Моя сестра

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Моя сестра

Ах, Аля, Аля… Королева вестготов, как ее называл поэт и переводчик Лев Пеньковский, нередко бывавший в ее доме. Смотрю на фотографию, где она снята со своим первым мужем, Юрой Каравкиным — какие лица, какая ослепительная юность! Как ты была хороша когда-то и сумела сохранить свою стать до последнего дня!

Как будто недавно это было… День твоего рождения, мы с Ефимом Дорошем зашли к вам в коммуналку на Страстной площади, поздравить, и подарили двух смешных игрушечных собачек, сопроводив свое подношение стихами, которые заканчивались так:

С двадцать пятым годом Але

Два поэта написали!

И дата: 1930 год. Але исполнилось 25 лет. Боже! С тех пор прошло шестьдесят лет! Нет уже в живых ни Али, ни Ефима… Но жива традиция. Именно с этих случайных строчек началась у нас домашняя стихотворная летопись.

Я уже писал, что Аля приехала в Москву из деревни в 1924 году. Окончив курсы стенографии, она поступила на работу в Институт советского строительства. Мы часто с ней бывали в разных компаниях, и я помню, как она говорила: надо сразу оповестить, что мы брат и сестра, иначе все принимают нас за пару влюбленных.

Наша собственная компания была очень веселой. В нее входили братья Лушниковы, Катя Муханова, о которых я говорил, другие интересные люди. Летя Лушников, младший, ухаживал за Алей. Однажды, по ее рассказу, он провожал ее домой. У подъезда он откашлялся и сказал со своим иностранным швейцарским акцентом, ибо он там родился:

— Кхм, кхм, может быть, нам следует поцеловаться?

На что Аля, умирая от хохота, даже присела на тротуар, так нелепо выглядело это неожиданное предложение.

Помню, как у нас в Институте Ленина был вечер, и за мной должны были зайти Лушниковы. У них с собой была четвертная бутыль вина. Мы собирались на какую-то вечеринку. Бутыль заметил гардеробщик, затеял скандал, чуть не вызвал милицию…

Аля скоро вышла замуж за Юру Каравкина. Прожили они недолго. Алей увлекся ее начальник — директор Института советского строительства Анатолий Петрович Ковалев, симпатичный коммунист с партийным стажем с шестнадцати лет. Будучи делегатом Рубцовского железнодорожного узла, он, семнадцати лет от роду, был избран делегатом на X съезд Советов и слышал выступление Ленина. Тот критиковал коммунистов, которые презрительно относились к торговле, ссылаясь при этом на свой коммунистический дух. Он сравнивал их с крыловскими гусями, гордившимися, что их предки спасли Рим.

— А что им мужик? — спрашивал делегатов Ленин. — Хворостиной их! Хворостиной!

Ковалев у нас с Ефимом отвечал за Советскую власть. Все нерешенные для нас вопросы мы несли к нему, и он всегда толково разрешал наши сомнения.

После Института советского строительства Ковалева «бросили» как раз на торговлю. Он поехал в Англию торговать советскими кинокартинами. Торговля эта, вообще-то не бог весть какая, осложнялась тем, что фирмы, купившие картины, безбожно кромсали их, приспосабливая к вкусам и политическим взглядам зрителей. Ковалев тщетно спорил с ними, считая, что наше киноискусство — идеологический экспорт, что они должны выполнять свою роль именно в нетронутом виде.

— Представьте себе, — приводил он высший, как ему казалось, аргумент, — если бы мы проделывали с вашими фильмами то, что вы делаете с нашими!

— Пожалуйста, — был ответ. — Наш товар — ваши деньги. Раз вы купили наши картины, делайте с ними, что хотите.

Так наш Анатолий познавал законы капиталистического рынка.

Через некоторое время мы отправили Алю к мужу в Англию. По тогдашним временам это было экстраординарное событие. Поезд уходил с Белорусского вокзала. В нем был вагон с надписью «Хук-ван-Голланд». Так назывался пункт на побережье Ла-Манша, до которого должен был довезти Алю этот вагон. Аля была одета во что-то старенькое — так просил Толя, чтобы не жалко было выбрасывать, когда она станет одеваться в заграничное. Мы стояли на перроне, и я думал — как же так? Вот она ступает на ступеньку вагона и уже отделяется от нас, будет в том мире? Поезд тронулся. Я позвонил вечером Толе в Лондон. Гудение в трубке, телефонистка соединила нас — и я услышал голос Ковалева, как будто он стоял рядом со мной! Я доложил: Аля отправлена.

Пока Аля была в Англии, я женился и уехал на работу в Кронштадт, о чем я уже рассказывал. Писал я Але письма из Кронштадта и раз, развеселясь, решил изобразить «Руку Москвы», о чем все время трубила зарубежная пресса. «Рука Москвы!» — она всюду проникала, считали наши недруги. Я вымазал свою ладонь красной краской и отпечатал пятерню на почтовом листе. Знай наших! — «Рука Москвы!»

Время тогда было еще снисходительное, а то бы проказа не прошла даром. Вспоминаю также: в начале войны Ефима мобилизовали и направили в войска НКВД. И вот я, на Пасху, в метро, позволил себе шутку — шел перед ним, одетым в форму, с поднятыми руками! Тоже сошло. Очевидно, со стороны это шуткой не выглядело.

Аля много рассказывала мне и о Лондоне, и о Виндзорском замке, куда они ездили, о смене караула у королевского дворца, о раутах у нашего посла.

В Англии у Анатолия и Али образовалось очень приятное общество из числа наших работников. Особенно они подружились с двумя парами. Ваня Котельников, с виду простоватый, но чудесный человек, торговал в Лондоне хлебом. Погруженный в мир агентов, маклеров и брокеров, он увлекся стихией биржи и со страшным риском для себя играл на ней. Если играл удачно, то он зарабатывал Родине деньги, если неудачно, то — брр… Но, кажется, ему везло. Сказывался и опыт. Вторая пара из посольства, мужа не помню как звали, жена же, Вава, была столь прелестна, столь влекла к себе сразу всех. Про таких говорят, что спускать их на пол нельзя ни на минуту. Грех.

С друзьями Ковалевых мы познакомились, когда они все вернулись из Лондона после грозного ультиматума лорда Керзона. И оба — и Ваня Котельников, и муж Вавы вскоре были арестованы. Началось!

Толя по возвращении работал в «Известиях», потом директором Госкультиздата. Одно время он даже остался без работы из-за каких-то неприятностей по издательству, потом в начале 50-х был назначен начальником отдела в Главлите, затем, до конца своих дней, работал заместителем директора издательства «Наука», где ему поручались самые ответственные, самые сложные труды в сфере политики и экономики.

Не помню когда, но, очевидно, пришла пора, и Анатолий сказал нам с Ефимом, памятуя о наших вопросах по «советскому строительству»:

— Ребята, все! Теперь вы сами с усами, можете сами разбираться, что к чему. Баста!

И мы стали разбираться, хотя это было ой как нелегко. Времена наступали все более суровые.

Мы были очень близки с Алей — без нежностей, не принятых в нашей семье. Особенно мы сблизились, когда Ковалевы съехались с мамой, обменяв две комнаты в разных местах на две вместе в коммунальной квартире в Кисельном переулке. И тут Аля окружила маму такой добротой, вниманием, лаской, что просто удивила меня: смолоду у нее таких качеств не замечалось. С зятем у мамы отношения были хорошие, хотя по маминым взглядам, он, как коммунист, был для Али немного парвеню — то есть человеком из другого мира.

Аля все время — до войны и после нее — работала на автозаводе им. Сталина, ныне им. Лихачева, когда директором там был Лихачев. Она всегда говорила, что при Лихачеве следовало бы постоянно находиться бригаде из режиссера, актера и литератора, чтобы фиксировать все его слова, остроумие, находчивость. Бывший матрос, он действительно был самородком из самой гущи народа. Своим неожиданным ответом он мог поставить в тупик любого. Одного человека он не мог переговорить, и сам признавался: «Попробуй, возрази ему! Не получится, своя шкура дороже!» — Это был Сталин.

Аля и Толя жили очень дружно — забыты были прежние огорчения, недовольства, ревности… Аля говорила, что как-то они сидели с Толей вдвоем, потом вдруг крепко обнялись и оба долго-долго плакали… О чем? Что жизнь идет к концу? Что любили друг друга недостаточно? Может быть, каждый невольно просил прощенья за свой характер? Ведь сожительство двух людей, да еще долгое — о, это целый сонм, целая психологическая гамма прилаживания друг к другу двух все-таки совершенно разных людей.

И вот Аля осталась одна. Толя ушел туда, откуда нет возвращения.

Прошло без малого десять лет. Наступил 1988 год. И вот… Аля лежит в больнице старых большевиков — в отдельной палате. Я и моя дочь посещаем ее по очереди чуть ли не каждый день. Первого мая должен был приехать я. И что-то меня дернуло: решил приехать не к часу дня, как обычно, а в полдень. Еду, вокруг бурлит майская Москва, иду по аллее парка, окружающего больницу, поднимаюсь, вхожу в палату… Аля уже меня не узнает. Я говорю: — Аля, Аля. Ответа нет… Оборвалась последняя ниточка, связывавшая меня с далеким детством, с той моей жизнью.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.