Глава XIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XIII

«Mосковский вестник»: Письмо к Погодину со стихами «Пока не требует поэта…» для его журнала. – Основание «Московского вестника», его направление, сущность теорий «Московского вестника». – Теория отражается в стихотворениях поэта «Чернь», «Поэт, не дорожи любовию народной…» и проч. – Перстень, бережно хранимый Пушкиным. – Пушкин по призванию и по теории становится художником про себя. – Его внутренний мир. – Стихи «Миг вожделенный настал…» и неизданная строфа «С толпой не делишь ты ни гнева…». – Мысль о призвании истинного поэта успокаивает Пушкина в волнениях жизни. – Заботливость Пушкина об издании «Московского вестника». – Альманах «Урания» 1826 <г.>, отрывок из письма к Погодину с осуждением альманаха. – Другое письмо, свидетельствующее о важности, какую, наоборот, придавал он журналу.

Только неожиданные удары и неразрешимые противоречия, в которых он сам запутывался, возвращали его от времени до времени к самому себе. В непрерывной цепи удовольствий, которые подчас имеют свои тяжелые обязанности, а иногда понуждают к тем опрометчивым шагам, для исправления которых нужно так много энергии, пролетела зима 1827 г. для Пушкина, оставив ему несколько сладких воспоминаний и много горечи на душе. Он уехал из Москвы весной, сперва в Петербург, потом в деревню, но недовольный собой и недовольный другими. Светлый взгляд на себя и внутренняя тишина возвращались к Пушкину почти тотчас, как он сходил с почвы, на которой страсти его приобретали всегда особенную силу. Примеров этому много в жизни его. Прибыв в Михайловское, он писал оттуда М.П. Погодину, посылая несколько стихотворений в журнал «Московский вестник»:

«Что вы делаете? Что наш «Вестник»? Посылаю вам лоскуток «Онегина» ему на шапку. «Фауст»{299} и другие стихи не вышли еще из цензуры. Я убежал в деревню, почуя рифмы»{300}.

И вслед за этими словами Пушкин начинает свое превосходное стихотворение:

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен… —

которое в одно время представляет и общий поэтический образ, и частное изображение его нравственного состояния в то время.

Скажем несколько слов о новом журнале, существование которого Пушкин признавал одно время совершенно необходимым как для себя, так и для литературы. Особенно важно для биографии его то обстоятельство, что направление журнала укрепило и развило в нем тот взгляд на художника и искусство, который он выразил в известных своих стихотворениях «Чернь», «Поэт», «Эхо», «Поэт, не дорожи любовию народной…» и который заслуживает подробного рассмотрения.

Вероятно, еще многие помнят усилия «Московского вестника» ознакомить публику прямо с немецкими теориями изящного помимо толкований и изменений французских критиков. Такие же попытки альманаха «Мнемозина» остались безуспешны, особенно за туманность языка, еще необразованного тогда для логических тонкостей и отвлечений. «Московский вестник» открыл другой путь: он обратил преимущественно внимание на осязательную сторону немецких теорий, их страстную любовь к предмету и романтическое одушевление. Без всякой последовательности и строгой системы журнал прилагал отрывки из Жан-Поля, Тика и Шеллинга. Правда, что отрывочность эту тогда же ставили в упрек журналу даже его приверженцы, как мы имели случай видеть в неизданной переписке Туманского с Пушкиным.

Статьи сотрудников перерабатывали только положения немецких писателей, облекая их в ту восторженную и отчасти сентиментальную форму, которая составила цвет журнала и тайну его влияния на молодых людей. Лирический язык, каким писались эти вообще короткие статьи, был, может статься, тогда способнее, чем всякое другое изложение, держать в напряжении пробуждающееся эстетическое чувство и порождать стремление к изящному, в чем и состояла цель журнала. Пушкин принял деятельное участие в судьбе его, посвятил ему много своих произведений и как человек, понимавший практическую сторону всякого дела, рассчитывал на 10 тысяч дохода за свое сотрудничество{301}. Коммерческие его соображения удались только вполовину, но важнее всего этого то обстоятельство, что из круга молодых людей, содействовавших успеху журнала, вынес он свой полный, установившийся взгляд на художника и искусство{302}. Тем быстрее усвоил он себе их теорию творчества, что она только развила и дополнила собственное его понимание предмета, уже высказанное им в известном «Разговоре книгопродавца с поэтом», появившемся за три года до основания журнала.

Сущность теории состояла в весьма строгом взгляде как на призвание художника, так и на задачу самого искусства. Последнее определяла она проявлением бесконечного в ограниченных или конечных формах и создавала ему таким образом цель высокую, независимую от требований современности. Идеальное понимание искусства само собой приводило к мысли об исключительном и важном значении художника, посвятившего ему жизнь свою. Как служитель изящного, он не принадлежал толпе, не разделял ее стремлений и не признавал ее нужд. Под действием этой теории, имевшей на Пушкина сильное влияние, написал он свое стихотворение «Чернь», названное им в рукописи «Ямб». Заключительные стихи его превосходно выражают сущность всего воззрения:

Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв —

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв{303}.

В дальнейшем своем развитии учение ставило художника и единственным верным ценителем своего произведения. По сущности теории, художник не нуждался в сочувствии окружающих, не имел надобности отдавать отчета в своих сношениях с идеалом и один знал первую причину и настоящую цель своих произведений. В превосходном стихотворении «Поэт, не дорожи любовию народной…» Пушкин отвергал всякое постороннее вмешательство этими гордыми словами, обращенными к художнику:

…..Живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самой тебе. Ты сам – свой высший суд{304}…

Условия самого таланта и внешние обстоятельства еще более укрепили в поэте нашем этот взгляд на художника и, по отражению идеи, на собственное призвание. Талант Пушкина был тайною для него самого, которую он не мог объяснить иначе, как сравнением с явлениями физической природы, действующими по законам, им неведомым. Вспомним его описание поэта в «Разговоре книгопродавца с поэтом»:

В гармонии соперник мой

Был шум лесов, иль вихорь буйный и проч.,

вспомним еще его сравнение поэта с эхом в известной пьесе «Эхо»:

Ревет ли зверь в лесу глухом,

Трубит ли рог, грешит ли гром,

Поет ли дева за холмом —

           На всякий звук

Свой отклик в воздухе пустом

           Родишь ты вдруг.

«Таков и ты, поэт!» – восклицает Пушкин в конце стихотворения{305}. Действительно, его поэтическая способность должна была ему самому казаться неизъяснимым предопределением, потому что если обширное чтение, образованность, размышление давали ей материалы и пищу, то породить ее были не в силах. Он так хорошо чувствовал это, что, по известной склонности своей к суеверию, соединял даже талант свой с участью перстня, испещренного какими-то кабалистическими знаками и бережно хранимого им. Перстень этот находится теперь во владении В.И. Даля{306}. Не менее высоко должен он был ценить и искусство вообще в приложении к самому себе. Кроме славы и обширных средств существования, какие были ему всегда потребны, только в искусстве находил он благотворное разрешение противоречий собственного своего существования, только в нем примирялся он с самим собой и сознавал себя в высоком нравственном значении. Так теория искусства сходилась здесь с самой жизнью. Впоследствии холодность публики и невнимание ее к лучшим, зрелым его произведениям еще глубже погрузили его в художническое уединение, которое он воспевал. Действительно, Пушкин сделался и творцом, независимым от вкуса и расположения публики, и единственным верным судьей своих произведений. Обстоятельства много способствовали к оправданию и укоренению в нем отвлеченной теории, которая получила впоследствии еще сильнейшее развитие. К концу своего поприща Пушкин пришел к мысли и убеждению, что самый труд, как предмет, назначенный для общего достояния всех, ничего не значит в глазах поэта, а важны для последнего только высокие наслаждения, доставленные течением труда. Мы находим уже эту мысль в антологическом стихотворении «Миг вожделенный настал…», но ярче выразилась она в одном неизданном стихотворении, которое прилагаем здесь в точности:

С толпой не делишь ты ни гнева,

Ни удивленья, ни напева,

Ни нужд, ни смеха, ни труда.

Глупец кричит: «Куда, куда?

Дорога здесь», – но ты не слышишь,

Идешь, куда тебя влекут

Мечты невольные. Твой труд

Тебе награда – им ты дышишь,

А плод его бросаешь ты

Толпе – рабыне суеты…{307}

Воззрение это принесло существенную пользу в жизни Пушкина. Оно отчасти успокоило его в виду кривых толков, скоро возбужденных его произведениями. Не надо забывать, однако ж, что все отвлеченное и неприложимое к жизни в теории, исправлено было практическим смыслом самого поэта, который никогда не мог отделиться от исторического и действительного быта родины, от окружающих явлений природы, и никогда не мог уйти в самого себя до того, чтоб случайные, местные явления не тревожили его сердца и не пробуждали его вдохновения[164].

И надо видеть в переписке его с издателем «Московского вестника»{308}, напечатанной в «Москвитянине» (1842, № 10), сколько усилий, поощрения, заботливости и увещаний истощил Пушкин на поддержание бодрости в редакции и на утверждение журнала. Когда издатель его, вероятно, по недостаточности средств, доставляемых «Вестником», хотел опять приступить к альманаху «Урания», уже изданному им раз в 1826 г., Пушкин пришел почти в ужас. Цель журнала была именно уничтожить бесплодные сборники, так сильно размножившиеся в это время. Пропускаем начало письма и приводим существенную часть его:

«Нет, вы не захотите марать себе рук альманашной грязью. У вас много накопилось статей, которые не входят в журнал; но каких же? Quod licet Uraniae, licet тем паче Вестнику; не только licet, но decet[165]. И другие причины. Какие? Деньги<?> Деньги будут, будут. Ради бога, не покидайте «Вестника»; на будущий год обещаюсь вам безусловно деятельно участвовать в его издании; для того разрываю непременно все связи с альманашниками обеих столиц. Главная ошибка наша в том, что мы хотели быть слишком дельными; стихотворная часть у нас славная, проза, может быть, еще лучше, но вот беда: в ней слишком мало вздору. Ведь, верно, есть у вас повесть для «Урании»? Давайте ее в «Вестник». Кстати о повестях: они должны быть непременно существенной частью журнала, как моды у «Телеграфа». У нас не то, что в Европе, – повести в диковинку. Они составили первоначальную славу Карамзина, у нас про них еще толкуют. Ваша индейская сказка «Переправа»{309}[166] в европейском журнале обратит общее внимание, как любопытное открытие учености; у нас тут видят просто повесть и важно находят ее глупою. Чувствуете разницу? «М<осковский> вестник», по моему беспристрастному, совестному мнению, – лучший из русских журналов. В «Телеграфе» похвально ревностное трудолюбие, а хороши одни статьи Вяземского; но зато за одну статью В<яземского> в «Телеграфе» отдам 3 дельных статьи «Московского вестника». Его критика, положим, несправедлива, но образ его побочных мыслей и их выражения резко оригинальны: он мыслит, сердит и заставляет мыслить и смеяться. Важное достоинство, особенно для журналиста!.. 31-е августа. Михайловское». Письмо писано в 1827 году, стало быть, шесть месяцев после основания журнала.[167]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.