ГУЛЯ
ГУЛЯ
Часть нашей залы была отделена ситцевой, синей в цветочек, занавеской на проволоке. За этой занавеской спала Гуля со своей маленькой дочкой Саней. Девочке было около года или немного более. Муж Гули не то умер, не то был убит (точно не помню).
В первую же по поселению ночь все лежавшие в зале (спать мы, конечно, не смогли) были соучастниками деликатных событий. Пашка, как только был погашен свет, ринулся проскользить (другого слова не подобрать) за занавеску. Гуля — высокая, стройная, черноволосая, но очень милая деревенская женщина лет двадцати трех — двадцати пяти, настоящая деревенская учительница, плакала и просила его уйти — «Я не хочу, разбудишь девочку» — и еще что-то. Он довольно громко говорил: «Не плачь, а то разбудишь всех офицеров», и пытался подлечь к ней. Она стала плакать еще громче, и ему пришлось удалиться, уже не проскальзывая, а нагло топая, как победитель или разочарованный (не понравилось!).
Утром он говорил: «С дурой связываться», и другое. Прошло несколько дней. Паршиков получил вызов и уехал с Пашкой. Все другие офицеры тоже ушли в резерв штаба армии. Я остался старшим расформировщиком бригады и одним постояльцем. В «зале» теперь спал я на сундуках, а Гуля за синей занавеской.
Сказать «спал» — это сказать не очень точно. Я вертелся на своих сундуках, как змея, которой наступили на голову. От милой, славной, молодой деревенской мадонны меня отделяла тонкая ничтожная преграда. А шел четвертый год войны, и мне было под тридцать, и вы меня поймете. Она, думал я, лежит там в одной рубашечке. Грубой, холщевой, но чистенькой, и пахнет женщиной прелестно. Но! Она прогнала Пашку … это раз! Два — она стеснялась офицеров, а теперь их нет, и мы с нею одни, и может быть?.. Долго я решался, но в таких дела всегда берет верх самое зловредное побуждение.
И я пошел босиком по холодному, почти ледяному полу к синей занавеске.
Под одеяло она меня не пустила. Опять сказала: «Мы разбудим Саню», и это было уже совсем другое. Не вы разбудите Саню, а мы разбудим, и потом, тихо … иди, я сама приду. О! Какие это были слова. Какая музыка в них звучала. Сама приду. Не разрешаю, не согласна, а сама приду!!!
Конечно, думал я, еще раньше, когда только рождалась надежда, — я не Пашка — рядовой шибздик, а капитан, высокий и стройный.
В ушах звенело: «Сама приду», и я быстренько пошлепал к себе на сундуки, застеленные чистым рядном и покрытые байковым одеялом оранжевого цвета.
Лег я, а она не идет.
Стал думать… обманула. Хотела избавиться, теперь не придет. Долго, целую вечность валялся я в такой лихорадке. Слушал, прислушивался, не шуршит ли занавеска — ничего.
И вдруг! Чу! На моем лице рука. Так, совсем не слышно и как бы неожиданно. Я давно уже отодвинулся к стенке, освободил место с краю и отвернул одеяло. Как неслышно подошла. Присела на краешек постели. Что это, она в голубом шерстяном платье? Еще бы шубу надела, подумал я, и стал сердиться. Пришла разговаривать «за жизнь». Деревня есть деревня. Сейчас начнет объяснять, что без любви нельзя, или еще что-нибудь в этом роде. Как будто мы не на войне, а горожане, приехавшие на сенокос в колхозе.
Но она молчала. Я вскочил, стал ее целовать. Пытался снять платье — не разрешает. Но уложилась, а я рядом. Укрылись одеяльцем. Целую — отвечает. Трону платье — не разрешает.
Долго мы так развлекались. Она разрешала все, кроме одного. Нужно что-то сказать! Говорить! А я все молчал и пытался, пытался. Если бы она была светской дамой, полагалось бы жаркое объяснение: «Я полюбил вас с первого знакомства, как увидел вашу красоту, так и обмер». Для деревенской — только одно: «Я поженюся на тебе». И так сказать следовало, чтобы поверила, что если бы не ночь, то встанем, как только развиднеется, сразу пойдем в сельсовет, распишемся — и все дела, а сейчас раздевайся. Самое главное сейчас, сейчас.
Был еще третий, магический, безотказный вариант, он действовал во время войны — вот сейчас, сразу, иду в бой, и меня убьют, а ты отказываешься. Завтра меня уже не будет на свете, и ты себе не простишь этого никогда, всю жизнь, а я буду лежать на снегу, весь белый и неподвижный навсегда, а сегодня ты могла бы … Я знал все варианты, но не мог воспользоваться ни одним. Первое — о любви я врать не хотел и не смог бы. Второе — я был женат, обожал и жалел после Куйбышева свою жену, и говорить такое было невозможно. Третье — я был суеверен, как все на войне, и сказать слова: «меня убьют» не мог и не хотел. Нужно что-то говорить, а четвертого варианта нет.
Я устал, сердился и, наконец, сказал: «Что ты валяешь дурака? Катись отсюда. Ведь ты сама пришла, а впрочем… иди, иди. Уходи отсюда…»
Она села, опустила ноги, посидела немного, быстро сорвала платье и белье и кинулась ко мне.
Была со мною недолго. Потом только спросила: «Теперь вы довольны?» — У меня не было слов. Такой вопрос мог бы задать только я. Она, очень смущенная, удрала.
Утром, чуть свет, прискакал вестовой. Меня вызывают в отдел кадров 54-й армии.
Поехал. Тащился шесть часов. Получил направление — приказ: явиться срочно в распоряжение полковника Данилюка — начальника оперотдела штарма 54.
До полковника два часа, до Гули обратно — шесть часов. Я выбираю трудный путь (очевидно, Гуля мне нравится больше полковника) и еду к Гуле. Надеюсь на то, что неразберих меня выручит.
Встреча! Ночь! Прощание! Все на высоком волнении. Во время прощальной прогулки обнаруживаю списанный нашими тыловиками мотоцикл «ИЖ». Мы закатили его в сарай, забросали соломой, и я обещал заехать за ним после войны. После войны… какие слова. Я прощался с приятным приключением. Гуля — серьезно, с большой грустью. Говорила то, что должен был, казалось, сказать я. На конце деревни я ушел в серые сумерки в серой шинели с маленьким серым сидором. Она стояла под холодным ветерком в сапогах, шерстяном грубом платке и черном ватнике. У штабеля бревен. «Деревенская мадонна» на росстанях.
Ощущение приятного приключения продолжалось и утвердилось уверенностью в том, что мне здесь больше не бывать, и еще тем, что все радости я получил «бесплатно», что называется, не понеся за них соответствующего наказания и не получив порции трудностей. Иногда приходится платить втройне за то, что берешь даром.
Как выяснилось позже и как сказал, кажется, Джек Лондон, бесплатный сыр только в мышеловке.
В искренность горевания Гули я верил не вполне. Искренность ее была бессомненной. Однако — война. Придет новый капитан или майор, и все может быть, думал я. Женщины не кариатиды. Ждать меня она не обещала, да я и не говорил ей ничего такого. Расстались, и все.
Однако наша встреча имела очень существенное продолжение. А пока я шел, потом ехал на попутных и пришел в хозяйство (как тогда говорили) полковника Данилюка. Это хозяйство было оперативным отделом штаба 54-й армии.
У полковника было семь или восемь помощников. Я был этим самым седьмым или восьмым. Должность Данилюка — генеральская, а моя — помощника — полковничья.
Во время войны все офицеры занимали должности, не соответствующие их званиям. Так, командиры полков — майоры на полковничьей должности, командиры-полковники — на генеральской, и т. д. Вскоре произошло два интересных события. Мне присвоили майора, и командующий, генерал-лейтенант Рогинский взял меня из оперотдела к себе в помощники по управлению наступающими войсками. Опять из уютных землянок штаба армии, построенных специальным саперным батальоном, с тремя-четырьмя накатами, обитых плащ-палатками, в которых я побыл всего недельку, перешел в окопы самых впередистоящих или идущих или бегущих частей пехоты, так знакомых мне по трем годам этой проклятой, этой прекрасной войны.