жизни. Но все же обошлось. 20 августа появился крепкий малыш, сын. Окрестили его в честь деда-сенатора Георгием. Как выяснилось через много лет, он оказался последним представителем мужской линии своего прапрадеда Ивана Никифоровича, так неосторожно проклявшего свое потомство.

А пока он радовал всех: деда, бабок, многочисленных дядей и тетей, рос здоровым ребенком, получая различные звукоподражательные прозвища Гага, Гагун и т. п. У любимого дитяти много имен. Одно из них — Гуля — закрепилось надолго, чуть не до того времени, как он сам стал профессором.

Здоровье Наталии Егоровны оказалось подорвано родами. Требовалось лечение, лучше всего на заграничных курортах.

Всю осень Вернадский обрабатывал результаты летних походов. А вскоре они с приехавшим Энгельгардтом сделали большой доклад на заседании Вольного экономического общества. Докучаев радовался за своего ученика. Но, увы… Диссертация не состоялась. Она превратилась лишь в большую статью «Фосфориты Смоленской губернии», напечатанную в трудах общества.

Конечно, Докучаев не мог не одобрить выбор Вернадского, его поиск более серьезного и более самостоятельного дела. Он ходатайствовал в совете университета о командировке Вернадского за границу.

Шестнадцатого марта 1888 года поезд увозил хранителя минералов в Вену. Перед Вернадским раскрывал свои двери ученый мир Европы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.