Глава первая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

Со смертью отца наша жизнь полностью переменилась. На смену безопасному беззаботному миру детства пришла реальность. Для меня не существует сомнений, что незыблемость домашнего очага держится на главе дома — мужчине. Мы привыкли подсмеиваться над выражением «Отец лучше знает», но в нем отражена одна из характерных черт поздней викторианской эпохи. Отец — это фундамент, на котором покоится дом. Отец любит, чтобы семья садилась за стол в одно и то же время; после обеда отца не следует беспокоить; отец хотел бы поиграть с тобой в четыре руки. Все это выполняется беспрекословно. Отец заботится о том, чтобы семья была сыта, чтобы в доме поддерживался заведенный порядок, чтобы можно было заниматься музыкой.

Папа испытывал удовольствие и чувство гордости от общества Мэдж. Он наслаждался ее быстрым умом и привлекательностью; они составляли друг другу отличную компанию. Думаю, он находил в ней ту веселость и чувство юмора, которых, может быть, недоставало мне, но в его сердце существовал уголок и для младшей, поздней маленькой Агаты. У нас был с ним любимый стишок:

Агата — Пагата, пеструшечка моя,

Что ни день, яички несет моим друзьям.

Бывало шесть и даже семь,

А раз и вовсе двадцать семь.

Мы с папой обожали его.

Но я думаю, что в глубине души папа больше всех любил Монти. Его чувство к сыну было сильнее. Монти тоже питал к отцу самую горячую сыновнюю любовь. Что касается так называемого успеха в жизни, он, увы, потерпел неудачу, и папа все сильнее тревожился по этому поводу. С определенной точки зрения, он испытал радостное облегчение в период после англо-бурской войны. Монти стал офицером регулярного полка «Ист Суррей» и вместе со своим полком прямо из Африки направился в Индию. Казалось, он хорошо приспособился к новой армейской жизни. Хотя финансовые трудности оставались, но, по крайней мере, проблема с Монти на время отодвинулась.

Через девять месяцев после папиной смерти Мэдж вышла замуж за Джеймса Уотса, с большим трудом решившись оставить маму. Но мама и сама настаивала, чтобы они поскорее поженились. Мама уверяла, и, думаю, в этом была доля правды, что с течением времени, когда они с Мэдж сблизятся еще теснее, расставаться станет труднее. Отец Джеймса тоже стремился к тому, чтобы сын женился без промедлений. Джеймс заканчивал Оксфорд и принимал на себя дела; отец считал, что Джеймсу будет лучше, если они быстро поженятся и поселятся в своем доме. Мистер Уотс собирался выделить сыну землю из своих владений и построить дом для молодой пары. Так что все устраивалось как нельзя лучше.

Из Америки приехал и прожил у нас неделю душеприказчик отца, Огаст Монтант, — высокий, сильный человек, сердечный, обаятельный. Никто не мог быть добрее с мамой, чем он. Огаст откровенно объяснил ей, что папины дела обстоят плачевно; юристы, к которым он обращался, давали ему ужасные советы, равно как и те, кто как бы действовал от его имени. Достаточно большая сумма денег оказалась растраченной впустую на полумеры по улучшению состояния недвижимости в Нью-Йорке. По его мнению, сейчас следовало бы продать часть ее, чтобы сократить налоги. Доход будет совсем небольшим. Крупное состояние, оставленное дедушкой, растворилось в воздухе. Фирма «X. В. Чефлин и К°», партнером которой состоял дедушка, будет обеспечивать доход бабушке как вдове и маме, хотя и поменьше. Согласно папиному завещанию, нам, троим его детям, полагалось по 100 фунтов стерлингов в год каждому. Остававшаяся крупная сумма долларов была также вложена в недвижимость, которая пришла в полный упадок и оказалась бесхозной или распроданной за бесценок.

Пришлось задуматься и о том, может ли мама позволить себе продолжать жить в Эшфилде. Думаю, мама была совершенно права, считая, что ей не следует оставаться там. Дом нуждался в ремонте, и осуществить его с такими скромными поступлениями было бы трудно, хотя и возможно. Разумнее было продать дом и купить другой, поменьше, где-нибудь в Девоншире, может быть, рядом с Эксетером: его содержание обошлось бы дешевле, и еще остались бы деньги, вырученные от продажи. Хотя у мамы не было никакого делового опыта и практических навыков, она действительно обладала здравым смыслом.

Здесь, однако, она натолкнулась на противодействие детей. И Мэдж, и я, и Монти в письмах из Индии решительно воспротивились продаже Эшфилда и умоляли маму сохранить его. Это наш дом, говорили мы, и мы не вынесем его потери. Муж Мэдж обещал небольшую, но постоянную добавку к маминым деньгам. Они с Мэдж примут участие в расходах и летом, когда будут приезжать в Эшфилд. Наконец, тронутая, как мне кажется, больше всего моей отчаянной любовью к дому, мама сдалась. Она решила, что, во всяком случае, можно попытаться.

Теперь мне кажется, что маме никогда особенно не хотелось остаться в Торки навсегда. Она обожала города, в которых были соборы, и всегда очень любила Эксетер. Мама с папой не пропускали ни одного праздника, чтобы не отправиться в маленькие города и осмотреть их соборы; думаю, это делалось ради маминого, а не папиного удовольствия, и наверняка мама мечтала поселиться в небольшом доме поблизости от Эксетера. Но мама не была эгоисткой, Эшфилд оставался нашим домом, и я по-прежнему обожала его.

Теперь я понимаю, что неблагоразумно было так цепляться за него. Конечно же надо было продать Эшфилд и купить более подходящий дом. Но хотя мама прекрасно понимала это и тогда, а еще больше потом, все же, мне кажется, она была довольна, что мы там оставались: ведь Эшфилд долгие годы так много значил для меня! Мое пристанище, кров, приют, место, которому я действительно принадлежала. Мне никогда не приходилось страдать от отсутствия корней. Хотя сохранять Эшфилд было безумием, именно благодаря этому безумию я приобрела нечто очень ценное: сокровищницу воспоминаний. Разумеется, этот дом причинил мне и много огорчений, потребовал забот, расходов и хлопот — но разве за все, что мы так любим, не приходится платить?

Папа умер в ноябре; следующей осенью, в сентябре, вышла замуж Мэдж. Свадьбу справили скромно, без застолья, все еще соблюдая траур. Тем не менее церемония венчания была совершенно очаровательной. Она проходила в старой церкви в Торки. Сознавая всю важность своей роли главной подружки невесты, я невероятно ею наслаждалась. Все подружки невесты были одеты в белое, с венками из белых цветов.

Венчание состоялось в одиннадцать часов утра, и после него мы отправились в Эшфилд на свадебный обед. Счастливые новобрачные не только получили массу изумительных подарков, но также подверглись всем пыткам, которые только смогли выдумать мы с моим кузеном Джералдом. В течение медового месяца, стоило им попробовать вынуть какой-нибудь туалет из чемодана, как отовсюду сыпался рис. К багажнику машины, на которой они уезжали, мы прикрепили атласные туфельки, и после того, как они обошли машину много раз, чтобы окончательно убедиться в том, что им нечего опасаться, мы написали мелом: «Миссис Джимми Уотс — имя первый сорт».

Они провели медовый месяц в Италии.

Утопая в слезах, мама уединилась в своей спальне, а мистер и миссис Уотс вернулись в отель, — миссис Уотс, без всяких сомнений, тоже для того, чтобы рыдать. По-видимому, именно так реагируют матери на свадьбы своих детей. Молодые Уотсы, кузен Джеральд и я остались одни, подозрительно, как незнакомые собаки, приглядываясь друг к другу.

Поначалу между мной и Нэн Уотс возник настоящий естественный антагонизм. К сожалению, по существовавшему в те времена обычаю, члены наших уважаемых семейств прочитали нам наставления. Нэн, хохотушке, с повадками сорванца-мальчишки, сообщили, что Агата всегда хорошо себя ведет, она «такая благонравная и вежливая». И пока Нэн оценивала меня в соответствии с этими панегириками, меня предупредили, что Нэн «никогда не робеет, всегда отвечает, когда с ней разговаривают, никогда не краснеет, ничего не бормочет себе под нос и не сидит молча, как бука». Поэтому мы обе смотрели друг на друга с большой неприязнью.

Так прошли первые полчаса, но потом все образовалось. В конце концов мы устроили в классной комнате нечто вроде стипль-чеза, совершая дикие прыжки с перевернутых и нагроможденных друг на друга стульев, приземляясь каждый раз на старенький честерфилдовский диван. Мы катались от смеха, вопили, визжали и потрясающе веселились. Нэн изменила свое мнение: обо мне можно было сказать все на свете, кроме того, что я спокойная и тихая девочка (я вопила изо всех сил). Я тоже уже не думала, что Нэн — маленькая нахалка, которая только и делает, что болтает без умолку и встревает во взрослые разговоры. Мы изумительно провели время, и пружины дивана вышли из строя навсегда.

Потом мы закусили холодным мясом и отправились в театр на «Пиратов из Пензанса». С тех пор дружба с Нэн все крепла, мы стали друзьями на всю жизнь. Нам случалось терять друг друга из вида на несколько лет, но когда мы снова встречались, оказывалось, что ничего не изменилось. Нэн принадлежит к тем из моих друзей, которых мне больше всего недостает теперь. С ней, как ни с кем, я могла часами говорить об Эшфилде, Эбни, о добром старом времени, собаках и наших проделках, ухажерах и театральных представлениях, которые мы смотрели или в которых участвовали.

После отъезда Мэдж начался новый этап моей жизни. Я оставалась ребенком, но ранний период детства миновал. Ушли безудержность радости, безысходность отчаяния, сиюминутная значительность каждого дня — неоспоримые признаки детства, а с ними ощущение безопасности и полное равнодушие к будущему.

Мы не были больше семьей Миллеров; немолодая женщина и маленькая наивная девочка, совершенно не готовая к превратностям судьбы, просто оказались теперь вдвоем, и, хотя внешне мало что изменилось, жизнь стала другой.

После папиной смерти у мамы начались сердечные приступы. Они случались совершенно неожиданно, и прописанные доктором средства нисколько не помогали. Впервые я поняла, что значит беспокоиться о других, но, неопытная и маленькая, я сильно все преувеличивала. По ночам я просыпалась с отчаянно бьющимся сердцем, уверенная, что мама умерла. Двенадцать и тринадцать лет — самый подходящий возраст для таких волнений. Думаю, я понимала, что схожу с ума напрасно и что страхи мои необоснованны, но ничего не могла с собой поделать. Я вставала, кралась по коридору, опускалась на коленки около маминой двери и, прижав ухо к замочной скважине, не дыша пыталась уловить звуки ее дыхания. Очень часто мои опасения почти тотчас развеивались, так как из-под двери доносился оглушительный храп. Мама храпела довольно специфически: она начинала на изысканном пианиссимо, которое затем поднималось до оглушительного всхрапа, после которого мама обычно переворачивалась на другой бок и замолкала, по крайней мере, на три четверти часа. Услышав знакомые звуки и успокоившись, я уходила обратно к себе в комнату и засыпала; но если из-за двери ничего не было слышно, я оставалась на месте, во власти самых ужасных предчувствий. Было бы гораздо проще открыть дверь, войти и убедиться, что ничего страшного не произошло, но как-то так получалось, что я никогда этого не делала, а может быть, мама на ночь запирала дверь на ключ.

Я никогда не признавалась маме в этих ужасных приступах страха за нее, и, наверное, она никогда о них не подозревала. Каждый раз, когда она отправлялась в город, я безумно боялась, что ее могут задавить. Сейчас все это кажется таким глупым, лишним. Со временем, через год или два, мои страхи постепенно улеглись. Впоследствии я спала в папиной гардеробной, по соседству с маминой спальней, с приоткрытой дверью; если ночью она плохо себя чувствовала, я могла войти, поправить подушку, помочь лечь повыше и дать ей немного коньяка или нюхательную соль. Достаточно было один раз оказаться на месте вовремя, чтобы я насовсем избавилась от ужасных мук страха. Конечно, я всегда страдала от избытка воображения, сослужившего мне хорошую службу в моей профессии, в самом деле, фантазия — основа писательского ремесла, но в других случаях она может вызвать массу неприятных переживаний.

После смерти папы изменились и условия жизни. Светское времяпрепровождение практически прекратилось. Кроме старых друзей мама ни с кем не виделась. Мы едва сводили концы с концами и вынуждены были соблюдать строжайшую экономию. Только так мы могли сохранить Эшфилд. Мама не устраивала больше званых обедов и ужинов. Вместо трех слуг остались двое.

Мама попыталась объяснить Джейн, что мы теперь крайне стеснены в средствах и отныне ей придется довольствоваться двумя юными и неопытными помощницами; что Джейн, с ее великолепным кулинарным искусством, вправе претендовать на более высокое жалованье — она имеет для этого все основания. Мама подыскала для Джейн место, где она будет получать больше денег и работать с настоящей помощницей.

— Вы заслуживаете этого, — сказала мама.

Джейн бесстрастно выслушала мамину речь, не выказав никаких эмоций. Как всегда, она что-то ела. Продолжая жевать, она кивнула головой, а потом ответила:

— Прекрасно, мэм. Как скажете, вам виднее.

На следующее утро, однако, она появилась в маминой комнате:

— Я просто хотела сказать, мэм, кое-что. Я подумала и решила остаться у вас, мэм. Я поняла все, что вы мне сказали, и согласна получать меньше; но я жила здесь очень долго. Все равно брат настаивает, чтобы я приехала к нему потом, и я обещала вести его дом, когда он уйдет с работы: через четыре или пять лет. А до тех пор я остаюсь здесь.

— О, это так великодушно с вашей стороны, — расчувствовалась мама.

Джейн, пуще всего боявшаяся проявления всяких чувств, сказала:

— Так будет лучше, — и величественно покинула комнату.

Однако в этом соглашении существовал изъян. Привыкнув за многие годы готовить определенным образом, Джейн решительно не могла переменить свои привычки. Если она приготовляла роти, то из гигантского куска мяса. На стол подавались громадные пироги, колоссальных размеров торты и пудинги, достойные аппетита Гаргантюа. Мама говорила:

— Джейн, помните, что нас только двое.

Или:

— Пожалуйста, на четверых.

Но Джейн не воспринимала этих увещеваний.

Ощутимый урон хозяйству наносило щедрое гостеприимство Джейн. Каждый божий день к ней заявлялись семь или восемь друзей пить чай с пирожными, сдобными булочками, лепешками, печеньем, фруктовыми тортами. В конце концов, отчаявшись из-за того, что книга домашних расходов все распухает и распухает, мама деликатно намекнула, что, может быть, поскольку теперь все изменилось, Джейн договорится со своими друзьями, что они будут приходить к ней не чаще чем раз в неделю. Так что теперь Джейн расточала свое гостеприимство только по пятницам.

Наши трапезы тоже отличались от прежних застолий с тремя-четырьмя сменами блюд. Обеды упростились. По вечерам мы с мамой ели макароны с сыром или рисовый пудинг. Думаю, это огорчало Джейн. Понемногу маме удалось также взять на себя заказы, чем в былые времена занималась Джейн. Один из папиных друзей получал большое удовольствие, слушая, как Джейн по телефону отдает распоряжения:

— Я хочу шесть лангустов — только не омаров, — свежих, и креветок, не меньше чем…

Это «не меньше чем» было излюбленным выражением в нашей семье. Кстати, «не меньше чем» заказывала не только Джейн, но и наша следующая кухарка, миссис Поттер. Что за благословенные времена были для торговцев!

— Но я всегда заказывала двенадцать филе камбалы, — в отчаянии говорила Джейн. Тот факт, что у нас не было теперь достаточно ртов, чтобы съесть двенадцать филе, даже считая ее и ее помощницу, не укладывался в голове Джейн.

Все эти изменения очень мало затрагивали меня. Такие понятия, как роскошь или экономия, в юные годы не имеют значения. Что купить — леденцы или шоколад — не так уж важно. К тому же я всегда предпочитала камбале макрель, а мерлуза, кусающая себя за собственный хвост, всегда казалась мне верхом совершенства.

Моя жизнь текла по-прежнему. Я поглощала огромное количество книг — проработала всего Хенти и набросилась на Стэнли Уэймана (какие восхитительные исторические романы!). Однажды я перечитала «Трактир в замке» и нашла его прекрасным.

«Пленник Зенды» открыл мне, как и многим другим, жанр романа. Я зачитывалась им, влюбившись по уши не в Рудольфа Рассендилла, как можно было ожидать, но в настоящего короля, заточенного и горюющего в башне. Я жаждала спасти его, освободить, убедить, что я, Флавия, любила именно его, а не Рудольфа Рассендилла. Я прочитала по-французски всего Жюля Верна — «Путешествие к центру земли» многие месяцы оставалось моей любимой книгой. Я наслаждалась контрастом между благоразумным племянником и самоуверенным дядей. Любую книгу, которая нравилась мне по-настоящему, я всегда перечитывала каждый месяц; потом, по прошествии года, оставляла ее и выбирала другую.

Были также книги Л. Т. Мид для девочек — мама их терпеть не могла, находя юных героинь этих книг вульгарными, только и мечтающими о богатстве и красивых платьях. Втайне я восхищалась ими, но при этом чувствовала себя виноватой в дурном вкусе! Некоторые из книг Хенти мама читала мне вслух, досадуя, впрочем, на чрезмерную пространность описаний. Она читала мне и «Последние дни Брюса» — книга страшно нравилась нам обеим.

На уроках я корпела над трудом под названием «Великие исторические события». Проработав каждую главу, мне нужно было ответить на вопросы, помещенные в конце. Из нее я узнавала о главных европейских и мирового значения событиях, произошедших во время правления английских королей, начиная с короля Артура. Как приятно, когда вам твердо говорят, что король Такой-то плохой; эта книга отличалась библейской категоричностью. Я узнала даты рождения и смерти всех английских королей и имена всех их жен, — не могу сказать, чтобы эта информация хоть сколько-нибудь пригодилась мне в жизни.

Каждый день я занималась также орфографией, исписывая целые страницы трудными словами. Думаю, некоторую пользу эти упражнения мне принесли, но я всегда писала с кучей ошибок и делаю их по сей день.

Главное удовольствие доставляла мне музыка — и уроки, и всякого рода музыкальная деятельность, связанная с семьей Хаксли. У доктора Хаксли и его рассеянной, но умной жены было пятеро дочерей — Милдред, Сибил, Мюриэл, Филлис и Инид. По возрасту я находилась между Филлис и Мюриэл, моей лучшей подругой, смешливой девочкой, с вытянутым лицом с ямочками на щеках, что довольно необычно для лиц такой формы, и светлыми пепельными волосами.

Я впервые встретилась с Мюриэл и Филлис на уроке пения. Мы, десять — двенадцать девочек, пели раз в неделю хоровые сочинения и оратории под руководством учителя пения мистера Крау, а также играли в «оркестре»: мы с Мюриэл — на мандолинах, Сибил и девочка по имени Конни Стивенс — на скрипке, а Милдред — на виолончели.

Вспоминая теперь Хаксли, я должна признать, что это было отважное семейство. Завзятые святоши из старых обитателей Торки косо посматривали на «этих Хаксли» главным образом потому, что у них было заведено прогуливаться по Стрэнду, коммерческой улице Торки, от двенадцати до часа дня. Впереди, держась за руки, три девочки, а вслед еще две и гувернантка; они жестикулировали, веселились, бегали взад и вперед, хохотали, но, что самое главное, они были без перчаток. Это уже откровенный вызов. Тем не менее, поскольку мистер Хаксли был самым модным доктором в Торки, а миссис Хаксли — то, что называется «хорошего происхождения», девочки были приняты в свете.

Нравы в ту пору отличались некоторым своеобразием, представляя собой, конечно, одну из форм снобизма. Однако некоторые проявления снобизма вызывали всеобщее презрение. Тех, кто слишком часто намекал на свой аристократизм, осуждали и высмеивали. Три фазы обсуждения, следующие друг за другом, я слышала всю жизнь.

Первая:

— Но кто она, дорогая? Из какой семьи? Не из йоркширских ли она Твидлов? Они, конечно, отчаянно нуждаются, но она настоящая Уилмот!

Вторая:

— Да, конечно, они ужасно вульгарны, но страшно богаты! Думаю, люди, поселившиеся в «Лиственницах», имеют деньги, не правда ли? О, надо обязательно навестить их.

И наконец, третья:

— Я все знаю, дорогая, но они так забавны! Конечно, никакого воспитания, и никто не знает, из какой они семьи, но они в самом деле очень забавны.

После этого отступления о социальных ценностях поскорее вернусь к оркестру.

Интересно, насколько ужасен был шум, который мы издавали? Наверное, достаточно. И, однако, нам было очень интересно, и наши познания в музыке увеличились. Приближалось и нечто еще более захватывающее — мы готовились к представлению опер Гилберта и Салливана.

Еще до того, как мы сблизились, Хаксли уже поставили «Терпение». Теперь они находились в преддверии постановки «Телохранителя» — мероприятия, требовавшего незаурядной отваги. Меня изрядно изумляло, что родители нисколько не расхолаживали детей. Миссис Хаксли проявляла великолепную индифферентность, что, надо сказать, искренне восхищало меня, поскольку родители в ту пору отнюдь не отличались равнодушием. Она поддерживала детей во всех их начинаниях, помогала, если они нуждались в помощи, а если нет, — предоставляла полную свободу. Распределили, как положено, роли. Я обладала красивым сильным сопрано, единственным во всей труппе, и, конечно, была на седьмом небе, когда мне поручили роль полковника Ферфакса.

Некоторые трудности возникли с мамой, отличавшейся старомодностью воззрений относительно того, какие участки ног девушки могут демонстрировать публике. Ноги есть ноги, достаточно деликатная часть тела. Неблагопристойно, считала мама, появляться на сцене в коротких штанах XVI века или еще в чем-то таком. Мне было тогда тринадцать или четырнадцать дет, и мой рост составлял уже метр шестьдесят семь. Увы, никаких признаков пышной груди, о которой я мечтала, живя в Котре, не наблюдалось. Все-таки мне удалось выйти в костюме королевского стражника, хотя вместо штанишек на мне были довольно мешковатые брюки гольф. Я утешалась тем, что джентльмены елизаветинских времен сталкивались с еще большими трудностями. Сегодня все это кажется смешным, но тогда к подобным проблемам относились со всей серьезностью. В конце концов из положения вышли так: мама сказала, что, если я переброшу через плечо маскировочную мантию, все будет прекрасно. Мантию соорудили из куска бирюзового бархата, выуженного из Бабушкиных запасов. (Бабушкиными запасами были набиты многочисленные сундуки и ящики, ломившиеся от изумительных тканей, купленных ею за последние двадцать пять лет и благополучно забытых.) Я бы не сказала, что двигаться по сцене в мантии, ниспадающей с одного плеча и перекинутой через другое, да еще так, чтобы в целях благопристойности оставить скрытыми от публики нескромные участки ног, было очень легко.

Помнится, я не испытывала на сцене ни малейшего страха. Не странно ли для особы столь застенчивой, которой порой стоило неимоверных усилий перешагнуть порог магазина? Которая, прежде чем появиться на большом приеме, буквально скрежетала зубами? Единственным, что совершенно не приводило меня в замешательство, было пение. Позднее, учась в Париже одновременно музыке и пению, я тряслась от страха, если мне предстояло сыграть что-нибудь на школьном концерте и вместе с тем совершенно не боялась петь. Вполне вероятно, что этим бесстрашием я обязана арии «Благо ли жизнь» и прочим ариям из репертуара полковника Ферфакса. «Телохранитель», безусловно, был моим звездным часом в тот период. И однако, как это ни странно, я рада, что мы больше не ставили опер — опыт, который доставил истинное удовольствие, нельзя повторить снова.

Одно из самых странных явлений заключается в том, что, воскрешая события прошлого, как и почему они происходили, что им предшествовало, невозможно вспомнить, когда и отчего они канули в безвестность. Не могу вспомнить множество пьес, в которых я участвовала вместе с Хаксли после описанных уже постановок, хотя совершенно уверена, что наша дружба не прерывалась. Одно время мы, кажется, встречались каждый день, потом я долгое время писала Лалли в Шотландию. Может быть, доктор Хаксли уехал практиковать куда-то в другое место или оставил работу? Я не помню, когда мы расстались окончательно. Помнится, у Лалли существовала твердая градация дружеских отношений.

— Ты не можешь быть моей лучшей подругой, — объясняла она, — потому что в Шотландии есть девочки Мак-Крэкенс. Они всегда были нашими лучшими друзьями. Бренда — моя лучшая подруга, а Джэнет — лучшая подруга Филлис; следовательно, ты можешь быть моей второй лучшей подругой.

Так что мне пришлось довольствоваться званием второй лучшей подруги, и уговор этот соблюдался неукоснительно, тем более, что Хаксли виделись с Мак-Крэкенсами, я бы сказала, едва ли чаще, чем раз в два года.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.