Глава IV. Антреприза. Отношение к публике, авторам и актерам
Глава IV. Антреприза. Отношение к публике, авторам и актерам
Таким образом, я довел своего героя до «пристани»: самая трудная часть жизни его прошла, и теперь перед ним расстилалась ровная дорога, по которой предстояло спокойно идти до смерти; счастьем он уже обладал; богатство и слава виднелись вдали. Я не стану следить шаг за шагом за дальнейшей судьбой знаменитого артиста, как делают это английские биографы: едва ли русскому читателю будет интересно слушать подробный перечень всех пьес, которые он ставил, и всех ролей, которые он играл. Общая картина его жизни и деятельности за это время, я думаю, будет гораздо занимательнее.
Театральное дело того времени находилось в совершенно особенных условиях.
В конце своей «Жизни Гаррика» Мерфи говорит, что в государственном строе Англии выделялось четыре «стадии»: король, верхняя палата, нижняя палата и Друрилейнский театр.
Конечно, для нас эти слова звучат фальшью, одним из тех комичных преувеличений, которых так много в сочинениях горячего ирландца… но есть в них и доля правды. Театр, во главе которого стоял частный антрепренер, не получавший от правительства ни копейки, был тем не менее учреждением общественным, которое не могло бесконтрольно идти своей дорогой.
Тэн рисует блестящую картину народного театра времен Шекспира. Он не мог бы сделать и не делает того же относительно XVIII века: пуританское движение вышло тоже из народа и, задушив «греховное удовольствие», наполовину заглушило вкус к нему толпы. Реставрация привела с собою придворный театр, пошлость и грязь которого были едва прикрыты французскими румянами. Однако мало-помалу он начал «оседать» и привлекать к себе не одно высшее сословие, но и среднее; даже смешанная городская толпа проявляла к нему все больший и больший интерес… но народ в собственном смысле этого слова остался глух к французской затее. Таким образом, английский театр XVIII века нельзя считать народным: свой репертуар получал он из-за границы и давал толпе только то, что отвечало ее собственным заимствованиям. Но к середине века он сумел уже завоевать столько симпатий и получить такую популярность, при которой безразличное отношение к нему стало невозможным.
Вообще, английская уличная толпа никогда не отличалась скромностью, а в те времена она была особенно разнуздана, буйна и нетерпелива. Из нее выделился целый разряд людей, который проводил всю свою жизнь в театрах и театральных кофейнях; к этим завсегдатаям принадлежали писатели, репортеры, живописцы, медики, наполовину бросившие практику, студенты и «доктора» всевозможных наук и искусств… «доктора», которых так много шаталось тогда без дела по лондонским улицам. Эти люди принимали живейшее участие во всем, что касалось сцены. Они составляли особые кружки, в которых обсуждалась каждая новая пьеса, оценивались достоинства дебютанта и разрешались столкновения, происшедшие за кулисами. Труппа, недовольная антрепренером, актеры, поссорившиеся друг с другом, – все это устремлялось сюда и посредством памфлетов и воззваний поднимало на ноги свою партию. За оживленными прениями следовало обсуждение плана действий, и толпа устремлялась в театр, чтобы наказать виновных. Крики, мяуканья, визг, свистки заглушали: музыку… иногда ей просто приказывали замолчать… Оратор взбирался на одну из скамей партера и сообщал «джентльменам», в чем дело. Толпа на галереях ревела от удовольствия, наслаждаясь предвкушением интересного скандала, а франты или присоединялись к волнению, или продолжали как ни в чем не бывало болтать со своими дамами, презрительно обернувшись спиной к шумевшему партеру. Самым любимым предложением оратора было «зажечь театр»; происходили прения, после которых, при благоприятном для предложения решении, дамы удалялись домой, а театр предавался разрушению. Впрочем, до пожара дело доходило редко: большинство предпочитало длящийся скандал. На подмостки требовали виновного. Иногда от него желали услышать извинение… иногда кричали, чтобы он стал на колени… Но переговоры были в таких случаях напрасны, кончалось всегда тем, что полный разгром театра завершал вечер: скамейки и музыкальные инструменты ломались, занавесы изрывались в клочья, погнутые бра летели на сцену… Иногда толпа не была единодушна. В таких случаях происходили целые сражения: джентльмены с обнаженными шпагами прыгали на сцену, грудью защищали антрепренера – кровь лилась, и им приходилось выдерживать натиск партера. Из-за кулис появлялась когорта констеблей и театральных плотников под предводительством какого-нибудь смелого актера – и буянов вытесняли на улицу.
Стоило допустить малейшее изменение в программе, и толпа уже ревела, что называется, благим матом; особенно строго относилась она к иностранцам: несчастным французским танцорам и итальянским певцам решительно нельзя было хворать. Однажды знаменитая Виолетта чуть-чуть не сделалась жертвою черни: ее имя поставили на афишу, не предупредив артистку, что она занята в этот вечер. Публика собиралась уже броситься к дому Берлингтонов, чтобы вытащить ее на сцену насильно, и знаменитой танцовщице пришлось почтительнейше извиняться перед публикой за свою дерзость.
Но больше всего безобразничали светские франты на сцене и их прислуга на галерее. Первые не обращали никакого внимания на представление. Шел «Макбет». На сцене разыгрывался самый ужасный момент трагедии: убийство было только что совершено. Но как раз в это время молодой лорд входил на подмостки, весело застегивая перчатку. Он бросил беглый взгляд на сцену… На другом ее конце толпились приятели его светлости. Кивая им головой, громко смеясь и крича свои приветствия, лорд направился к ним через сцену. Его встретил антрепренер Рич и осмелился заявить молодому человеку, что с этих пор он просит его светлость не появляться за кулисами. Недолго думая, лорд размахнулся и ответил пощечиной дерзновенному. Но знаменитый арлекин с удовольствием возвратил плюху по принадлежности. Джентльмены выхватили шпаги и решили, что Рич умрет. Но на выручку к нему бросились Куин, Риэн и еще несколько актеров – все с оружием в руках. Произошла схватка, и франты были вытеснены. Тем не менее, они отступили в зал и предали театр разрушению.
Таковы были нравы публики. Понятно, что актер и антрепренер находились в постоянной от нее зависимости и должны были обдумывать каждый свой шаг, чтобы не обидеть ее. Но существовало еще много подводных камней, которые могли содействовать крушению театра. Недоразумения с актерами и авторами грозили обернуться жалобами к той же публике, памфлетами, переходами в другой театр и целым рядом всевозможных смут. Актеры, не понимая своей личной выгоды, не держались вместе, а, подкапываясь друг под друга и строя козни антрепренеру, призывали на помощь толпу, которая привыкала таким образом смотреть на себя как на судью и пренебрежительно относиться к «комедиантам». Все это делало положение антрепренера крайне затруднительным и служило причиной целого ряда театральных крахов, которыми полна история английского театра XVIII века.
В таком положении были дела, когда Гаррик стал во главе Друри-Лейна. 30 лет боролся он со всеми этими затруднениями и вышел из борьбы полным победителем. Время его антрепризы считается классическим: полное процветание театра, целая фаланга блестящих артистов и репертуар, в основу которого легли сочинения Шекспира, Бен Джонсона и Отвэя, – вот главные черты его управления. Когда он уходил со сцены, публика смотрела на театр иначе, чем в середине столетия, сценические деятели держали себя с достоинством и, конечно, не нашлось бы ни одного магистрата, который решился бы засадить в тюрьму кого-нибудь из актеров как «комедианта и бродягу»[3]. Но эта борьба стоила ему недешево. Хотя публика, вообще говоря, боготворила своего любимца и 30 лет его антрепризы прошли сравнительно спокойно, но он не избавился от серьезных волнений, из которых первое произошло при следующих обстоятельствах. Гаррику не удалось выполнить того, о чем он всегда мечтал; и хотя дело обошлось без канатных плясунов и боксеров, но балет и даже пантомиму приходилось время от времени призывать снова на подмостки Друри-Лейна, чтобы поддержать падавшие сборы. Так, например, в начале 1755 года антрепренер принужден был подумать о какой-нибудь популярной новинке. Если мы вспомним, что в английских театрах был обычай вводить отдельные танцы между актами даже самых серьезных спектаклей, то нам не покажется удивительным решение Гаррика пригласить целую балетную труппу, чтобы устроить с ее помощью ряд спектаклей. В Париже проживал в то время учитель танцев, некто Жорж Новерр, который считался хорошим балетмейстером и практиковался в этом искусстве в многочисленных придворных театрах Германии. К нему-то и обратился Гаррик, издавна обожавший все французское и тогда только что вернувшийся из своей первой поездки в Париж. Конечно, Новерр был весь к его услугам… он писал английскому антрепренеру, что прекрасный новый балет под названием «Праздник в Китае» совершенно готов, советовал заказать костюмы в Париже, уверял, что прелестные декорации он может ему доставить из Франции… Вообще, судя по письмам француза, решительно все было поразительно, великолепно, неподражаемо, красиво, но… очень дорого.
Наконец, соглашение состоялось, и летом труппа из 16 человек прибыла в Лондон. Приготовления затянулись, и только 8 ноября 1755 года «Праздник в Китае» попал на афиши. Между тем за год много воды утекло, и хорошие отношения Англии с Францией сильно заколебались. Явились какие-то репрессалии в колониях, дело дошло до открытой распри, и общественное мнение требовало войны. Таким образом, время для появления французов было неблагоприятно. Но возвращаться было уже нельзя, и спектакль должен был состояться. Впрочем, в одной из газет появилась заметка, старавшаяся предупредить скандал. В ней сообщалось публике, что из 60 человек труппы – 40 англичан; Новерр и его сестры – швейцарцы и протестанты, а его жена и ее сестры – немки; контракты заключены год назад и их нельзя было нарушить. Наконец опасный день наступил. Старого короля привезли в театр, чтобы хоть его присутствием гарантировать спокойствие, но все было напрасно. Когда занавес поднялся, публика пришла в ярость, и за ревом толпы ничего нельзя было расслышать. Старый джентльмен, сидевший в королевской ложе, несколько удивился, перепугался и спросил, в чем дело; но, когда ему ответили, что народ выражает этим свою нелюбовь к французам, он вышел из ложи, весело смеясь и потирая руки. Таким образом, антрепренер был брошен на произвол судьбы. Шум усилился, и занавес пришлось опустить.
Лэси хотел отказаться сейчас же от злосчастного балета, но Гаррик был настойчивее. Через несколько дней опять «Праздник в Китае» появился на афишах и старого джентльмена опять привезли в королевскую ложу. На этот раз сам великий артист решился выступить в одной из своих лучших ролей. Первая пьеса прошла спокойно, но «французам» не пришлось сделать ни одного па: скандал был опять в полном разгаре… Несколько джентльменов, желавших выказать свой изящный вкус и наклонность ко всему французскому, бросились на сцену со шпагами, чтобы защищать прелестных фей, но это только подлило масла в огонь. В мгновение ока все было разбито и уничтожено: инструменты, скамейки, люстры, машины и декорации превратились в кучу мусора… Предложено было зажечь театр, но толпа удовольствовалась тем, что бросилась на Саутгемптон-стрит и перебила все окна в доме Гаррика. Его жизнь была в опасности, и отряд солдат разместился вокруг его жилища, убытки антрепренеров дошли до 25 тысяч рублей. Но этим дело не кончилось. Когда артист впервые после того вышел на сцену, снова поднялась буря… «Прощения!.. Просите прощения!» – кричали ему. Гаррик остановился на минуту: перед ним было море буйных голов, непреклонных и полудиких в своей ярости… Но он слишком уважал профессию, которой отдал жизнь, чтобы подчиниться их унизительному требованию. Почтительно, но твердо и спокойно подошел слегка побледневший артист к самой авансцене и, поклонившись, ждал. Когда волнение успокоилось, он обратился к публике с речью: благодарил за внимание, которое она постоянно ему оказывала, но изложил подробно все оскорбления и убытки, которые пришлось ему вынести за последние дни. И, несмотря на все его уважение к публике, он категорически заявил, что если ему не дадут сегодня спокойно окончить роль, то никогда уже больше не появится на подмостках. Наступила пауза… толпа была озадачена, прошло несколько мгновений – и шумные, поражающие слух аплодисменты потрясли зал: эта публика сумела оценить смелость и прямодушие великого артиста. Роль была закончена с обычным успехом, но мосье Новерру со всеми его прелестными сестрами пришлось ехать в Париж справлять свой «Китайский праздник».
С того самого момента, когда Гаррик приступил к управлению театром, он начал заботиться о приведении сцены в порядок. Прежде всего бросался в глаза нелепый обычай допускать публику на подмостки, и хотя артист изгнал ее оттуда официально еще в 1747 году, но распоряжение это не исполнялось. Мало-помалу франты начали появляться за кулисами, и скоро все было вновь по-старому. Особенно бенефисные спектакли казались Гаррику невыносимыми. Дело в том, что артисты увеличивали себе таким образом сборы и получали подарки от избранной публики, торчавшей за кулисами. Дело доходило до того, что артист не мог пройти на сцену, так как громадная толпа загораживала ему дорогу. Сзади него возвышался до театрального «неба» грандиозный амфитеатр, а впереди лежали и сидели на авансцене целые партии франтов. Каково было играть в таком положении!.. Гаррик решил все это переиначить. Он постепенно отучил публику врываться на сцену, и теперь ему оставалось только окончательно изгнать ее оттуда в бенефисные дни. Он решился, наконец, это сделать. Чтобы успокоить возмущавшихся актеров, он переделал заново театр и сильно его увеличил: полный сбор доходил теперь до трех тысяч рублей с лишком.
Вообще, заботы его об украшении театра, улучшении декораций, освещения и костюмов[4], о наведении порядка и приличия в закулисном мире – были неутомимы и прекрасно характеризуют всю его деятельность. Понятно, что великосветским франтам не нравились такие нововведения. Вообще, в начале шестидесятых годов над головою Гаррика стали собираться тучи. Все чаще и чаще появлялись памфлеты, против него направленные, все чаще и чаще раздавалась в кофейнях брань по его адресу. Авторы отвергнутых им пьес и несколько завистливых актеров поддерживали это недоброжелательство. Вместе с тем популярность Гаррика начала падать. Такова судьба самых талантливых артистов: играть 20 лет перед одной и той же публикой нельзя безнаказанно. Но особенно обращали на себя внимание резкие статьи «Крефтсмена» («Мастерового»), подписанные X. Y. Z. С настойчивостью, достойной лучшей цели, их автор обрушивался на знаменитого артиста, издевался над его возрастом, фигурой, манерой играть и дошел до утверждения, что он «никогда не произнес (да и не мог произнести) десяти строк Шекспира вполне грамотно».
Вообще, может быть, не было ни одного человека, на которого выливалось бы ежедневно столько грязи: стоит только взглянуть на одну из любопытных коллекций памфлетов того времени, чтобы вполне в этом убедиться.
Все же с капризной публикой того времени Гаррик умел ладить. Успех его был, однако, не всегда ровен и одинаков. В 50-х годах знаменитый артист не мог уже наполнить театр одним своим именем, и ему пришлось прибегнуть к пантомиме – этому любимому чаду XVIII века. Первая его уступка в этом направлении относится к концу 1750 года. Блестящая труппа, собранная Гарриком для первого сезона его антрепризы, не могла жить долго в мире сама с собой. Каждый из выдающихся артистов, ее составлявших, стремился стать на первое место и негодовал, и мучился, если это ему не удавалось. Конечно, с точки зрения актеров, во всем виноват был антрепренер: он всеми средствами старался выдвинуть себя перед публикой и не давал никому ходу. Уоффингтон и Мэклин оставили Друри-Лейн из-за сведения личных счетов с Гарриком; теперь пришла очередь Барри и Сиббер сделать то же. Ссоры с Барри антрепренер ожидал меньше всего: к «лучшему jeune-premier английской сцены» он относился всегда в высшей степени дружелюбно. «Вы осчастливили уже меня вашею дружбой, – писал Барри в 1746 году, – сохранить ее будет приятной задачей всей моей жизни, и я с удовольствием признаю эту дружбу основанием всего моего будущего благополучия». Эти слова написаны после их совместного пребывания в Дублине, когда Гаррик, как помнит читатель, снабдил своего нового друга значительной суммой денег. Первой заботой нового директора Друри-Лейна было пригласить к себе Барри, хотя в то время он мог считаться серьезным соперником; целый ряд блестящих ролей был ему предложен: Гамлета и Макбета он играл в очередь с Гарриком, а Ромео, Отелло и Генриха V Барри получил в полное распоряжение; дело дошло до того, что в последней пьесе сам антрепренер изображал хор. Но всего этого было мало: Гамлет и Макбет Гаррика наполняли зал сверху донизу, а Барри играл эти роли перед пустыми скамейками. Появились маленькие недоразумения, которые с течением времени начали разрастаться. Молодой актер очень часто «болел», последнее время и в газетах начали появляться неприятные для него заметки по этому поводу. Конечно, он был убежден, что это Гаррик писал их, чтобы насолить сопернику; он, ему казалось, употреблял для этого все усилия, и если театр пустовал иногда, то только потому, что антрепренер выбирал нарочно такие дни для «Гамлета» и «Макбета», когда никто не ходит в театр!.. За такими рассуждениями и подозрениями, разумеется, очень скоро последовала холодность, которую нельзя уже было ничем предотвратить. Впрочем, Гаррик делал все, что мог: он объяснялся, писал любезные письма, предоставил даже недовольному актеру выбирать дни, когда он хочет играть… Все было напрасно: летом 1750 года Барри отказался возобновить ангажемент и вместе с миссис Сиббер перешел в Ковент-Гарден.
Таким образом, под знаменами чудака Рича собралось могучее «ополчение», в первых рядах которого выделялись Куин, Барри, Сиббер, Уоффингтон и Мэклин.
Но Гаррик не унывал: деятельный и энергичный, как всегда, он пригласил Беллами и с остатками своей великолепной труппы решился смело вступить в бой. Он открыл его прологом, в котором намекал на дезертиров. Уже в самом начале знаменитый артист указал на то, что от публики будет зависеть – поддержать ли его в добрых начинаниях; в противном случае Шекспиру придется уступить свое место декораторам, плотникам и арлекину.
Лучшей пьесой предшествовавшего сезона был «Ромео», особенно тщательно поставленный Гарриком. Это была самая удачная роль Барри, Сиббер считалась идеальной Джульеттой, а Мэклин очень недурно играл Меркуцио. 28 сентября Рич решил дать генеральное сражение: «Ромео» именно с этим составом появился на афишах Ковент-Гардена. Каково же было общее удивление, когда 28 сентября «Ромео» был объявлен и в Друри-Лейне. Гаррик заменил Барри, Беллами появилась в роли Джульетты, а Уудвард изображал Меркуцио. Мало того: Рич, до страсти любивший всякие процессии, устроил у себя великолепное похоронное шествие к погребальному склепу Капулетти; публика была приятно поражена, увидев такую же процессию и в Друри-Лейне.
Первое время досужую толпу занимало это соперничество, но когда 12 дней подряд «Ромео» не сходил с афиш обоих театров, публика утомилась, и сборы начали падать. Рич первый уступил, воспользовавшись болезнью Сиббер, и Гаррик имел удовлетворение сыграть пьесу лишний раз. Разумеется, в газетах явился целый ряд эпиграмм, из которых одна или две принадлежат, несомненно, Гаррику. Ромео считается коронной ролью Барри, и потому нет ничего удивительного, что он, по общему мнению, был в ней лучше своего соперника, хотя все трагические сцены последних актов удались Гаррику больше. По счастью для него, все недоразумения, от которых страдал репертуар Друри-Лейна, повторились и в Ковент-Гардене: неудовольствия, продолжительные и внезапные болезни, интриги и ссоры начали серьезно влиять на сбор, и Ричу все-таки пришлось прибегнуть к любезной ему пантомиме. Однако Гаррик следовал за ним по пятам, и «Царица Мэб» была объявлена на афишах Друри-Лейна.
Пантомима, которую так любили в XVIII веке, очень похожа на наши современные балеты, хотя мимика в ней играла главную роль, а танцы – второстепенную. Кроме того, она отличалась несравненно большим смыслом, чем те представления, которыми восхищаются современные балетоманы. В нее входили элементы феерий, а драматичность положений была необходимым ее условием. Но все-таки самой привлекательной стороной пантомимы была для публики того времени блестящая постановка, декорации, костюмы, машины, превращения, огни и прочее.
Передо мной лежит любопытная карикатура, которую я не без труда достал в Лондоне, так как ей ровно 140 лет от роду. Голова какого-то чудовища держит в зубах огромные весы; на правой их половине, цепляясь за веревки, висят главные представители ковентгарденской труппы с грустными и вытянутыми лицами: тут и громадный, худой как спичка Барри и сентиментальная Сиббер, и толстый, массивный Куин и нарядная Уоффингтон; всеми силами стараются они перетянуть весы на свою сторону, но их половина поднялась высоко на воздух… На другой же стороне весело сидит один маленький человечек, беззаботно помахивая шляпой, и один перетягивает всех своих тяжеловесных противников… Внизу – два арлекина: старик Рич, повергнутый на землю, утирает платком свои горькие слезы, а Уудвард, бодрый и живой, показывает своей магической палочкой на маленькую «Царицу Мэб», которую держит у себя на руках. Конечно, и это был своего рода триумф, но триумф чересчур мелкого калибра.
В конце концов Гаррик все-таки не рассорился с ушедшими от него артистами: и Барри, и Сиббер через много лет снова играли у него на сцене, и снова ссорились, и снова уходили – все это было вполне в порядке вещей. Всю свою жизнь Гаррик держался того же по отношению к актерам; за исключением Куина, который никогда не соглашался играть в Друри-Лейне и вообще скоро оставил сцену, все сколько-нибудь выдающиеся актеры перебывали в этом театре. Впрочем, Шеридан тоже очень неблагосклонно относился к предложениям Гаррика и предпочитал соперничать с ним на разных сценах. Но редко директору удавалось до конца сохранить дружеские отношения со своими буйными подчиненными: болезненно напряженные самолюбия только ищут случаев ко всякого рода ссорам и недоразумениям, и нужно было обладать необыкновенным тактом и замечательными дипломатическими способностями, чтобы управляться со всеми ними в течение 30 лет. И всегда снова повторялась та же история: увлеченный способностями молодого актера, Гаррик заключал с ним выгодный ангажемент, учил его и выдвигал всеми способами, надеясь подготовить себе прекрасного помощника. Но когда дебютант добивался хоть некоторого успеха, его почтительный и ласковый тон моментально менялся: на сцену являлись «интриги» и «притеснения». Непомерные требования и высокомерный тон новых знаменитостей заставлял наконец Гаррика возвращать их с облаков прямо на землю и отказываться от чересчур дорогих услуг. Тогда раздавались крики и брань: бедного директора обвиняли во всех возможных преступлениях, гордо выступали в Ковент-Гардене или исчезали в Дублине, а через несколько лет несли свою повинную голову «ужасному извергу», который весело и добродушно встречал их, заключал новые ангажементы и снова долго позволял мучить себя на все лады.
Но особенно сильно угнетали его женщины: Сиббер, Клайв, Беллами, Абингтон и другие, – все это были замечательные артистки и самые ужасные мучительницы, старавшиеся уколоть как можно больнее и выискивавшие самые язвительные ядовитости.
Клайв, по крайней мере, была пряма и решительна: Гаррик знал, чего можно ожидать от нее. Прекрасная комическая актриса, подвижная, бойкая, веселая, одна из лучших субреток, когда-либо существовавших, – она была чрезвычайно добросовестна и, в сущности, очень добра. Но в первые моменты ее легко воспламеняющейся ярости Клайв не помнила себя, металась, как угорелая, писала бешеные письма и бегала за Гарриком, готовая выцарапать ему глаза. Малейший пустяк способен был вывести ее из всяких границ приличия, но она, по крайней мере, была пряма и откровенна.
Не то было с миссис Абингтон. Эта артистка, начавшая свою жизненную карьеру служанкой в таверне, сделалась одной из самых выдающихся помощниц Гаррика. И что всего удивительнее – аристократки ездили в театр учиться у нее грации, уменью одеваться и изящным манерам. Ее коньком была haute comedie, и в этой области она не знала соперниц. Но эта женщина своими капризами, изворотами, ложью и вечными сценами, требовавшими систематического укрощения, доводила Гаррика до отчаяния… недаром он писал о ней в 1774 году: «Ни один честный человек не поймет всей ее низости; она настолько же глупа, как фальшива и вероломна».
С трагическими героинями было еще хуже… По несчастью, они переносили свое королевское достоинство со сцены в жизнь, но ум и добродетели проявляли только на сцене: нельзя себе представить ничего высокомернее и надменнее, чем тон миссис Йетс например, когда она «снисходит» до разговора с Гарриком.
Гаррик необыкновенно добросовестно относился всегда к своему делу и требовал того же от всех служивших в Друри-Лейне. В этом отношении он был тверд и не допускал никаких поблажек. Не явиться или опоздать на репетицию, не выучить наизусть роли или позволить себе какие-нибудь добавления к ней – было совершенно невозможно на сцене Друри-Лейна. Все, что касалось приличия и благопристойности за кулисами и в артистическом фойе, – строго блюлось самим антрепренером, и, конечно, в его театре немыслим был случай, который рассказывает нам Беллами о Ковент-Гардене. Однажды какая-то из ее знатных покровительниц пожелала сделать ей честь – побывать за кулисами; но, о ужас! – только что они успели перешагнуть порог артистического фойе, как важная леди остолбенела: большой стол, заваленный всевозможными «вульгарными» закусками и порожними бутылками, пьяные лица актеров и мисс Уоффингтон, с «площадной бранью» потрясающая бутылкой с портером, – вот картина, представившаяся «нежным» взорам миледи и заставившая ее бежать без оглядки.
Я приведу только два свидетельства о деятельности Гаррика как антрепренера, – свидетельства, которые не могут быть заподозрены в «партийной» предвзятости: первое из них принадлежит Беллами, второе – Клайв.
«Так как мистер Гаррик прибыл уже в Лондон, – говорит Беллами, – то я должна была серьезно заняться театром: деятельная работа и усердное отношение к делу обязательны для всех, кто служит под знаменами этого великого вождя. Он сам не пренебрегает ничем, что может способствовать успеху представления, а потому и от сотрудников своих требует полного самоотвержения для дела».
Но мисс Беллами выражается чересчур возвышенно. Вот более простое и менее отвлеченное свидетельство Клайв. Когда эта артистка оставила сцену (в 1769 году) и поселилась на покое в Твикенгеме, в прелестном коттедже, осененном густыми вязами, воспоминания прежних театральных успехов часто приходили ей в голову; почти всю свою карьеру сделала она в Друри-Лейне, и образ Гаррика был неразрывно связан с ее прошлым. Но теперь только она вполне могла оценить его; все бешеные выходки, которыми артистка мучила его в былые дни, казались теперь отдаленным сном, и сном неприятным. Она первая сделала попытку к сближению, встретила сочувствие и до конца жизни осталась преданным другом Гаррика. Вот что писала она ему в 1774 году: "…вы 30 лет противоречили пословице, гласящей, что без соломы не обожжешь кирпича: вы создавали актеров и актрис из людей бесталанных». Но вот еще одна выписка из ее прелестного письма от 23 января 1776 года: «Среди полного развития вашей славы, когда мужчины и женщины не называли вас иначе, как милым, очаровательным, восхитительным, когда толпа была в восторге от всего, что вы делали или писали, в то время я, Пиви (так Гаррик называл Клайв), понимала, что все они не знают, да и не могут знать даже половины ваших достоинств. Я видела вас с волшебным жезлом в руке, всеми силами старающегося вбить ваши мысли в тупые головы тех, кто не имел своих собственных… спокойно и терпеливо старались вы заставить себя понять… бывало и так, что вы не могли ничего сделать, и из кроткого агнца превращались во льва. Публика видела только результаты этих великих трудов и забот, а актеры воображали, что это они так прекрасно играют, и не сознавали, что вы сидите за ширмами и двигаете этими марионетками. Много и теперь на сцене таких, которых только ваши советы сделали актерами: они воображают себя гениями… пусть попробуют создать без вашей помощи несколько новых ролей, и публика тотчас же увидит их полную беспомощность. Я всегда это говорила. Но прежде, пока я служила в Друри-Лейне, мне приходилось скрывать от вас мои мысли: вы знаете, ваша Пиви была всегда очень горда, да и, кроме того, мне казалось, что вы меня не любили. Теперь я убеждена в противоположном, что и заставляет меня послать вам это письмо». Но были и темные стороны в его отношениях с артистами. Гаррик страстно любил восхищение своей особой, и искусные льстецы пользовались этим его свойством. Немало также горя принесло ему несчастное желание знать, что говорят про него за глаза; находились люди, с наслаждением передававшие ему каждую сплетню, каждую грубую и нелепую выходку. Гаррик не только терзался этими отзывами, но часто затевал по поводу них длинные объяснения и переписку. Конечно, эти недостатки вредили больше всего ему самому и мало влияли на дело. Знаменитого артиста обвиняли также в том, что он держался в стороне от других актеров, как бы гнушаясь их обществом; но это могло быть только на сцене: сосредоточенный и занятый ролью Гаррик действительно старался не нарушить нужного настроения и скрывался между сценами в свою уборную. Правда, он держал себя с большим достоинством и чувством некоторого превосходства, но на это он, кажется, имел право. При его мягкости, доброте и уступчивости необходимо было хоть таким способом сохранять дисциплину среди буйных полчищ Друри-Лейна.
Вот, например, что говорит по этому поводу Дэвис: "…когда какой-нибудь пустяк не расстраивал его окончательно (что, надо сознаться, случалось очень часто), он мог на репетициях между делом оживить всю труппу своей веселостью, которая проявлялась всевозможным образом: в шутках, bon mots, забавных историях и комических выходках – настолько милых, резвых и оригинальных, что кругом все делались счастливы, когда он был в духе». Зоффани, художник, изобразивший живо, естественно и эффектно целый ряд театральных сцен, оставил нам одну картину, рисующую репетицию в Друри-Лейне. В полумраке сцены расположились все выдающиеся артисты труппы: они слушают Гаррика, который прервал репетицию, чтобы сделать им несколько замечаний; сам директор в домашнем костюме расположился налево в удобном кресле, приняв довольно игривую позу: он лежит боком, забросив ноги на одну из ручек… с другой стороны сидит все еще стройная и красивая миссис Гаррик, а возле нее – их маленькая собачка… брат Джордж оперся о спинку кресла Дейвида и как бы ждет его приказаний. Эта картина рисует отношение директора к труппе гораздо правдивее всех рассказов о «властном царе Друри-Лейна Дейвиде», о его гордости, высокомерии и т. д., и т. д… От всей сцены веет интимностью, простотою обращения и добродушием; и тому, кто возьмет на себя труд поближе познакомиться со знаменитым артистом, правдивость такого впечатления сейчас же бросается в глаза.
Почти то же можно сказать и об отношениях его с авторами. С этим народом вообще следовало действовать решительно, только тогда можно было рассчитывать на их боязнь и уважение. Но «решительность» отнюдь не принадлежала к числу качеств Гаррика. Он имел обыкновение отделываться обещаниями, говорил кучу любезностей, готов был на словах сделать все что угодно и потом думал отделаться от навязчивых авторов «хорошим письмом», которое готов был строчить при всяком удобном и неудобном случае. Понятно, что все эти «нежности» приводили в конце концов в ярость грубых писак того времени: они обвиняли Гаррика в двоедушии, фальши, притворстве и прочих ужасных преступлениях. Вслед за бранью и неудовольствием шли печатные нападки в газетах и памфлетах, – нападки, которых так боялся Гаррик. Дело доходило до прямого шантажа, а директор имел слабость уступать иногда особенно энергичным преследователям. Но что было хуже всего – он никак не мог отделаться от своего преклонения перед знатью, и несколько любезных слов могущественного лорда производили решительно благоприятное для счастливого автора действие на его строгую критику… Это знали, конечно, и потому все стремились заручиться протекцией – опять-таки слабость Гаррика обрушилась на его же собственную голову. Скоро он не знал, куда ему деться от ласковых улыбок и просьб за покровительствуемых писателей. Приходилось отказывать и наживать себе знатных врагов. Трудно представить себе, какие обходные маневры предпринимали авторы, чтобы заставить директора принять их жалкие пьесы… Так, например, знаменитый романист Смоллет на 29-м году своей жизни написал слабую и скучную трагедию «Цареубийца», которой он, конечно, не мог провести на сцену без протекции, но этот предприимчивый писатель не терял надежды: "…он бывал у одной дамы, которая, услышав о его трагедии, сказала ему, что она знакома с женой одного джентльмена, которого прекрасно знала одна леди, бывшая в близких отношениях с одной особой, которая дружна с графом Шируитом». Несмотря на такие окольные пути, пьеса не дошла, однако, до цели, и Гаррик не поставил «Цареубийцу».
Очень забавно читать переписку Гаррика и следить, как меняется тон автора какой-нибудь драмы в зависимости от судьбы его детища. Сначала – все ласковые слова, лесть, восхваление до небес, полное доверие и поклонение; потом – удивление, негодование, обида… предложение третейских судей и посредников; далее – злость, оскорбленное самолюбие, угрозы осмеять его в газетах и, наконец, какой-нибудь отвратительный пасквиль с унизительными обвинениями или прямо пошлой бранью. Тот же Смоллет сумел «отомстить» Гаррику: в одном из своих романов, «Родерике Рендоме», он изобразил его в виде мистера Мармозета таким образом: «Герцоги и лорды приглашают к себе этого маленького паразита, конечно, не за внутренние его качества… его скаредности они не видят, его неблагодарности не чувствуют; его лживое притворство подделывается под расположение их духа и, конечно, нравится; но более всего ласкают его за шутовство, и его будут допускать в самое избранное общество за талант к копировке Полишинеля». Через 8 лет автор этого пасквиля имел смелость предложить Гаррику свой фарс, и директор не только поставил его на сцене, но играл в нем сам и отдал четвертое представление пьесы в пользу Смоллета, тогда как обыкновенно авторский бенефис приурочивался к девятому представлению. Долгая неприязнь была, таким образом, побеждена, и в «Новой истории Англии» Смоллета Гаррик мог прочесть следующие лестные для себя строки: "…сценические представления сделались прекрасным развлечением благодаря таланту и антрепренерской деятельности Гаррика, который в области сценического искусства далеко превзошел не только всех своих английских предшественников, но, кажется, вообще может считаться первым актером в мире». Но далеко не всегда Гаррик действовал так беспристрастно и нелицеприятно, хотя за свое снисхождение к слабым произведениям друзей редко слышал что-нибудь, кроме брани. Но еще хуже было, когда Гаррик действовал не так решительно: иногда суждения разных знаменитостей смущали его, и он долго колебался… и если после этого он осмеливался все-таки отклонить предлагаемую пьесу, то директору уже не было пощады. Особенно назойливы были дамы-писательницы: некоторые из них превзошли в своих письмах все, что только можно себе вообразить. Хотя в этом отношении им, я думаю, нисколько не уступал и Артур Мерфи.
Так как этот человек играл видную роль в жизни Гаррика и после смерти знаменитого артиста написал его биографию[5], особенно распространенную благодаря французским изданиям, я остановлюсь немного на его характеристике. В XVIII веке целые толпы молодых ирландцев устремлялись в Лондон на заработки. Все они были очень худы, очень голодны, очень прожорливы и готовы приняться за всякое дело, чтобы прокормить себя. Веселый нрав, остроумие, выносливость и необыкновенная цепкость доставляли им кое-какой заработок, знакомства и положение. В сущности, это были просто авантюристы, явившиеся в Лондон, чтобы выбиться в люди любыми средствами. Но многие из них обладали несомненным талантом и, найдя свою настоящую дорогу, быстро приходили к известности и славе (например, Голдсмит, Берк, Шеридан, Фут). Самым типичным представителем такого сорта людей можно считать и мистера Артура Мерфи. Он появился в Лондоне еще 17-летним юношей в 1744 году с единственным, но необходимым в то время достоянием: твердым знанием классиков. Свое образование довершил он в театральных кофейнях, где познакомился с Барроуби, Футом, Гарриком и Гиллем. Последний издавал в то время журнал. Недолго думая, Мерфи решил, что он может делать то же нисколько не хуже Гилля, и в октябре 1752 года выпустил первый номер своего «Gray’s Inn Journal». Это издание принесло ему только убыток, но вместе с тем и покровительство Гаррика, которого ловкий ирландец сделал героем всех своих статей. Долги заставили его поступить на сцену, и уже в 1755 году бывший журналист дебютировал в «Отелло» на подмостках Ковент-Гардена. Хотя успех его был самым незначительным, Гаррик заключил с ним контракт на следующий сезон. И с этих пор начались мучения директора. Никто не умел так спокойно и не спеша терзать антрепренера. Мерфи мог буквально истязать его, когда считал себя чем-нибудь обиженным. Он полагал, что Гаррик бесконечно обязан ему за похвалы в теперь уже «покойном» журнале и относился к нему как к должнику. Не довольствуясь своим актерством, Мерфи занялся писанием пьес и начал свои «истории» с Гарриком, видя, что первый его фарс не может быть поставлен немедленно. Затем следовали его претензии как актера: он утверждал, что его держат в черном теле, что талант его затирается и прочее, и прочее.
Но все это было ничто по сравнению с той бурей, которую он поднял позднее по поводу трагедии «Китайский сирота». Актерство надоело ему очень скоро, и теперь Мерфи превратился уже в юриста, занимался адвокатской практикой, писал критические статьи в журналах и, наконец, решил испытать свои силы в драме. По обыкновению писателей того времени, он недолго думал о сюжете: одна из новых трагедий Вольтера была под руками, и догадливый автор занялся «приспосабливанием» ее к английской сцене. Три акта были уже готовы и прочитаны Гаррику. Но последний осмелился не особенно восхититься новым произведением Мерфи и, по своему обыкновению, требовал переделок. Ирландец пришел в ярость: наговорил директору кучу дерзостей, написал ему грозное послание и объявил, что отдаст свою пьесу в Ковент-Гарден. Но после хладнокровного размышления нашел, что это не совсем ему выгодно, и настрочил извинение довольно унизительного свойства. Однако Гаррик на этот раз остался тверд и наотрез отказался от пьесы, найдя, что Мерфи зашел уж слишком далеко. Тогда бешеный ирландец обрушился на него в газетах с самой ядовитой бранью. Но, к счастью, в дело вмешались друзья Гаррика и убедили его замолчать. Снова извинительное и примирительное послание летит к Гаррику. Между тем Мерфи уже не числился адвокатом… Нет, он занят политикой и дружбой с Фоксом и Уолполом, которые берут на себя уговорить директора принять злополучную трагедию. Гаррик снова перечитывает ее и, наконец, обещает поставить в будущий сезон, если в окончательном своем виде пьеса ему понравится. Мерфи принимается немедленно ее дописывать, но попадает как раз в это время в чрезвычайно затруднительное положение. Гаррик узнает об этом и, конечно, спешит к своему мучителю на помощь. «Пусть это будет между нами, – пишет он Мерфи, посылая деньги, – вот все, чего я прошу у вас в награду… Ваше последнее письмо сказало мне слишком… слишком много, и я счастлив, что могу доказать, насколько я Ваш Д. Г.».
«Вы решились уничтожить меня любезностью и дружбой, – был ответ, – ваша доброта известна всем и каждому, а мне ваше предложение – величайшая честь».
Скучно следить за всеми дальнейшими перипетиями… Доброе согласие продолжалось недолго. Недоразумения по поводу «Китайского сироты» возобновились. Последовала переписка… дружба с Гарриком снова была забыта, на голову антрепренера посыпались прежняя брань и обычные угрозы. Затем дружба снова возвращалась, следовали чистосердечные извинения, мольбы о прощении и так далее, и так далее. Наконец был выбран третейский судья. «Так как у меня нет ни достаточного времени, ни здоровья, ни склонности, чтобы продолжать эти мелкие стычки, – писал Гаррик, – надеюсь, вы меня извините, если я пока ничего не буду отвечать вам». Наконец 25 февраля 1759 года злосчастный «Сирота», великолепно поставленный, был сыгран в Друри-Лейне и имел большой успех. Давая односторонний отзыв об этом недоразумении в своей «Жизни Гаррика», Мерфи уверяет, что никогда больше не ссорился со знаменитым артистом. Конечно, это неверно: целый ряд подобных «свалок» продолжался до самой смерти Гаррика, и последним недоразумением между ними нужно считать слабую, полную ошибок, скучную и смешную биографию, которою Мерфи почтил память своего бывшего врага.
Возвращаясь к репертуару Гаррика, я должен сказать, что он не отличался особенным интересом и разнообразием. Французские образцы – все эти классические, отменно длинные, нравоучительные и чинные трагедии – решительно пленяли его. В них было, правда, много приличия и внешней, холодной красоты, но еще больше было скуки, надутой декламации и фальши. Когда вспомнишь эту томительную фалангу греческих и римских героев, султанов, рыцарей, добродетельных дам и злодеев, становится совершенно понятной необходимость прибегнуть хотя бы к балету и пантомиме, чтобы несколько очистить воздух. Оправданием Гаррику может служить только то обстоятельство, что таковы были тогда вкусы толпы… И странно: великий артист, все значение которого сводится к приданию жизни сценическому искусству, так как он заставил его отбросить навсегда котурны и маски, решительно не понимал той мертвечины, которую он преподносил публике в качестве антрепренера. Малейший проблеск жизни заставлял уже его опасаться за успех пьесы, и он отказался, например, принять «Добряка» Голдсмита, комедию во всяком случае более естественную и простую, чем множество других пьес XVIII века. Надутая классическая трагедия, слезливая, сентиментальная драма, «правильная», умеренно веселая комедия и фарс – грубый и пошлый, – вот репертуар тогдашних образцовых театров. Как это ни странно, но оригинальность и жизнь Гаррик умел ценить только в «стариках», которые ему сильно обязаны. Ординарный для того времени репертуар Друри-Лейна вполне окупался отношением директора к Шекспиру, Бен Джонсону и другим «дореволюционным» писателям.
В восстановлении Шекспира заключается одна из главных заслуг Дейвида Гаррика. До Кромвельской революции произведения величайшего писателя Англии кое-как держались на сцене, хотя «маски» оттеснили их на второй план. С появлением пуритан на исторической сцене актерам пришлось играть видную роль уже в жизненной драме: почти все они примкнули к войскам Стюартов и сражались за корону. Таким образом, ненависть к ним Кромвеля и его преследования вдвойне понятны: пуританские взгляды и личная вражда заставляли его очень недружелюбно относиться к комедиантам. Понятно, что последним было в это время не до Шекспира. С наступлением Реставрации, как я уже говорил выше, театры получили совершенно новую окраску и обратились в грубую, грязную и пошлую потеху. Но Шекспир мало-помалу начал пробивать себе снова дорогу на сцену: Беттертон и Бус – два знаменитых артиста этого периода – изредка решались преподносить его публике. Однако вкус к величественным трагедиям и смелому юмору великого поэта развивался медленно среди придворной публики театров конца XVII и начала XVIII веков. Так, например, имеются сведения, что в течение 20 лет (с 1712 по 1732) было сыграно всего восемь пьес Шекспира; в следующие десять лет к ним прибавилось еще три. Играть подлинный текст поэта считалось почти невозможным; кроме четырех или пяти пьес («Гамлет», «Отелло», «Король Иоанн», «Генрих VIII», «Как вам будет угодно» и «Все хорошо, что хорошо кончается»), все остальные претерпели существенные изменения, переделки и приспособления к сцене. Особенно забавными были: «Ромео и Джульетта» с благополучным концом; «Макбет», обращенный Девенентом в полуоперу-полуфеерию, с раскаивающеюся леди Макбет; «Лир» Неума Тэта и «Ричард III» Сиббера. Взгляд англичан того времени на их великого поэта мало отличался от пресловутого суждения о нем Вольтера, и за отдельными красотами большинство видело грубость, незнание сценических условий, неуменье выполнить «правильно» план и так далее, и так далее.