Любовный омут (Варвара Пащенко)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Любовный омут

(Варвара Пащенко)

Иван Алексеевич Бунин. Из письма Ю. А. Бунину. 28 августа 1890 г.:

Я познакомился с нею года полтора тому назад (кажется в июне прошлого года), в редакции «Орловского вестника». Вышла к чаю утром девица высокая, с очень красивыми чертами лица, в пенсне. Я даже сначала покосился на нее: от пенсне она мне показалась как будто гордою и фатоватою. Начал даже «придираться». Она кое-что мне «отпела» довольно здорово. Потом я придираться перестал. Она мне показалась довольно умною и развитою. (Она кончила курс в Елецкой гимназии). Потом мы встретились в ноябре ‹…›. Тут я прожил в редакции неделю и уже подружился с нею, даже откровенничал, т. е. немного изливал разные мои чувства. Она сидела в своей комнате с отворенною дверью, а я, по обыкновению, на перилах лестницы, около двери. (На втором этаже). Не помню, говорил ли я тебе все это. Если и не говорил, то только потому, что не придавал этому никакого значения и, ради Христа, не думай, что хоть каплю выдумываю: ну из-за чего мне?

Потом мы встретились в самом начале мая у Бибиковых очень радостно, друзьями. Проговорили часов пять без перерыву, гуляя по садочку. Сперва она играла на рояле в беседке все из Чайковского, потом бродили по дорожкам. Говорили о многом; она, честное слово, здорово понимает в стихах, в музыке. И не думай, пожалуйста, что был какой-нибудь жалкий шаблонный разговор. Уходя и ложась спать, я думал: «вот милая, чуткая девица». Но кроме хорошего, доброго и, так сказать, чувства удовлетворения потребности поговорить с кем-нибудь ничего не было…

Потом мы вместе поехали в Орел, — через несколько дней, — слушать Росси. Опять пробыли в Орле вместе с неделю. Иногда, среди какого-нибудь душевного разговора, я позволял себе целовать ее руку — до того мне она нравилась. Но чувства ровно никакого не было. В это время я как-то особенно недоверчиво стал относиться к влюблению. «Все, мол… Пойдут неприятности и т. д.».

Можешь поверить мне, что за это время я часто думал и оценивал ее и, разумеется, беспристрастно. Но симпатичных качеств за нею, несмотря на мое недоверие, все-таки было больше, чем мелких недостатков. Не знаю, впрочем, может быть, ошибаюсь.

С июня я начал часто бывать у них в доме. С конца июля я вдруг почувствовал, что мне смертельно жалко и грустно, например, уезжать от них. Все больше и больше она стала казаться мне милою и хорошею; я это начал уже чувствовать, а не умом только понимать. ‹…› Сильное впечатление (в смысле красоты и т. п.) произвела она на меня накануне моего отъезда, со сцены: она играла в «Перекати-поле» (Гнедича) любительницей, играла вполне недурно, главное, — очень естественно. Ночью, вспомнив, что я завтра уезжаю, я чуть не заплакал. Утром я написал ей, напрягая всю свою искренность, стихотворение ‹…›.

Написал и сейчас же злобно зашагал вниз. Простились мы очень холодно, по крайней мере и она и я с серьезным видом. Это было в самом конце июля.

В начале августа я опять был у них. Когда я начал бормотать, что, мол, не вздумайте еще посмеяться над стихами, она сказала: «Если вы меня считаете способной на это, зачем писали? И зачем подозреваете, когда знаете, как я отношусь к вам. Вы мне всегда казались милым и хорошим, как никто». Уехал я опять с грустно-поэтичным чувством. Дома я долго размышлял над этим. Чувство не проходило. И хорошее это было чувство. Я еще никогда так разумно и благородно не любил. Все мое чувство состоит из поэзии. Я, например, в жизни никогда не чувствовал к ней полового влечения. А приходилось, например, сидеть колено об колено в гамаке, в саду, или, впоследствии, обниматься и целоваться. Т. е. ни капли! я даже на себя удивлялся. Знаешь, у меня совсем почти никогда не бывает теперь похотливого желания. Ужасной кажется гадостью… Впрочем, ты может быть не поверишь…

А целование и обнимание случились так. Надо тебе сказать, что я никогда не ждал и не надеялся на него.

Я только наслаждался своими хорошими чувствами. Ей-богу, правда, только наслаждался. Милый Юринька, ты не поверишь, каким перерожденным я чувствовал и чувствую себя!..

Восьмого августа я опять приехал к ним в Елец и вместе с ее братом и с нею поехал к Анне Николаевне Бибиковой в имение их верст за десять от Ельца на Воргле. ‹…› Было очень весело и хорошо. Мы провели там трое суток. И вот 12?гo ночью мы все сидели на балконе. Ночь была темная, теплая. Мы встали и пошли гулять с Пащенко по темной акациевой аллее. Заговорили. Между прочим, держа ее под руку, я тихонько поцеловал ее руку.

— Да вы уж серьезно не влюблены ли, — спросила она.

— Да что об этом толковать, — сказал я, — впрочем, если на откровенность, т. е., кажется, да.

Помолчали.

— А знаете, — говорит, — я тоже, кажется… могу полюбить вас.

У меня сердце дрогнуло.

— Почему думаете?

— Потому, что иногда… я вас ужасно люблю… и не так, как друга; только я еще сама не знаю. Словно весы колебаются. Например, я начинаю ревновать вас… А вы — серьезно это порешили, продумали?

Я не помню, что ответил. У меня сердце замерло. А она вдруг, порывисто обняла меня и… уж обычное… я даже не сразу опомнился! Господи! что это за ночь была!

— Я тебя страшно люблю сейчас, — говорила она, — страшно… Но я еще не уверена. Ты правду говоришь, что часто на то, что говоришь вечером, как-то иначе смотришь утром. Но сейчас… Может быть ввиду этого мне не следовало так поступать, но все равно… Зачем скрываться?.. Ведь сейчас, когда я тебе говорю про свою любовь, когда целую тебя, я делаю все это страшно искренно…

На другой день она действительно попросила меня «забыть эту ночь». Вечером у нас произошел разговор. Я просил ее объяснить мне, почему у нее такие противоречия. Говорит, что сама не знает; что сама не рада. Расплакалась даже. Я ушел, как бешеный. На заре она опять пришла на балкон (все сидели в доме, а я один на нем), опять обняла, опять начала целовать и говорить, что она страшно бы желала, чтобы у нее было всегда ровное чувство ко мне.

Кажется, 14?го мы уехали с Воргла. Я верхом провожал ее до Ельца. На прощанье она попросила меня возвратить ее карточку.

— Хорошо, — сказал я и заскакал, как бешеный. Я приехал в Орловскую гостиницу совсем не помня себя. Нервы, что ли, только я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо: я, ей-богу, почти не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть. Письмо сейчас же отослал и прилег на диван. Закрою глаза — слышу громкие голоса, шорох платья около меня… Даже вскочу… Голова горит, мысли путаются, руки холодные — просто смерть. Вдруг стук — письмо! Впоследствии я от ее брата узнал, что она плакала и не знала, что делать. Наконец, настрочила мне: «Да пойми же, что весы не остановились, ведь я же тебе сказала. Я не хочу, я пока, видимо, не люблю тебя так, как тебе бы хотелось, но, может быть, со временем я и полюблю тебя. Я не говорю, что это невозможно, но у меня нет желания солгать тебе. Для этого я тебя слишком уважаю. Поверь и не сумасшествуй. Этим сделаешь только хуже. Со временем, может быть, и я сумею оценить тебя вполне. Надейся. Пока же я тебя очень люблю, но не так, как тебе нужно и как бы я хотела. Будь покойнее».

До сих пор еще не определилось ничего. И несмотря на то, что чувство у меня по-прежнему страшно сильно, и хочу все это послать к…, если только вынесу. Просто измучился [38, 281–285].

Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. 2 марта 1891 г.:

Она (мать В. В. Пащенко. — Сост.) говорит, что вполне убедила тебя; ты согласилась с ней, что действительно и думать нечего о нашей женитьбе: во-первых, говорит, что могут сказать добрые люди, когда узнают, что Пащенко выдала свою дочь за «мальчика» без всяких средств, без положения? во-вторых, ты не любишь, не можешь меня любить, потому что я был в твоих глазах всегда все-таки мальчик, далеко неровня тебе и т. д. Так ли все это — вопрос щекотливый, и его лучше следует оставить втуне. Ну мальчик, ну глуповат, ну неровня — что же делать?..

Не могу надеяться, чтобы ты думала обо мне таким образом прежде, но не могу не сомневаться, что теперь ты думаешь так: мама говорит, что она «открыла» тебе глаза и ты вполне согласилась [18, 65].

Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. 29 марта 1891 г.:

Прости мне, милая Варя, — но должен сказать тебе откровенно, что все мое хорошее и радостное чувство любви к тебе сразу расстроилось, когда я начал читать твое письмо от 22 марта. Что за тон? — Какой-то не только холодный, но даже раздраженный ‹…›. Как понимать выражение: «Написала бы еще что-нибудь, да думаю, — будет с него». А я вот думаю, что мы с тобой при писании писем должны «руководствоваться» собственным желанием, потому что когда я, например, пишу, — мне самому приятно поговорить с моею дорогою девочкою. При конце письма можно говорить: «будет с меня, а не с него»… ‹…› Если мы сошлись, если мы любим друг друга, то не должны смотреть свысока один на другого. «Вы, мол, меня любите, ну а я… будьте довольны, если я Вам руку позволю поцеловать или буду с Вами ласкова хоть час…» [18, 74–75]

Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. 9 апреля 1891 г.:

Драгоценная моя, деточка моя, голубеночек! Вся душа переполнена безграничною нежностью к тебе, весь живу тобою. Варенька! Как томишься в такие минуты! Можно разве написать? Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, — чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе ‹…›. Ради Христа, люби меня, я хочу, чтобы в тебе даже от моей заочной ласки проснулось сердце. Господи! Ну да не могу я сказать всего. Право, кажется, что много хорошего есть у меня в сердце, и все твое, — все оживляется только от тебя. ‹…› Вот, например, за последнее время я ужасно чувствую себя «поэтом». Без шуток, даже удивляюсь. Все — и веселое и грустное — отдается у меня в душе музыкой каких-то неопределенных хороших стихов, чувствую какую-то творческую силу создать что-то настоящее. Ты, конечно, не знаешь, не испытывала такого состояния внутренней музыкальности слов и потому, может быть, скажешь, что я чепуху несу. Ей-богу, нет. Ведь я же все-таки родился с частицей этого. О, деточка, если бы ты знала все эти мечты о будущем, о славе, о счастии творчества. Ты должна знать это: все, что есть у меня в сердце, ты должна знать, дорогой мой друг. Нет, ей-богу, буду, должно быть, человеком. Только кажется мне, что для этого надо не «место», а сохранять, как весталке, чистоту и силу души. А ты называешь это мальчишеством. Голубчик, ты забываешь, что я ведь готовил себя с малолетства для другой, более идеалистической жизни [6, 28–29].

Варвара Владимировна Пащенко (в замужестве Бибикова, 1869–1918), из письма И. А. Бунину. Май 1892 г.:

Ведь очень мало для жизни знать одну русскую литературу и быть, в сущности, односторонне развитым человеком [18, 164].

Варвара Владимировна Пащенко. Из письма Ю. А. Бунину. 8 июля 1892 г.:

Я его очень люблю и ценю, как умного и хорошего человека, но жизни семейной, мирной у нас не будет никогда. Лучше, как мне ни тяжело, теперь нам разойтись, чем через год или полгода. Это, согласитесь, будет и труднее и тяжелее. Сама я не могу этого ему сказать, потому что достаточно мне принять серьезный тон, чтобы у него явилось озлобление, он начинает кричать на меня, и дело кончается истерикой, как, например, вчера, когда он бросился на пол в каменных сенях и плакал, как в номерах «Тула», где он в порыве раздражения хотел броситься из окна. Все это невыразимо угнетает меня, у меня пропадает и энергия, и силы. ‹…›

Он не верит мне ‹…› он и не уважает меня, а если утверждает, то только на словах. Он мне толкует о моей неразвитости, — я знаю это сама, — но к чему же принимать такой холодный, обидный, саркастический тон?! Он говорит беспрестанно, что я принадлежу к пошлой среде, что у меня укоренились и дурные вкусы, и привычки, — и это все правда, но опять странно требовать, чтобы я их отбросила, как старые перчатки ‹…›. Как мне это все тяжело! ‹…› Я вовсе не хотела водить его за нос, по его выражению, я все время, решив окончательно жить с ним, старалась примениться к нему, к его характеру, но теперь вижу, что сделать этого не могу. Пока еще мы можем мириться и любовно относиться друг к другу, но и это стали только минуты, а будет мало-помалу остывать наша любовь, все это всплывет ярче и резче. Пусть он поживет хоть год без меня; может быть, у него сгладятся все эти шероховатости, и он будет терпимее, и тогда я с удовольствием пойду с ним, — но теперь, теперь не могу ‹…› Пишу я вам, голубчик, потому что сама я этого не скажу Ивану: он меня пугает самоубийством, поэтому я бы очень хотела, чтобы вы сказали ему это: вы не допустите его ни до какого сумасбродства, если только это отчаяние искренно в нем, в чем он заставил меня сомневаться [6, 38–39].

Иван Алекесеевич Бунин. Из письма Ю. А. Бунину. 3 августа 1892 г.:

Ой, Юринька, не могу начать тебе, больно мне, больно, как никогда не было. ‹…› Меня наповал убили, я заметался, мне некуда было броситься, — только к тебе! Не брось, слышишь — не оскорби меня хоть ты, если и это случится — ну тогда дохнуть некем и нечем! Ну, да дело, конечно, в Варе… Всеми силами постараюсь изложить тебе ясно.

Недели три тому назад, когда я собрал все хладнокровие свое, она мне на мои вопросы — будет ли она со мной жить — ответила, что не будет раньше года. Упирала на то, что она дала слово отцу, что она его любит, что не будет счастлива, поступивши против его воли. Я ответил, что год невозможен, я хочу жить, я хочу любить, я, наконец, вижу, что сиденье здесь губит ее — опутывает типами рутинными. Расстались в слезах. Крепился я, она тоже, видимо, крепилась, страшно не хотела согласиться со мною и рыдала раз часа 3 подряд. Так прошло 4 дня, она пришла ко мне, разрыдалась, я еще больше, мы помирились и она твердо-натвердо сказала, что вот только съездит домой в отпуск на две недели, а затем мы будем жить вместе. Недели две мы провели самым превосходным образом, проводил я на вокзал в Елец, и расстались как нельзя лучше. Это было в среду, а в субботу я получил такое письмо (списываю слово в слово):

«Я уехала, Ваня, для того, чтобы нам легче было расстаться: тяжело, я знаю, дорогой мой, и тебе и мне тяжело. Но это необходимо, это я решила, и так это и должно быть. Наши ссоры показали мне всю разницу между мной и тобой… Я люблю тебя, но жить теперь не могу, и потому, все еще раз взвесив и проверив, я решаю расстаться с тобою на год. ‹…› Работай, голубь мой, здесь, а затем переедешь в Полтаву; я не потеряю тебя из виду ни в каком случае, я буду всегда знать, где ты и что с тобой, так же, как и ты всегда можешь обо мне узнать ‹…› Я решила это и ты должен, если уважаешь и любишь меня, решить то же. ‹…› Пожалей же меня, ведь ты мужчина, ты должен быть решительнее и тверже меня. Тяжело писать это, душа разрывается, но видишь, я сдерживаюсь, я пишу. Будь же и ты тверд и помни, докажи свою веру в меня, что я все так же люблю тебя, но жить вместе мы будем только через год. Думай о нашей общей жизни и люби твою, всю твою Варю»…

Вот и все. Сразу. А Надежда Алексеевна сказала мне, что Варя еще до отъезда говорила ей, что она решила со мной расстаться, об годе никогда ничего не упоминала, не упоминает теперь и про Екатеринославль ничего, просила Надежду Алексеевну отказать мне от обеда в редакции ‹…› чтобы не встречаться со мною.

Теперь гляди ‹…›. Я вот уже почти месяц служу здесь в Управленьи, получаю 30 рублей, освоился с делом, работаю прекрасно и это я должен бросить! В Орле при таких обстоятельствах, т. е. не видясь с ней, я жить не могу!! К тому же я один, убью себя, убью! ‹…› Страшно жаль места, как я его добивался! ‹…› Я обессилен, я с ума сошел! А уехать? Бросить? Нет надежды? Тоже в петлю! Я привык к ней, готов быть ее собакой, чем угодно. Ну, если брошу место, а она передумает. Я к ней опять уеду, никто не удержит. Что же делать? Помоги, помоги и помоги, милый, ножки твои целую!

Ты скажешь, подожди — нет силы! Я живу как во сне, как мертвый, я боюсь, всех боюсь и ничего не знаю!

Пойми еще вот: я чувствую, поверь — я люблю ее не из самолюбия. Я лучше себя изгрызу всего, но бросить ее, чтобы она слилась с этим обществом, чтобы далеко-далеко в необъятном грустном тумане жизни вспомнить потом девушку, милую, мою, чтобы затерялась она от меня… [38, 297–298]

Лидия Александровна Женжурист (урожд. Макова, 1870–1942), народница, жена друга Ю. А. Бунина по Полтаве Ивана Мироновича Женжуриста:

Еще кончая гимназию в Орле (ошибка мемуаристки. — Сост.), он горячо полюбил свою сверстницу, тоже кончавшую гимназию, и, не желая расставаться с ней, вместо университета, к великому огорчению брата, остался в Орле — сотрудничать в местной газете, куда его избранница поступила корректором.

На его любовь она ответила взаимностью, и они тут же поженились, но без «венца» — невеста категорически отказалась узаконить союз — «из принципа».

Год спустя она нашла, что ему пора уже позаботиться о своей служебной карьере, и потребовала, чтобы он немедленно отправился к брату, который должен устроить его, и чтоб к ней не возвращался, пока не займет прочного служебного положения.

Когда Юленька рассказал мне, почему бедный мальчик приехал к нам «в изгнание», — как ни была я молода, все же сразу поняла — не опытом, а душой, — что дело не в принципе, а в холодном расчете: стоит ли закреплять связь? — и это в 20 лет! Послать любимого человека, талантливого юношу, делать служебную карьеру вместо того, чтобы настоять на продолжении образования ‹…›.

Устроив Ванечку в статистическое бюро, Юлий Алексеевич по его настоянию отправился в Орел и уговорил Варю — жену Ванечки — переехать в Полтаву и работать вместе.

Жизнь их как будто наладилась, но, спустя некоторое время, она внезапно исчезла, оставив Ванечке трогательную записку, заверяя его в своей любви, но находя в то же время необходимым разойтись [32, 243–245].

Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. Ноябрь 1894 г.:

Ну вот — пусть Господь убьет меня громом, разразит меня всеми нечеловеческими страшными потерями и муками — клянусь тебе, не стало сил моих! Ну хоть бы день отдыха, покоя, пойми же, я бы полжизни отдал, только бы возненавидеть тебя, стереть с лица земли все эти проклятые воспоминания, которые терзают меня этой проклятой, несказанной любовью [к] тебе, — успокоиться — ведь что же, вижу все потеряно, что же, наконец, за выгода мне рвать свое же сердце. Но каждую, каждую минуту все забываю — пойми же, Христа ради, этот ужас — забываю, что ты-то и есть причина моей муки, а я забываю и когда вот начинает против всякой воли расти, расти эта боль и не в силах терпеть, заплачу вдруг, опять рванусь к тебе, вот бы уткнуться лицом в твои колени, прижаться к тебе, защититься от отчаяния, а нет, опомнюсь — в тебе все! Но не могу уже больше, или письма мои не доходят, или ты дьявол ‹…›. Дай же увидеться с тобою, ради Бога, ради всего на свете! Поклянусь ну чем только могу выдумать, что только есть на языке человеческом, ты не услышишь даже того, что не прикажешь, уйди потом с каким хочешь решением, но только бы полчаса около тебя — ради Создателя, видишь, это безумие, но не порыв минутный — что же я сделаю, если так оказалось. Ну тебе это будет тяжело, м. б., да и не к чему, ты думаешь, ну все равно. Надо же о другом подумать — я же живой, Варя. Если твое решение бросить меня осмыслилось, — чего же тебе бояться, что оно поколеблется [18, 194].

Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. До 20 января 1895 г.:

Варя! Третий месяц я сгораю на медленном огне. Безумен ли я, ничтожен ли, но я испытываю невыразимые мучения. Если бы я мог видеть тебя, я бы все сказал, я бы все выразил тебе. Но не могу я писать — ничтожными слабыми словами говорить про тот ад, который творится у меня в душе. День начинается моим напряженным горячим желанием, чтобы он прошел как можно скорее. А вечером — почти каждый вечер я плачу и молюсь, как никогда не молился, чтобы Господь вынул мою душу или послал мне внезапное, неожиданное утешение, чтобы он раскрыл твое сердце для любви, для жалости, для проникновения в мое изболевшееся сердце, и как ребенок жду чуда и все надеюсь, что ты схватишь, наконец, тот светлый момент ясности душевной, в которой становишься выше затирающей нас жизни и поймешь и представишь себе все. Заклинаю тебя Спасителем — подумай еще раз обо мне и о себе! Твой отец сказал, что ты имени моего слышать не можешь — но как же мне поверить этому? Нельзя этому быть. Самые злые люди прощают закоренелых злодеев [18, 195].

Иван Алексеевич Бунин. Из письма Ю. А. Бунину. Апрель 1895 г.:

Несколько дней после этого известия (о свадьбе А. Н. Бибикова и В. В. Пащенко. — Сост.) я ходил совсем мертвецом ‹…›. А дело было так: Евгений в одну из наших прогулок сообщил мне, что слышал в Ельце; что она вышла замуж за какого-то доктора (теперь-то он говорит, что врал про доктора — слышал про Бибикова). Я, конечно, остолбенел от такой вести, но затаился и поехал в Елец, решившись на все, чтобы узнать. Но узнал нечаянно: у парикмахера Николаева тот, кто стриг, меня спросил, буду ли я завтра на представлении Петита, а потом бывал ли я на Святой на любительских спектаклях. Меня так и передернули эти любительские спектакли, и я уж с задавленным голосом стал расспрашивать, кто играл. «Г?жа Буцкая, г?жи Пащенко, мать и дочь, та-с, что вышла замуж за молодого Бибикова»… Я помертвел буквально. «Это какая?» — спрашиваю. «Да старшая, Варвара Владимировна; да вы, верно, и с г?ном Бибиковым знакомы, черный он такой, худой — Арсений Николаевич». Очевидно, он хотел меня поддуть, потому что спросил после, где я жил зиму. Я насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела и почти бегом бегал часа три по Ельцу, около дома Бибикова, расспрашивал про Бибикова, где он, женился ли. «Да, — говорят, — на Пащенки ‹…›». Я хотел ехать сейчас на Воргол, идти к Пащенко и т. д. и т. д., однако собрал все силы ума и на вокзал, потому что быть одному мне было прямо страшно. На вокзале у меня лила кровь из носу и я страшно ослабел. А потом ночью пер со станции в Огневку и, брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки. Венчались, говорят… [38, 301–302]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.