Родители

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Родители

Как встретились мои родители, как полюбили друг друга — не знаю… Знаю только, что первое знакомство произошло в библиотеке Министерства финансов в 1900 году, где мама тогда работала. Папе было тридцать восемь лет, маме — двадцать пять.

Тетя Оля, мамина сестра, бывало, рассказывала:

— Прибежала, говорит: «Высокий, волосы кудрявые…» И никаких кудрей не было, — добавляла она, сохраняя давнее ощущение явного мезальянса — неожиданного выбора своей сестры… Любили ли они тогда друг друга? Не знаю, но атмосфера в доме была спокойная, устоявшаяся.

При всем своем положительном характере у папы было два крупных недостатка, с точки зрения мамы. Папа в прошлом играл, и, по-видимому, сильно. Ранняя детская память хранит унизительную сцену описи имущества за карточные долги. К 1915 году этого уже не было. Страсти отбушевали.

Был еще один вопрос, с которым мама никак не хотела и не могла примириться. Это родственники отца от второго брака деда. От первого брака у деда было три дочери и один сын, Дмитрий, — мой отец. Овдовев, дед женился снова и, будучи лет пятидесяти с лишним, выбрал себе восемнадцатилетнюю шляхтеночку из-под Минска. Прожив с нею лет шесть-семь, он умер, оставив вдову с шестерыми детьми. Очевидно, мой отец пообещал своему отцу позаботиться о сиротах, и этот вопрос, по-видимому, постоянно отравлял жизнь четы Симуковых. Вдова деда жила, по рассказам, привольно. Сдав землю деда в аренду, пользуясь постоянной материальной помощью старшего сына (моего отца), пусть от другого брака, она устроила свою жизнь далеко не по-деревенски: вечеринки, пикники, кавалеры и прочее. Дети подрастали, женились, начинали уже сами зарабатывать, а она все просила и требовала помощи… Просила и требовала. И так до самой смерти.

Поскольку деньги, которые отец посылал в деревню, отрывались от семьи, мама никак не хотела с этим мириться, и деревня всегда была камнем преткновения в их отношениях.

Однажды сестра отца, решив поступать в какое-то учебное заведение, приехала в Петербург и остановилась у нас. Но мама запротестовала, и тетя Аня скоро уехала. Вообще деревня в моем сознании того времени всегда была с каким-то минусом. Я помню виноватое выражение отца, когда заходила речь о деревенских родственниках, скрытую агрессию у мамы.

Мама

Моя мама, по профессии учительница русского языка, была «бестужевкой», то есть кончила курсы, носившие это славное имя. Одно слово — «бестужевка» — в конце XIX — начале XX века рисовало образ передовой женщины, даже революционерки, так как многие из окончивших эти курсы ушли потом в революцию.

Мама не сразу добилась у деда разрешения посещать занятия на этих курсах. Как-никак, в кругу, к которому принадлежал дед, это бывало редко, скажем, «не принято».

Потом мама преподавала в частной гимназии Бастман. Когда под влиянием новых времен возникла возможность и для женщин преподавать в казенных гимназиях, мама первая решилась на это. Нужно было только сдать достаточно трудные квалификационные экзамены, правда, это давало и ряд преимуществ. Я помню, как она, будучи уже матерью троих детей, сдавала эти экзамены: мы, дети, переживали за нее — что она получит сегодня? Пятерку? Тройку? Нам было интересно и чудно: взрослая мама — и так же, как и мы, дети, учится! Мама сдала экзамены блестяще! Но вот деталь: сразу же выдать ей удостоверение о праве преподавания не смогли, не было тогда еще соответствующего образца, и такой документ сочинялся на ходу. Вот какая у нас была мама! Я до сих пор вспоминаю высокие стопки ученических тетрадей на ее столе.

Много занятая в своей школе, она старалась каждый свободный час отдавать нам, своим детям, чтобы примерами из жизни, сказками пробудить у нас чувства добра, справедливости, развить восприимчивость к прекрасному, трогательному. И это приносило свои плоды. Я, например, сохранил на всю жизнь слышанный мной в очень раннем возрасте ее рассказ о Сове и Орле.

Допускаю, что и моя драматургия каким-то образом пошла отсюда, а ведь мне было, наверное, года три-четыре, не больше. Но уж очень меня поразил драматизм рассказа. Вот он.

Однажды Орел попал в сети. Как он ни рвался, ни метался, ничего не мог сделать, совсем пропал бы, да случилось мимо лететь Сове. Она спустилась, быстро своим крепким клювом расклевала сети, и Орел вышел на свободу.

— Говори, что я могу сделать для тебя? — спросил Орел. — Я тебе обязан жизнью.

— Ничего мне не надо, — отвечала Сова, — только обещай мне, что никогда не тронешь моих малых деточек!

— Охотно! — дал согласие Орел. — Но скажи, какие они, я же должен их узнать!

— О! — сказала Сова. — Узнать их очень просто. Ты сразу увидишь: мои дети — самые красивые на свете!

Орел подтвердил свое слово, и они разлетелись — кто куда.

Через несколько дней Орел летал над лесом. Он был очень голоден. «Хоть бы какую добыча», — думалось ему. Вдруг пронзительный крик заставил его снизиться. Он увидел гнездо, а в нем сидело четверо отвратительных, голых птенцов. Широко разевая свои клювы, они требовали пищи.

«Ну, уж эти уроды никак не могут быть птенцами Совы», — подумал Орел — и съел их.

Когда Сова прилетела, торопясь накормить своих птенчиков, она нашла пустое гнездо. Соседки рассказали ей, что случилось. Плача, она кинулась к Орлу.

— Что ж ты сделал! — крикнула она. — Ты же давал слово не трогать моих детей!

— Разве я мог подумать, что это твои дети, — сказал Орел. — Прости меня, но это же были редкие уроды!

И тогда Сова ответила ему: — Знай, что для каждой матери нет ничего более красивого на свете, чем ее дети…

Вот чем кончился рассказ про Орла и Сову. И повторяю, он сопровождал меня всю жизнь — до того пронзила меня, совсем еще несмышленыша, эта история. Ее я рассказал своим детям, а они — своим…

В числе маминых знакомых был поэт Петр Порфиров, один из эпигонов так называемой «классической» поэзии. Он влюбился в маму, хотел жениться на ней, но родители его воспрепятствовали браку: у состоятельного купеческого семейства были свои представления о том, что должна представлять собой их будущая невестка.

Порфиров рано умер — ему было тридцать восемь лет. После смерти вдова подарила приятелю покойного, писателю Владимиру Мазуркевичу, книгу его стихов. Мазуркевич был с юных лет другом маминой семьи. После революции, в конце двадцатых годов, он, вспомнив об их общей молодости, послал маме эту книгу. Перелистывая ее, я остановился на стихотворении, которым открывался сборник. Что-то в нем показалось мне примечательным.

— Акростих это, мама… — воскликнул я. Следует напомнить, что маму звали Наталией.

Мама прочитала стихи. Вот они:

На западе день умирает, венчанный кровавым венком.

Алеют столетние липы сиянием позднего счастья.

Трепещут биением жизни былинки и нивы кругом,

А сердце, проклятое сердце, томится и молит участья.

Шумит ветерок шаловливый, шуршит, шелестит в вышине.

Ах, счастье заветное, где ты, в какой заповедной стране?

Поэт доверил свою тоску о несбывшейся любви стихотворению, скрыв имя любимой в акростихе, и спустя сорок лет мама услышала его! Было от чего прийти в волнение. Она долго, долго молчала…

Маму тянуло к поэзии, она много читала, вела записи. Она писала в них о своей юности, о балах, на которых бывала, о своей любви к некоему Жоржу Жиберу, который, кончив инженерное училище, скоро женился на богатой…

В ее записках есть такой эпизод.

Это было летом в Мартышкине (недалеко от Ораниенбаума), где мамины родители снимали дачу. Однажды мама вместе со своей подругой Кларой поехала кататься на ялике по морю, то есть по Финскому заливу. Видят — вдали стоит на якоре крейсер Российского военно-морского флота «Рюрик»[16]. Давай к ним в гости! Там же знакомые офицеры — Фушка Матисен[17], Саша Колчак[18], Минечка Игнатьев[19], еще кто-то. Сказано — сделано. Совершенно немыслимая по нынешним временам затея приводится в действие. Подружки усиленно гребут, приближаются к «Рюрику». Там — переполох, сенсация. Докладывают командиру, получают разрешение. Спускается мостик, девицы поднимаются на военный корабль. Мама полна ощущением своего шарма, обаяния молодости. Их окружает толпа офицеров. Смех, шутки…

Как прекрасный сон, не правда ли? И вот после всего этого запись в мамином дневнике: «Со времени последней моей записи прошло шестьдесят лет. (Шестьдесят лет! Это бьет наотмашь!) Я познакомилась со своим будущим мужем, вышла замуж, родила троих детей, произошла революция, муж вскоре умер, дети выросли, старший, Андрей — известный путешественник, погиб на советской каторге, другой — достаточно известный драматург. Есть внуки…» А? Каков перепад?!

Мама писала отрывочно, фиксируя только отдельные эпизоды, события. Она не писала о том, как две подруги, она, Наташа Симукова, и Элла Стендер, будучи летом в Хапсале и наблюдая, как сын Эллы, Владя, ведет ослика, на котором сидит дочка Наташи — Алечка, мечтали о том, что вот дети подрастут — и поженятся… Какое это будет счастье! Дети выросли, не поженились, но сохранили дружбу — навек и этим увековечили материнские чаяния…

Владя стал химиком, учеником знаменитого Иоффе. После убийства Кирова Владю, как и многих интеллигентов, выслали из Питера. Его сослали в глушь Казахстана, куда-то на китайскую границу. Но химик нашел себя. Видя, что все вокруг тонут в грязи — мыла у них не было, — он стал варить мыло. Потом собрал народ, выбрал из толпы самого грязного — им оказался местный кузнец — и, вручив ему кусок сваренного им мыла, сказал: «Мойся!» Кузнец вымылся. Эффект был настолько разителен, а пропаганда чистоты столь наглядна, что об этом случае заговорило начальство, и Владя вскоре получил вызов из ЦК компартии Казахстана. Он был приглашен в Алма-Ату, где стал работать в Академии наук. Там же он получил звание члена-корреспондента Казахской академии наук. Потом он переехал в Днепропетровск, где был профессором, читал лекции в химическом институте. Наша семья с ним продолжала дружить, он приезжал в Москву, пытался ухаживать, но не за Алечкой, а за Олечкой, моей дочерью. Да-с!

Из прошлого смутно вспоминается Разлив (да, да, тот самый). Очевидно, мы жили там на даче. Мы всей семьей поехали на пикник, на озере было большое волнение, папа греб, потом мы разводили костер, варили пищу, и тут-то выяснилось, что вместо соли папа захватил из дома сахар!

Если б нам сказали тогда, что в этих местах будет скрываться Ленин и готовить «Апрельские тезисы»! И главное, до сих пор неизвестно — не ошибся ли и Ленин, подобно папе, готовя революционное варево, перепутав соль с сахаром или наоборот?

Но не будем торопиться. Жизнь, та прекрасная жизнь, еще продолжается. Никто никого не сажает, не расстреливает, все идет по строго установленному порядку, подчиняясь привычной дисциплине. «Man mu?!» — говорила наша фрейлин, Цецилия Яковлевна Кралиш, немка из Риги. По-русски это переводится словом «Надо!». В советский период это «Надо!» произносилось с определенной вкрадчиво-повелительной интонацией, как бы с намеком, что это нужно не тебе лично, а каким-то высшим направляющим силам.

Фрейлин! Это ведь тоже краска «той» жизни, которая еще тянулась. И никто, повторяю, никто не мог предсказать ее близкого конца. Благодаря фрейлин наряду с русской культурой нам, детям, прививался второй язык, немецкий, его поэзия, его фольклор, его песни. Я до сих пор вспоминаю трогательную песню о белом олене, которого убили злые охотники, и особенно припев: «Хущ, хуш, тра-ла!». Потом рождественскую песню «Stille Nacht» («Тихая ночь»), которую мы пели на Рождество, наряду с русской, «Рождество твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума»… Как все это было красиво и трогательно!

По воскресеньям папа забирал нас троих, и мы ездили на природу, в Лесной, где жило тогдашнее наше божество, профессор Кайгородов, великий знаток всего, что чирикает и пищит. Папа благоговейно показывал дом, где он живет, и мы почтительно замолкали.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.