ЧАСТЬ IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧАСТЬ IV

По прибытии в Москву меня встречали. Товарищ Андрей сердечно приветствовал меня в разведцентре. Он заметил, как плохо я выгляжу; за полтора года, прошедшие с момента моего отъезда из Москвы, я похудела на двадцать фунтов. Он хотел направить меня к врачу, но я отказалась. Мы говорили о работе в Мукдене, и мой собеседник подробно расспрашивал меня о Рольфе. Затем он кое-что предложил. Не соглашусь ли я отправиться в Польшу — с Рольфом? Андрей ничего не знал о моих близких отношениях с Эрнстом; о ребенке я никому не обмолвилась ни словом. Только что я говорила о Рольфе в самых теплых выражениях, а тут еще Андрей вспомнил, что раньше я была против развода. Следовательно, с его точки зрения, предложение было как нельзя более гуманным и логичным.

Хотя физически я чувствовала себя неважно и мое состояние могло остаться таким же на протяжении всех девяти месяцев, беременность и на этот раз не делала меня беспомощной и зависимой от других. Я не боялась того, что мне, возможно, придется в одиночку справляться с порученным делом. Немецких эмигрантов, влачивших голодное существование в чужих странах, а также разделенные по милости гитлеровского фашизма семьи можно было теперь встретить повсюду. Я могла поехать в Польшу и одна. При сложившихся обстоятельствах мне не хотелось требовать от Рольфа, чтобы он жил со мной под одной крышей; да я и сама этого не хотела. С другой стороны, я знала, что Рольф с его профессией в состоянии предложить мне гораздо более солидное легальное положение, а для него, впервые работающего по заданию Центра, было бы лучше, если бы я была поблизости. Две вещи беспокоили меня. В некоторых отношениях Рольф был наивен и легко исходил из ложных представлений, упорно беря их за основу для всего последующего. Кроме того, был он мягкосердечен и не умел добиваться своего, отпихивая, так сказать, локтями все, что ему мешало. Эта вторая тревога оказалась необоснованной. Мягкость Рольфа никоим образом не отражалась на его мировоззрении. Он устраивал опасные дела спокойно, без нервозности и суеты, не теряя головы там, где начинали паниковать люди, казалось бы, более крепкие и закаленные. Появляясь в буржуазном обществе, он импонировал всем своим обаянием и безукоризненной вежливостью, особенно по отношению к женщинам. В результате перед ним радушно распахивались многие двери.

Я согласилась с планом Центра насчет поездки в Польшу. Рольф должен был решать этот вопрос сам. Сейчас уже не помню, встретился ли он впервые с друзьями в Москве, отправившись в Европу несколько позже меня, или проследовал прямо в Лондон, а уж я передала ему там сделанные нам предложения. Он остался верен своему решению не оставлять меня одну до тех пор, пока ребенок не появится на свет.

Я никогда ничего не говорила Рольфу о своей работе в Шанхае, хотя он доставлял Эрнсту и мне детали для радиопередатчика еще в Мукден и с годами зарекомендовал себя полезным разведчиком, не теряясь даже в трудных ситуациях. Имя Рихарда Зорге он впервые услышал только после его убийства — и не от меня. О том, что владелец оборудованного им фотомагазина был связан со мной нелегальной работой, Рольф узнал только из посвященных Зорге книг, вышедших десятилетия спустя.

Во время пребывания в Москве последним моим визитом было посещение радиошколы, где я также вновь увидела Марека, единственного из моей группы, остававшегося в этом городе. Затем мы с Мишей отправились в Ленинград, а оттуда пароходом за пять дней добрались до Лондона. На второй день плавания в зале ресторана были надежно закреплены все цветочные горшки: начинался шторм. Нам с сынишкой следовало бы точно так же поступить с Мишиным ночным горшком. Проклятая посудина, словно заводная, моталась из одного угла кабины в другой, пока не разлетелась на куски: Впрочем, я слишком страдала от морской болезни, чтобы беспокоиться об этом.

Мои родители встречали нас в лондонском порту; с отцом, братом и сестрами я не виделась пять лет. Теперь все они были вместе со мной, и сразу же между нами установились прежние сердечные отношения. Рената, моя самая младшая сестренка, в свои двенадцать лет уже казалась настоящей коммунисткой. Сабина, которой уже исполнилось семнадцать, в отличие от нас выглядела кроткой. Она одна из всех нас унаследовала мамину красоту, в то время как мне в этом смысле особенно не повезло. Бывшая Рева в двадцатитрехлетнем возрасте была честолюбивой умницей, преисполненной сознания долга. Бригитта, которая была моложе меня на три года, получила в Швейцарии степень доктора исторических наук и, как всегда, с величайшим прилежанием и энтузиазмом относилась к своей работе. Юрген с женой и ребенком также жили теперь в Лондоне.

Итак, вот она, моя теперешняя «родина». По сравнению с виллой на Шлахтензее с множеством комнат и большим спускающимся к озеру садом три не бог весть какие комнаты родителей в северо-западном районе Лондона выглядели убого. Разумеется, все мы тосковали по дому, в котором выросли, и по привычному ландшафту, но мои родные не переоценивали материальные блага. Впрочем, и эта лондонская квартира приобрела особую атмосферу благодаря отцовской научной работе: на его письменном столе навалом лежали тысячи белых листов бумаги, исписанные папиным мелким ровным почерком.

На стенах, свободных от отцовских книжных полок, висели мамины картины и рисунки, небезынтересные с художественной точки зрения. Каждое воскресенье собиралась вся семья, увеличившаяся за счет зятьев и внуков. Иногда за обеденным столом собиралось двенадцать человек. Мама кулинарничала, хотя по-прежнему не бросала свою живопись, и кухня своим богемным беспорядком напоминала ее студию в доме на Шлахтензее.

Будущие мужья моих сестер, вероятно, не сразу привыкли к нашим воскресным трапезам. Чужак-зять наталкивался на тесно сплоченный семейный клан, который вдруг расступался, принимая его в свои ряды. Шутки и остроты носились в воздухе как стрелы. Быть может, и зять хотел изречь что-нибудь остроумное и таким образом добиться признания. Но куда там! Разве были у бедняги шансы вставить хоть словечко при таких бешеных темпах? Пока он еще смеялся над последним каламбуром, остальные уже слушали отцовские умные слова, вокруг которых завязывался оживленный спор. Его также наверняка потрясала непочтительность этих шестерых детей к своей матери, пока до него не доходило, что непочтительность эта была любовной и уважительной. Только мама пыталась предложить зятю нормальную застольную беседу. Мы же считали, что новичок быстрее всего научится плавать, если бесцеремонно бросить его в водоворот семейного общения. Вскоре он привыкал к этому, и все мы прекрасно ладили с новыми родственниками; так дело обстоит и сейчас. Только от Ревы с ее супругом мы отдалились. Стремление обоих занять положение в буржуазном обществе затемнило их прогрессивные взгляды и отравило отношения с нами. Что же касается остальных, то все мы очень дружны.

К семейному кругу, как всегда и везде, принадлежала также Олло (Ольга Мут). Олло — это не псевдоним: я называла ее так с тех пор, как мне исполнилось три года. После рождения Бригитты она появилась в нашем доме в качестве няни, и скоро без нее уже никто не мог обойтись. Мама, счастливая в браке с моим отцом, была жизнерадостной красавицей, имевшей уйму интересов и широкий круг знакомств. Когда с детьми приключалось что-нибудь серьезное, мама нежно и самоотверженно заботилась о них; при столь большом потомстве у нее хватало и мелких повседневных забот, но всеми практическими бытовыми делами ведала Олло. Она мыла, одевала и кормила малышей, следила за тем, чтобы старшие не опаздывали в школу, выхаживала нас во время болезней, бинтовала разбитые коленки, улаживала ссоры, пела своим прелестным голосом детские песенки, шила и вязала нам одежки. Родители ее умерли, когда она была еще ребенком. Отец был матросом в кайзеровском флоте, и Олло приняли в приют для сирот — детей военных, где она и выросла. Приют этот находился в Прецше. Олло не вышла замуж, и главный смысл и содержание ее жизни составляли мы, шестеро детей. Больше всего на свете ей хотелось бы не делить нас ни с кем. С мамой она, бывало, ссорилась, укладывала свои вещи и уезжала. Нам отчаянно не хватало налаженного распорядка нашей жизни и твердой руки Олло, пока в один прекрасный день она не появлялась снова: «Не могу без ребятишек!»

Когда к власти пришел гитлеровский фашизм и на Шлахтензее начались обыски, она держалась мужественно и сохранила верность нашей семье. Наши родители эмигрировали. Олло не могла примириться с мыслью о разлуке и последовала за ними. Так что в Англии я вновь встретилась с нею. В политическом отношении она, будучи теоретически совершенно не подкованной, разделяла наши взгляды.

Когда я рассказала родным, что ожидаю второго ребенка, они все пришли в восторг. Лгать не было необходимости, поскольку каждый считал отцом ребенка Рольфа. Только Юргену я рассказала правду: он нашел меня «просто невозможной», но это никоим образом не оттолкнуло его от меня.

Из детей дома оставалась лишь Рената, самая младшая. Олло, хотя она была глубоко привязана к Рени, сочла, что ее миссия в доме нашей матери выполнена, и попросила меня взять ее с собой в Польшу, она заранее безмерно радовалась моему будущему ребенку. Рольф и я охотно приняли ее предложение.

В год нашего прибытия в Варшаву умер Пилсудский, который в 1926 году установил в Польше архиреакционную диктатуру. После его смерти мало что изменилось. Правительство оставалось антисоветским, коммунистическая партия была запрещена или находилась на полулегальном положении, Пилсудский заключил в свое время договор, направленный против Советского Союза. Экономика находилась в плачевном состоянии.

Если я подробно останавливаюсь на опасностях, грозивших нам в той стране, то делаю это не для того, чтобы порисоваться, и не из любви к драматическим эффектам. Само собой подразумевалось, что мы должны по возможности скорее сориентироваться и действовать с учетом этих опасностей.

Окажись наша деятельность в качестве разведчиков раскрытой, и нас ожидала бы выдача гитлеровской Германии, то есть нечто худшее, нежели просто суровый приговор. В том же году, когда мы приехали в Польшу, гестапо добилось от бразильского правительства выдачи товарища Ольги Бенарио-Престес. Во время многочисленных обысков на Шлахтензее после 1933 года неоднократно спрашивали насчет меня, присовокупляя к этим вопросам угрозу: «Мы до нее еще доберемся».

Задания, полученные от Центра, когда мы уезжали в Польшу, не требовали многого, так что у нас было время осмотреться в чужой стране, получить разрешение на пребывание в ней, подыскать работу, обеспечивающую легальный статус, собрать передатчик и наладить связь с Советским Союзом.

Последнее казалось нам самым простым.

Получить вид на жительство и работу было в те времена очень сложно, так как во многие страны мира хлынули эмигранты из нацистского рейха, и Польша практически закрыла для них свои границы.

Мы начали с поисков хороших знакомых, по возможности коллег Рольфа по профессии. Первыми оказались Зиркусы, состоятельная и прогрессивно настроенная чета архитекторов. Они по-товарищески поддержали нас, даже не подозревая, как важна была нам эта помощь. Мне особенно запомнилась фрау Зиркус, женщина умная и оригинальная.

Несколько лет назад я случайно услышала о них. После 1945 года Зиркусы сыграли большую роль в деле восстановления Варшавы.

На тот случай, если нам удастся остаться в стране, Зиркус сосватал Рольфу партнера-архитектора. Из Польши нас не выставили, но каждый раз выдавали визу только на десять дней. Мы решили не трепать себе из-за этого нервы, а начать нормальную жизнь, то есть найти подходящее жилье и смонтировать передатчик.

27 февраля 1936 года мы въехали в дом на две семьи в варшавском предместье Анин. Верхний этаж в летние месяцы занимала пожилая супружеская пара. Муж был армейским капитаном, что нам не очень подходило.

И вот я впервые одна собрала свой передатчик, с тревогой думая, удастся ли мне наладить связь. Устанавливать контакт с кем-либо из официальных советских представителей нам было запрещено. Вспомнив, как действовал Эрнст, я поместила передатчик в пустой патефонный ящик.

В памяти живо встает та ночь, когда впервые в этой квартире я при тусклом свете вновь взялась за ключ, нижней частью которого служила все та же старая добрая китайская линейка с выведенным на ней чудесным изречением. Эта вещица путешествовала со мной по белому свету, а сейчас используется для вычеркивания длиннот — надеюсь, всех! — в моей рукописи.

Я посылала вызов в течение двух минут, настроила приемник, и — о блаженное чувство облегчения! — сразу же пришел ответ. Я настолько обрадовалась, что, подтверждая получение ответа, поспешила и напутала: прежде со мною такого никогда не случалось.

Само собой разумеется, как только мы оказались в Польше, я заинтересовалась ее экономикой и политикой. Я сочла бы неестественным нежелание поближе познакомиться со страной, где я жила, не говоря уже о том, что такое знакомство было важно для нашей работы. Кроме того, не заинтересуйся я всем этим, мне было бы просто скучно. Я изучала польский язык и позабыла свой китайский, доставшийся мне так нелегко. Еще в Мукдене и Шанхае меня поразило, как много можно узнать от отдельных людей, если не пренебрегать таким источником информации, да и основательное изучение различных газет позволяло сделать интересные выводы. Впрочем, на первых порах мы почти не понимали польскую прессу.

Лиха беда начало! В нашем распоряжении были подходящий для работы дом, хорошая радиосвязь с Центром и сосватанный нам Зиркусом архитектор, который при условии внесения небольшой суммы был готов взять Рольфа в партнеры. Естественно, он тоже ничего не знал о том, чем мы занимались. Но оставалась одна трудная проблема: у нас по-прежнему не было постоянного вида на жительство. Вновь и вновь нам приходилось обивать пороги, просить, доказывать, сносить издевательское обращение, вежливо и терпеливо вымаливать продление срока визы.

Из письма родителям:

«…Годичной визы еще нет. Снова мы получили лишь временную. Рольф должен почти ежедневно наведываться в управление по выдаче виз и уже обзавелся прекрасными связями, например послал туда в качестве поручителя нашего знакомца Зиркуса. Все твердят нам, как это трудно, а без визы Рольф не может как следует работать».

Четыре недели спустя:

«…Наше дело — в который раз — должно решиться на днях. Рольф наверняка раз сорок, я не преувеличиваю, побывал во всех мыслимых инстанциях».

Рольф в этой ситуации вел себя замечательно. Не знаю, смогла ли бы я держаться так спокойно и умно, имея дело с полуфашистскими властями.

Так или иначе, промаявшись несколько месяцев, мы наконец получили визу сроком на год. Таким образом, Рольф успешно решил две стоявшие перед нами трудные задачи: получение визы и обретение легального статуса.

Кроме меня, в Польшу отправился еще болгарский товарищ, которого я встречала в Москве. Он обосновался в Катовице или Познани и должен был установить связи в Силезии, а также создать в самой стране разведывательную группу. Его жена и дети остались в Москве, и он с трудом обживался в Польше. Я встречалась с ним раз в месяц, должна была помогать ему советами и передавать его донесения в Центр. Его работа тогда только начиналась, подробностей я сейчас уже не помню.

О другом контакте, который мне было приказано установить, как только мы устроимся, я дока еще почти ничего не знала.

Я и сама нелегко привыкала к новой обстановке. Из письма домой: «…Варшава нам нравится, но по сравнению с Китаем Европа скучна».

Я жила оторванная от всего, что в течение пяти лет занимало все мои мысли и чувства, а полноценной замены не было. С Рольфом мы жили как два товарища, ни разу не поссорились, у нас был наш сын и общие интересы, но я чувствовала себя подавленной, а Рольфу наверняка приходилось еще тяжелее.

Незадолго до рождения ребенка мне пришлось поехать в Краков, чтобы увидеться с болгарским товарищем. Краков — прекрасный город, и меня всегда радовали такие поездки. Я посещала замок, церкви и… магазины тканей. Однако я быстро уставала. Мне не оставалось ничего другого, кроме как вернуться в маленький нетопленый номер на третьем этаже гостиницы. Я пыталась справиться с плохим настроением и думала, как жаль, что рождения моего ребенка не ожидают с радостью два человека. Из моего номера я могла видеть дом напротив. Какой-то мужчина стоял у окна, повернувшись в профиль. Внезапно в его объятия скользнула девушка… Счастливые!

27 апреля 1936 года в клинике «Опека» по адресу: Варшава, Хмельна, 35, родилась моя Янина. Это был здоровый, прелестный ребенок. 1 мая, когда Нине исполнилось четыре дня и ее принесли ко мне в комнату для кормления, с улицы внезапно донеслась музыка. «Интернационал»! Незаконная демонстрация! Я встала и с ребенком на руках подбежала к окну.

Вдруг на плечо мне легла чья-то рука. Это была главврач, доктор Украинчик. Она посмотрела вниз, на улицу, и тихо сказала: «Там мои дочери».

В последующие годы я иногда спрашивала себя, не нашли ли ее девочки свой конец в Варшавском гетто?

Рождение Нины обошлось благополучно. В день очередного выхода в эфир я смогла покинуть клинику и добавила к своей ночной радиограмме короткое известие о том, что у меня родилась дочка.

Из письма родителям, 14 мая 1936 года

«…Вы просто не можете себе представить, какое это блаженство: вернуться из города и увидеть в лесу перед домом детскую колясочку…

…Миша в восторге от сестренки и радуется, когда я с ним. Сегодня я ему говорю: «Ладно, давай полентяйничаем». А он: «Что такое лентяй, я знаю, но при чем здесь чай?» Олло — чудесная помощница и без ума от Янины.

Рольф по горло занят конкурсной работой, которую он делает для другого архитектора. Так что славы тут не предвидится, но, во всяком случае, будут какие-то деньги».

Присутствие Олло избавило меня от огромного нервного напряжения. Как часто во время моей работы в Китае жила я в тревоге и волнении за Мишу, а ведь теперь у меня на руках было двое. Однако на этот раз вспыхнул конфликт, масштабов которого я тогда еще не сознавала.

Вот что писала я родителям:

Май 1936 года

«…Миша привык исключительно ко мне и ни в какую не желает признавать Олло. Нередко он предлагает ей вернуться назад, в Лондон, так как теперь Олло часто возится с ним вместо меня. Он ревет, грубит, но моментально начинает сиять, как только я вхожу в комнату. Дело дошло до того, что Олло в конце концов ударилась в слезы. Еще бы: она нарадоваться не могла на этого ребенка, а сейчас не может завоевать его любовь».

Как выяснилось, в Польше свидетельство о рождении выдается только крещеным детям, так что пришлось нам с Яниной отправиться в церковь. Юргена, навестившего нас в июле 1936 года, я упросила быть крестным отцом, а крестной матерью стала Олло. Мы смеялись до упаду, когда обнаружили, что в церкви переврали профессию Юргена: вместо «статистик» написали «статист».

В день моего возвращения с Яниной из клиники домой нас ожидала еще одна большая радость. В гости к нам приехал Вальтер из Шанхая. У него был отпуск, который он проводил в Европе, и несколько дней Вальтер прожил у нас. Я не расспрашивала его о подробностях работы, да и он не задавал мне вопросов. Мы говорили о политическом положении в Шанхае и Польше, он рассказывал о знакомых. Приятная была встреча. После этого я его больше не видела.

В случае со вторым «контактом», установленным мною по поручению Центра (это было еще до рождения Янины), речь шла о группе товарищей в Данциге. Я несколько раз ездила к ним, а зимой 1936 года получила задание на несколько месяцев перебраться в Данциг, чтобы лучше помогать группе. Сообщения от группы Центру и наоборот я передавала и раньше.

В конце 1936 года Данциг официально еще был «вольным городом».

Практически, однако, эта «вольность» весьма отличалась от теоретической. Здесь, на крошечном пространстве, нацисты повторили все учиненное ими в Германии. «Приобщение» Данцига к господствующей идеологии в качестве прелюдии к кампании под девизом «Домой, в рейх» входило в военные планы Гитлера, и обстановка в польском коридоре была особенно опасна для Советского Союза. Это «приобщение» претворялось в жизнь с методичностью и варварской жестокостью.

Данцигский сенат возглавлял нацист Грайзер, подчиненный нацистскому гауляйтеру Форстеру. Представителям нескольких партий в данцигском фолькстаге — Немецкой национальной и партии Центра — сначала заткнули рот, а потом окончательно прижали к ногтю и упрятали за решетку. КПГ была запрещена еще в 1934 году, и сотни коммунистов томились в тюрьмах; в 1936 году запретили Социалистическую партию Германии (СПГ), и в 1937 ликвидировали партию Центра. На общественных зданиях появились флаги со свастикой, в учреждениях красовались портреты Гитлера, поляков терроризировали, евреев запугивали, преследовали, арестовывали, если они не проявляли готовности «добровольно» покинуть Данциг. Перед тем как сесть на скамейку в чудесном парке Олива или войти в магазин, я должна была убедиться, что поблизости нет надписи, запрещающей мне это. Некое кафе в Лангфуре поставило дело на особо солидную основу, вывесив объявление: «Здесь не желают видеть евреев, поляков и собак».

Польское правительство, которое, согласно конституции, тоже имело право голоса в Данциге, мало что делало для защиты польского меньшинства, в то время как польские почтовые служащие, железнодорожники, учителя и рабочие боролись в этом городе за свои права и не сдавались, несмотря на нацистские преследования.

Лига Наций, когда в нее поступили жалобы в связи с неслыханными посягательствами нацистов на данцигскую конституцию, сочла «целесообразным не вмешиваться во внутренние дела Данцига». Руки у Гитлера оказались развязанными окончательно. СС, СА, полиция и союзы бывших фронтовиков систематически готовились к предстоящей войне. Немецкие и польские коммунисты действовали в подполье, оказывая активное сопротивление. Мало кто из них остался в живых.

В 1949 году, к моменту основания ГДР, были живы лишь примерно 65 немецких коммунистов из Данцига; они обитали главным образом в наших старых городах на побережье: Ростоке, Грейфсвальде, Штральзунде и Гревесмюлене.

Само собой разумеется, у меня была связь только с нашей группой в составе приблизительно шести человек. Все они были рабочие и проживали в Данциге. Члены группы собирали разведывательные сведения и готовились к практической борьбе против нацистов. На данцигской верфи строились подлодки, и из Данцига же военные грузы отправлялись в Испанию. Промышленные предприятия работали на фашистов. Тут было важно сунуть хоть какую-нибудь палку в колеса. В то время работа только начиналась. Мне известна лишь одна успешная акция на небольшом объекте, где удалось устроить пожар.

Руководитель группы был членом Коммунистического союза молодежи. Этот человек, лет тридцати с небольшим, с тонкими чертами лица, карими глазами и каштановыми волосами, уже давно страдал туберкулезом и в описываемое время жил с женой и дочерью в садовом поселке, где семья занимала скромный домишко. Кроме него, я встречалась еще с супругами, тоже членами КСМГ. Его я запомнила, ибо он спасовал перед трудностями. Вернее, его жена испугалась все усложнявшейся обстановки в Данциге. Она настаивала, чтобы муж бросил нелегальную работу. Оказавшись не в состоянии уладить этот конфликт в собственной семье, он попросил разрешения выйти из группы. Личных встреч с другими членами организации у меня не было.

В Данциге я должна была помогать группе советами и обеспечивать ей радиосвязь. В январе Рольф отправился в Данциг, чтобы снять там жилье. Официально жилье нанималось для целой семьи, ибо из-за передатчика нам нужен был отдельный дом. Сам он, однако, собирался остаться в своей варшавской архитектурной фирме, чтобы не потерять легального положения.

В начале 1937 года я писала Юргену из Данцига:

«Мы нашли прелестный домик. Очень удобно расположен, восхитительно выстроен, с большим садом вокруг и в 15 минутах езды на автобусе от Данцига. Адрес теперь у нас такой: Данциг-Олива, ул. Гумбольдта, 7».

Странно, что у меня сохранилось упоминание именно об этом адресе, так как спустя всего неделю наше местожительство изменилось. Стоило нам приступить к опробованию аппаратуры на новом месте, как выяснилось, что сильный гул глушит и передачу и прием. Оказалось, что поблизости находится электростанция. Я должна была бы подумать об этом перед переездом. Новый дом найти оказалось очень трудно, и я въехала в жилой дом-новостройку в том же городском районе Олива.

По сравнению с другими трудностями, ожидавшими нас в Данциге, это были мелочи. Однако каждый, кому приходилось переезжать, может представить себе, что означало перебраться с семьей — Янине было девять месяцев, а Мише шесть лет — из Варшавы в Данциг, подыскать дом, устроиться в нем и, когда все мытарства были позади, вновь искать жилье, укладывать пожитки и снова переезжать. Неудобно получилось также с домовладельцем. Мы никоим образом не хотели привлекать к себе внимание, радовались, что он заключил с нами подходящий договор об аренде, — и вот спустя неделю мы объявили, что отказываемся от дома! Чем, скажите на милость, могли мы это объяснить? Мы ведь оставались в городе и к тому же теряли квартирную плату, внесенную авансом за несколько недель. Договорились, что Рольф свалит все на свою капризную жену, которая, видите ли, вдруг решила, что с домом слишком много возни и лучше снять квартиру. После этого Рольф вернулся в Варшаву, а я устроилась с Олло и детьми в новом жилище, собрала свой «патефон»-передатчик и начала выходить на связь дважды в неделю.

Нам досталась солнечная квартира, где в большой комнате было окно с двойными рамами, между которыми оставалось широкое пустое пространство — для цветов. Мы же вместо горшков с цветами задвигали туда коляску с Яниной. Там она часами спала или играла. Миша встретил в Данциге свое шестилетие, и мы отпраздновали этот знаменательный день первым в его жизни посещением театра: помню, давали «Госпожу Метелицу».

Я постаралась выяснить что-нибудь о других жильцах. Этажом выше жил какой-то чинуша из нацистской партии. Его жена, пропадавшая от скуки, почему-то любила именно со мной болтать о том о сем — в частности, и о том, кто живет в доме, интересовалась жильцами.

Однажды ночью я расшифровала только что принятое сообщение и решила, что получила радиограмму, адресованную кому-то другому. Разве не могло такого случиться? Но как раз эта радиограмма начиналась с личного обращения «Дорогая Соня» и гласила (цитирую по памяти): «Народный Комиссариат обороны постановил наградить Вас орденом Красного Знамени. Сердечно поздравляем Вас и желаем дальнейших успехов в работе. Директор».

Я считала, что этим боевым орденом награждают за особое мужество, проявленное во время революции или гражданской войны на фронте, и не могла понять, почему наградили меня. Потом на смену смущению пришло чувство радости, смешанное с тревогой, вызванной мыслью, а не переоценивают ли мою скромную особу.

Утром, выйдя за покупками, встретилась с супругой нациста. Ее муж был в командировке. Мы поболтали о холодной погоде и — неисчерпаемая тема — перешли на милых соседей. Между прочим она спросила меня: «Ваш радиоприемник тоже так часто барахлит? Прошлой ночью опять ничего не было слышно!»

«Я ничего такого не заметила, — ответила я. — А в каком часу это было?» Соседка назвала время. «Ну, так поздно я никогда не слушаю радио. В этот час я давно уже сплю».

«Мой муж говорит, кто-то тайком работает с передатчиком где-то совсем недалеко от нас. Он позаботится, чтобы в пятницу оцепили и обыскали наш квартал. К тому времени он как раз вернется», — продолжала дама.

До пятницы еще оставалось время на один сеанс связи. Я выяснила ситуацию. Мужа соседки, судя по всему, действительно не было дома. С точностью до секунды я высчитала, как быстро мне удастся спрятать патефон и сжечь бумагу. Впрочем, что толку? Помехи от моего передатчика все равно выдали бы меня с головой.

Время сеанса приближалось. У нациста наверху темно. Дом не был оцеплен. Впрочем, в этом не было ничего удивительного: вероятнее всего, запеленговали и оцепили бы квартал, а не отдельный дом. Прием был отчетливый, так что времени ушло мало. Я сообщила, что по такой-то причине не смогу больше вести передачи, но что в четверг или субботу еще готова к сеансу связи. На следующий день я отнесла «патефон»-передатчик к одному товарищу из нашей группы.

Сейчас мне кажется, что я тогда допустила ошибку и действовала в Данциге весьма легкомысленно. До переезда, как бы трудно ни было найти квартиру, я должна была сообразить, что при политическом положении в городе в новых жилых кварталах селятся, главным образом, нацисты.

Кроме того, если уж меня угораздило выбрать этот район, передачи нужно было бы вести поздно ночью, когда никто уже не слушает радио. И почему мне в сложившихся обстоятельствах понадобилось еще раз радировать из собственной квартиры? Разумеется, я не хотела ставить под удар других. Но разве не было бы правильнее немедленно доставить аппаратуру к кому-нибудь из нашей группы, позаботиться об антенне и там провести этот сеанс? Мне нужно было бы сделать только одно: не допустить, чтобы меня выследили по пути к этому товарищу. Я могла бы также вернуться в Варшаву и в дальнейшем радировать оттуда. Ведь один раз я уже провезла передатчик в Данциг через польскую границу. Правда, контроль существовал, но он был менее опасен, чем то, что делала я, а, кроме того, мне так и так когда-нибудь пришлось бы везти с собой аппаратуру назад, в Польшу. Вероятнее всего, мне просто не хотелось покидать Данциг без разрешения Центра.

В то время я не предавалась подобным размышлениям и считала, что делаю все наилучшим образом. Мои теперешние осторожность и опыт здорово помогли бы мне в тогдашней работе, но зато сегодня, увы, у меня уже далеко не те нервы, что прежде, и не та быстрота реакции.

Ответ Центра пришел в четверг и был повторен несколько раз подряд, так что я ничего не передавала и даже не смогла подтвердить прием. Центр приказал мне вернуться в Польшу.

Я снова разметала свое домашнее гнездо.

В Данциге я пробыла примерно четыре месяца. Вернувшись в марте 1937 года в Польшу, мы поселились в другом предместье, в сорока минутах езды на автобусе от Варшавы, по адресу: почтовое отделение Сколимов, вилла «Йоаська». Это был дом в лесу на две семьи с садом, причем верхний этаж пустовал.

Здесь, по-моему, это было в мае, я получила из Центра известие, что некий товарищ будет ждать меня в Варшаве на главной улице Новы Свят в такое-то время на таком-то углу. Никаких внешних условных примет не нужно.

Как всегда, я была на месте минута в минуту. Никогда не приходила я на встречу с хотя бы крохотным опозданием. По моему убеждению, пунктуальность — одно из необходимых условий нелегальной работы.

Некоторое время я прогуливалась взад и вперед, а потом… потом с трудом удержалась от того, чтобы радостно поздороваться с подходившим ко мне человеком. Еще бы, ведь это был товарищ Андрей, мой начальник! Он приехал, чтобы на месте проверить нашу работу. Прекрасный метод, к которому следовало бы прибегать почаще.

Товарищ Андрей провел в Варшаве несколько дней. Ему понравилось наше жилье и то, как мы устроились. Он сказал, что теперь понимает, почему меблировка обошлась, нам так дешево. Не зная, как долго разрешат нам оставаться в Польше, мы приобрели мебель не в магазине, а в столярной мастерской, так сказать, в виде полуфабриката, и Рольф сам покрасил ее в прелестные тона.

Визит Андрея я восприняла как приезд друга. Чуть не лопаясь от гордости, показала ему Янину и на этот раз сказала, что отец девочки — Эрнст.

Мы обсудили мою работу и вместе съездили в Данциг. Во время поездки товарищ Андрей выразил желание поговорить со мной не только как начальник, но и как друг и просил меня относиться к нему именно как к другу. Ему кажется, что я уже не излучаю ту веселость, которая отличала меня в московской школе и так всем нравилась. Переживаю ли я разлуку с Эрнстом и как обстоят у меня дела с Рольфом? Я отвечала, что очень ценю Эрнста и все еще тоскую по нему, но вернуться к нему… нет, этого мне, пожалуй, не хочется. Кроме того, я рассказала ему о наших с Рольфом отношениях. С таким человеком, как Андрей, можно было говорить на подобные темы. Я добавила, что все у меня обстоит не так уж плохо. Просто мне в этом отношении не везет, как и всем прочим жизнерадостным людям, в отличие от людей тихих и спокойных: стоит им хоть чуточку приуныть, и это моментально всем бросается в глаза.

Он засмеялся, взял мои руки в свои и сказал: «Соня, Соня». Затем одобрительно отозвался о моей работе и сообщил, что Директор тоже доволен мною.

Я же постаралась дать ему понять, насколько неумелой я чувствую себя в профессиональном отношении, как трудно мне следить за новшествами в радиоделе и как мне хотелось бы еще поучиться в Советском Союзе.

К моему изумлению, Андрей согласился. Я на несколько месяцев поеду в СССР, а затем вернусь в Польшу.

На такие вот случаи пребывание с нами Олло было двойным благом: Миша и Нина на время моего отсутствия останутся в надежных руках.

Товарищ Андрей хотел, чтобы я радировала в Центр о сроке его возвращения. Сообщение было совсем коротенькое. В Варшаве я, кажется, работала со сдвоенными батареями на 220 вольт. Когда я в тот вечер налаживала передатчик, Рольф был в комнате. Теперь уж не припомню, что во что я воткнула, но только получила такой удар электрическим током, что громко закричала и никак не могла оторвать руку от контактов. Рольф, сразу же выключивший ток, побелел как полотно. Пахло горелым, большой и указательный пальцы были обожжены до черноты. В конце концов я подготовила аппаратуру, но та злополучная ночь была как заколдованная. В приемнике что-то без конца гудело, шуршало и трещало, я но понимала партнера, он никак не мог принять мое сообщение. А ведь мне надо было передать всего-навсего не то сорок, не то пятьдесят групп знаков. Я промучилась несколько часов, но без толку. Можно себе представить, как стыдно и неприятно было мне на следующий день рассказывать о случившемся товарищу Андрею. Он сердито спросил, что произошло бы, касайся дело по-настоящему важного сообщения.

В ближайшую ночь мне, хотя и не без труда, удалось протолкнуть злосчастную радиограмму.

Перед тем как проститься со мною, Андрей сказал, что, как писали газеты, пятна на солнце вызвали помехи в атмосфере, а это повсюду отразилось на работе радиоаппаратуры.

В июне 1937 года мне предстояло отправиться в Москву. Олло с детьми мы отправили к родителям Рольфа на туристскую базу близ границы. Они сняли там для жилья соседний дом. Когда я думала о свекрови и ее мнимой внучке Янине, все это представлялось мне столь отвратительным обманом, что я уже не находила в себе сил молчать. Рольф, однако, просил меня не доставлять его матери новых огорчений в эти и без того трудные гитлеровские времена.

Письма свидетельствуют, что я тогда уехала в Лондон, где и получила советскую визу, проставленную то ли в чужом паспорте, то ли на вкладыше в паспорт.

В Советском Союзе я пробыла три месяца.

Поскольку год спустя, летом 1938 года, перед тем, как меня послали в новую страну, мне пришлось вновь провести в Москве примерно столько же времени, нелегко отделить события, происшедшие в ходе этих двух визитов. Буду поэтому излагать их не в хронологическом порядке, а как придется. Как-то вскоре после приезда в Москву мне пришлось довольно долго ждать Андрея в доме на Арбате. Там я встретила немецкого товарища, которого Андрей тоже вызвал к себе. Беседовали мы друг с другом сдержанно, как принято среди нелегалов, но я тем не менее узнала, что этот человек был мужем моей бывшей соседки по комнате, Герты. Я встретилась с ним еще и на сей раз узнала всю его историю. Его и Герту послали для совместной работы за океан, в одну из колоний. На пароходе Герта по уши влюбилась в какого-то сержанта английской полиции, объявила, что не может без него жить, и пыталась покончить самоубийством. При таких обстоятельствах ее мужу оставалось только одно: вернуться назад.

Да, в нашей работе бывали и такие вот, казалось бы, немыслимые коллизии, отдающие дешевой бульварщиной.

Как только я приехала, Андрей немедленно послал меня на отдых в Алупку, на Черноморском побережье. Карлош теперь работал непосредственно с Андреем; он также улаживал все формальности с отъездом иностранных сотрудников, и именно он доставил меня на вокзал. Был Карлош человеком спокойным и скромным, не переоценивал своих способностей, но нельзя было не чувствовать, какой это надежный старый большевик.

Четыре недели я пробыла в одном из алупкинских санаториев. В спальне нас было двадцать женщин. Там я познакомилась со многими милыми советскими женщинами. Из Алупки я проехала к писательнице Берте Ласк, которая жила то ли в Севастополе, то ли в Ялте. Ее муж там работал врачом. В период с 1924 по 1928 год мне вместе с Габо Левином и Гейнцем Альтманом нередко доводилось бывать в ее квартире в Берлине-Лихтерфельде. Берта рассказала мне, что ее старший сын Лютц, а также Габо с женой Хертой — и ее я знала по Берлину — живут в Москве. В Коммунистическом союзе молодежи Германии Гейнц Альтман и Габо относились к числу моих лучших друзей. С неизменно веселым Габо я, в свои восемнадцать лет, однажды целую неделю странствовала по Рюгену. В 1924 году он на мое скудное ученическое жалованье купил мне где-то парабеллум. В Грюневальде Габо и его друг Гейнц Альтман учили меня стрелять. Когда нацисты принялись за обыски, оружие было спрятано под стропилами на чердаке нашего большого дома.

Габо очень обрадовался, увидев меня в Москве, так как слышал от кого-то, что я, судя по моим письмам из Китая, безнадежно обуржуазилась и потеряна для общего дела.

В тот год Херта и Габо возились со своим крошечным сынишкой. Этот сынишка давно уже сам стал папой и является партийным деятелем.

Но возвращении из Алупки я сначала жила в Москве в гостинице. Среди навещавших меня там товарищей был Бруно Кюн. Я знала его по КСМГ; в Москве я его случайно встретила на улице. Его рыжеватая шевелюра, веснушчатое лицо и удивительные синие глаза выделяли его из толпы. В Берлине мы встречались на собраниях, демонстрациях и во время воскресных загородных поездок, но до более близкого знакомства дело не дошло. Но какая радость встретиться на московской улице с товарищем-комсомольцем, о котором было известно, что он был в лапах нацистов. Бруно вырвался на свободу и участвовал в гражданской войне в Испании в качестве комиссара Первого партизанского батальона. Мы без устали говорили об Испании, о положении в Германии и о работе с детьми, которая его всегда особенно интересовала.

В 1941 году Бруно сражался в фашистском тылу и там погиб.

Когда я однажды проходила по коридору дома на Арбате, из какой-то комнаты вышел молодой солдат, и в приоткрытую дверь я увидела сидящего за письменным столом Пауля из Шанхая! Несказанно обрадовавшись этой встрече, я ворвалась в комнату и обняла его — потрясающее нарушение обычаев этого строгого учреждения. Судя по форме, Пауль был в высоком офицерском звании. Он обрадовался не меньше, чем я, пригласил меня в гости в тот же вечер.

Вскоре после возвращения из Алупки Андрей сообщил, что мне будет вручен орден Красного Знамени. Я надела свой лучший серый костюм, до блеска начистила туфли, необычайно долго расчесывала волосы и, уже не помню где, села в открытый грузовик с советскими военнослужащими. Мы сидели на необструганных скамьях без спинок и глотали пыль. Ветер превратил мои тщательно причесанные волосы в спутанную гриву. В Кремле мы проследовали мимо часовых, миновали множество коридоров и очутились в небольшом зале. После нескольких минут ожидания вошел пожилой седой человек. Это был Калинин. Для меня было особенно большой радостью получить орден из его рук. Я много читала об этом человеке и глубоко чтила его. До революции Калинин четырнадцать раз сидел в тюрьме. Позднее он стал первым Председателем Центрального Исполнительного Комитета Советского Союза. Хотя процедура вручения орденов наверняка была для него чем-то привычным, он вносил в нее трогательную теплоту и сердечность. Нас вызывали в алфавитном порядке. Калинин долго и крепко пожимал мне руку, и столь же долго аплодировали красноармейцы — вероятно, потому, что среди них я была единственной женщиной. Еще и сейчас я живо помню доброту Калинина, выражение его лица.

Мой орден был за номером 944. Орденских планок тогда еще не существовало. Чтобы прикрепить орден, мне пришлось просверлить в лацкане жакета дырочку и навинтить на штифт двухсантиметровую плоскую гайку.

В тот же день я встретила Фриду Рубинер. Наше знакомство началось еще в Германии. Она была старой революционеркой и замечательным пропагандистом теории марксизма. Фрида лично знала Ленина и перевела на немецкий некоторые из его работ. Увидев орден, она заключила меня в объятия. Свою награду я носила только один день. Когда я вновь уехала за границу, орден остался в СССР.

В Москве я вновь встретилась с Эрихом Куником, товарищем, который оказал на меня известное влияние в 1924—1928 годах, когда я делала свои первые шаги в рабочем движении. В Берлине он работал в Центральном Комитете и, должно быть, жил в Берлине-Целендорфе, поскольку был мне знаком по партработе в 10-м районе. Эрих был умницей, обладал весьма симпатичной внешностью, любил и понимал молодежь. Я бывала в его московской квартире, где он жил с женой и сыном. С ним я моментально почувствовала себя так же хорошо и свободно, как в Германии.

В Польше я попробовала написать… роман — в нарушение всех правил нелегальной работы. С тех пор как мне исполнилось четырнадцать, меня не оставляла мысль стать писательницей. В дни детства и ранней юности множество своих «произведений» сложила я в ящики письменного стола.

На мысль написать роман, о котором я веду речь сейчас, натолкнули меня события и переживания, связанные с Францем. Сюжет был такой: русская белоэмигрантка знакомится в Шанхае с немцем. Она влюбляется в него и становится его женой, не зная, что он — активный коммунист, работающий в подполье. Об этом она узнает только на пути якобы в Европу. В дороге муж открывает ей правду и говорит, что они останутся в Советском Союзе. Женщину пугает неведомое, быть может, страшное будущее. Однако все увиденное и пережитое в СССР плюс влияние супруга превращают ее в другого человека. К концу книги она уже коммунистка.

Рукопись я, мучаясь угрызениями совести, привезла с собой в Москву. Ни писание романа, ни его перевозка не отвечали принципам нелегальности. Но уж очень мне хотелось заинтересовать своим опусом какое-нибудь издательство.

11 октября 1937 года, после отъезда из Советского Союза, я писала обо всей этой истории Юргену:

«Рукопись мою постигла самая печальная судьба. Ее читали шесть человек, пятеро пришли к выводу, что сам материал очень интересен, но многое написано шероховато, а самое главное — надо решительно изменить конец, приведя его в соответствие с теперешними условиями.

Женщина, видите ли, не может проникнуться взглядами мужа, а, напротив, должна стать причиной его гибели!

После основательной переработки есть возможность опубликовать роман. Это решение было принято незадолго до отъезда, а на переделку потребовалось бы три месяца. Шестым из читателей был Эрих К.[29], у которого я несколько раз бывала. Прочтя половину, он сказал, что я спокойно могу швырнуть рукопись в печку, ибо все это ни к черту не годится. Его супруга (об этом мне рассказал кто-то другой) назвала роман «детективной халтурой». С пятью первыми я согласна. Эриха нахожу слишком резким, а суждение его жены — глупым».

Самый благосклонный прием рукопись встретила у Фриды Рубинер. Она предложила роман одному издательству, которое соглашалось выпустить его в свет после внесения некоторых изменений. Но у меня не было времени что-нибудь менять, да и вообще мои надежды обнаружить у себя какой-либо литературный талант полностью испарились. Факт есть факт: эта рукопись и ломаного гроша не стоила. Уезжая, я оставила ее в Москве.

Для тех лет, когда недоверие вспыхивало так легко и просто, характерно требование всех шести читателей: коммунист и первая страна социализма не могут перевоспитать белоэмигрантку, она должна остаться врагом, увлекающим своего мужа в пучину гибели!

Это было время культа личности и нарушений социалистической законности. Было бы ошибкой обходить молчанием этот период, обернувшийся трагедией для множества людей.

Навестив своих старых друзей в Сокольниках, я нашла там только Лизу и ребятишек, глава семьи был арестован. Лиза спокойно и уверенно сказала мне, что никогда ее муж не совершал никакого преступления против партии или Советского Союза.

Обе мы одинаково объясняли происшедшее. Могло случиться, что он допустил какую-то серьезную ошибку по работе. В момент, когда империалисты, яростно боровшиеся против СССР, не скупились на засылку своих агентов, ответственным инстанциям не всегда было легко провести грань между ошибками честных товарищей и преступными деяниями врагов. При таком множестве виновных кое-кто мог пострадать и безвинно, но со временем все это выяснится. Озверевший капитализм защищался особенно отчаянно и умело. Он пускал в ход все, чтобы повредить Советскому Союзу и уничтожить страну изнутри.