Бегство и арест
Бегство и арест
В яркий солнечный день 22 июня 1941 г. — было воскресенье — нас разбудил знакомый француз, сообщивший, что Германия напала на СССР. Не поверив ему, мы включили радио и голос московского диктора-француза возвестил о начале войны, повторяя без комментариев московское радиосообщение.
Оставаться в Париже стало невозможно. Все иностранцы, в частности советские граждане, состояли на учете в полиции. Решали часы, если не минуты. Но куда бежать и как?
Дочь отправилась на велосипеде в советское полпредство на улице Гренелль. Через полчаса она вернулась взволнованная. С шести часов утра здание полпредства оцепили немецкие солдаты и французская полиция. Всех приходящих туда немцы арестовывали.
Оставался только один путь — пробраться в Виши, перейти «демаркационную линию», установленную немцами между оккупированной и неоккупированной зонами.
Перейти границу между зонами можно было только нелегально. Тысячи французов занимались тем, что переводили людей через линию.
Неимущих военнопленных французы переводили бесплатно, самоотверженно рискуя собой. С богатых обычно брали франков 300–500 и больше.
Рано утром 23 июня я распрощался с семьей и выехал поездом в город Бурж, близ которого проходила демаркационная линия. По имевшимся сведениям, именно там было легче всего перейти границу. К тому же начальником французской полиции в этом городке был патриот, сторонник «Сражающейся Франции». К нему-то и направили меня парижские знакомые. Весь мой багаж уместился в маленьком ручном чемоданчике. Позже, зимою, очутившись в концлагере без вещей, я нестерпимо страдал от холода, так как не взял с собой никакой зимней одежды.
Долго, долго смотрел я из окна вагона на фигурку моей жены, затерявшуюся среди толпы, которая наводнила платформу. Мы расставались надолго, быть может, навсегда. Мировая буря захлестнула и нас. И теперь, когда я пишу эти строки, я думаю о тех, кто тогда остался в руках у гитлеровцев, о всей истерзанной, разграбленной, замученной Европе. Миллионы людей испытывали то же самое, что и я, покидая дорогие им места. Все надежды миллионов людей возлагались на Советскую Армию. Еще никогда в истории столько сердец не билось в унисон с сердцем этой армии. Советская Армия стала родной для всего человечества.
Поезд был переполнен. Оккупанты угнали в Германию лучший подвижной состав, и вагонов не хватало. По пути мы встретили несколько эшелонов с немецкими войсками, орудиями, танками. Их гнали на восток. Мрачные солдаты хмуро глядели в окна.
В нашем поезде, как и повсюду во Франции, несколько вагонов было отведено специально для немцев. В одном из них дремали три-четыре офицера. Французы злобно смотрели на этот пустой вагон, но молчали, уткнувшись в газеты, где была помещена речь Гитлера о нападении на СССР.
В прежние времена французы любили поспорить о политике. Во время германской оккупации они дорого поплатились за эту привычку. И теперь, наученные горьким опытом, все молчали и лишь изредка обменивались многозначительными взглядами.
Накануне моего отъезда мы бродили с женой по улицам воскресного Парижа, чтобы посмотреть, какое впечатление произвело на французов известие о нападении гитлеровской Германии на Советский Союз. Как нам показалось, французы от этой вести несколько растерялись.
Франция не верила в себя, она не в состоянии была своими силами свергнуть немецко-фашистское иго. Она могла только ждать освобождения от других. Но от кого? Англия не сдавалась и продолжала бороться, надеясь накопить силы и победить. В начале сентября 1940 г. англичане пресекли попытку германских войск прорваться в их страну. Но она замерла. Ее самолеты лишь отражали немецкие атаки. А французам было очень трудно ждать. Они жадно старались подметить признаки того, что Англия скоро двинется… Но вотще.
И вот теперь на Востоке началась война. Против гитлеровцев была армия, о которой столько лгали… Но никакая ложь не могла скрыть от французов, что эта «загадочная» армия — огромная сила. Французский народ чувствовал горячую симпатию к СССР. Рабочие, мелкие коммерсанты, служащие говорили о России, как о верном союзнике французского народа.
Крупная буржуазия, реакционные банковские служащие, прислужники гитлеровцев вроде Дрие ля Рошелля и Шатобриана тоже радовались, но по-иному.
Гитлер, по их мнению, спас Францию от революции и коммунизма. А теперь Гитлер покончит с коммунизмом в СССР.
«Германия в два счета расправится с Россией». В этот «тезис» геббельсовской пропаганды французские фашисты слепо верили.
В Бурж поезд прибыл в полдень. На вокзале было много немцев. Однако документов ни у кого не спрашивали. Захватив чемоданчик, я пошел в город разыскивать знакомых и ночлег. Кафе, которое мне указали, оказалось в центре города, в старинном доме с башенкой, выходящем на две улицы. Хозяин типично французского «бистро» принял меня нелюбезно, но когда услышал условный пароль, оглянулся, хотя в кафе не было ни души, и провел меня наверх. Отведенная мне комната находилась в угловой башенке, и из окна можно было видеть все, что делается вокруг.
Привел — и посоветовал не выходить. «Луиза будет через час», — сообщил он. Через час, действительно, пришла Луиза, молодая девушка-санитарка, беженка с севера Франции. Я знал, что она уже перевела через «линию» свыше 800 французских пленных. Девушка была тихая, спокойная, но решительная с виду.
— Трудно теперь переходить, — сказала она. — Попробуем завтра в три часа!
На другой день она зашла за мной, провела в какой-то двор. Там стояла машина, у которой возился молодой человек. Девушка дала ему адрес и сказала, что будет там ждать нас через два часа.
Мы помчались куда-то вперед. Ехали час, полтора, доехали до каких-то ферм, расспрашивали пастухов. Никто указанного нам адреса не знал. Луизы тоже нигде не было.
— Раз Луизы нет, значит дело не вышло, — сказал мой провожатый. Мы вернулись обратно в Бурж. Луизу я увидел на следующий день.
— Придется ждать новой оказии, — сказала она.
Потянулись томительные, скучные дни в комнатушке над кафе. Внизу толпились люди, большей частью рабочие. Они тихонько говорили о политике, но, когда появлялся посторонний, умолкали и начинали пить белое вино — единственное, что имелось в кафе. Часто заходили сюда и французские полицейские. Они обращались к рабочим и к хозяину, как к старым приятелям, разговоры о политике при них не смолкали. Я выходил из комнаты только в ресторан да вечером в кино, где никто не мог меня заметить. Жил, понятно, без прописки, поэтому хозяин просил меня по городу не ходить. Все-таки мне удалось осмотреть знаменитый собор, чудо архитектуры XIV века. Напротив моего окна был городской сад с эстрадой для музыкантов. Каждый день туда парадным маршем являлся немецкий военный оркестр. К этому часу ни одного француза в саду не оставалось. Немцы добросовестно играли без слушателей, в пустом саду.
На стенах домов пестрели красные и синие объявления на немецком и французском языках, в них сообщалось о расстрелах по приговору военного суда за саботаж.
Повидал я и чиновника полиции, к которому меня направили мои парижские друзья. Принял он меня сердечно, пригласил пообедать в лучшем ресторане города.
Чиновник, между прочим, сообщил, что он уже смещен, а его помощник арестован германскими властями. Печати у него отобраны. Словом, он сейчас ничего не мог для меня сделать.
Оставаться дольше здесь было невозможно. Вечером хозяин познакомил меня с местным пожарным, который лихо заявил, что перебраться через зону — плевое дело и что завтра же он все устроит, если я только не испугаюсь. Он велел мне не бриться и не мыться. Пожарный (назову его Рошетт) сказал, что даст мне одежду.
Рано утром он пришел в кафе и принес рваную синюю куртку, такие же штаны, помятую кепку, топор и пилу. Я должен был в качестве лесоруба идти в лес на работу. Напялив куртку и штаны на городской костюм, привесив топор к поясу и перекинув пилу через плечо, я поглядел на себя в зеркало: ну кто скажет теперь, что я не заправский лесоруб?
Пожарный захватил по дороге велосипед, привязал к нему мой чемоданчик:
— Идите прямо по этой дороге, километров десять, а там я вас обгоню и покажу, где сворачивать!
Я зашагал по прекрасному гудронированному шоссе. Народ шел на работу, крестьяне ехали в поле. Над городом кружили германские самолеты. Сначала мне казалось, что все догадываются, кто я такой, но, после того как несколько встречных обратились ко мне на «ты», я вошел в роль, и мне самому начало казаться, что я лесоруб и иду на работу.
В шести километрах от города мне повстречался германский автомобиль с офицерами. Завидев меня, он остановился. У меня екнуло сердце.
Один из офицеров на ломаном французском языке спросил у меня дорогу в какую-то деревню, о которой я не имел ни малейшего понятия. Ответить, что я ее не знаю, значило показать, что я не здешний. Поэтому я смело стал фантазировать и объяснять им, как туда проехать, где свернуть и т. д. Офицер повторял мои слова и отмечал на карте.
Автомобиль умчался, а я, опасаясь, что он может вернуться, зашагал еще быстрее. Меня обогнал на велосипеде Рошетт и на ходу сказал:
— Сверните на первую дорогу налево в лес и идите к домику лесного сторожа. Я буду там. А главное — не останавливайтесь!
До поворота осталось метров пятьсот, не больше. На шоссе, прямо передо мной, стояли немецкие часовые, и путь был загорожен колючей проволокой. Там была граница.
С бьющимся сердцем я свернул на лесную дорогу. Справа в три ряда колючая проволока, за нею так называемая свободная зона, слева — лес. И прямо передо мной шагает немецкий пограничный патруль в 15–20 солдат с собакой-ищейкой.
Я замедлил шаг, чтобы не обогнать патруль… Солдаты шагали быстро, не обращая на меня внимания. Вот они повернули и исчезли за поворотом. Когда я дошел до поворота, на дороге никого не оказалось!
Я пошел быстрее и в кустах налево услышал немецкий говор. Патруль залег в канаве и наблюдал за дорогой. Отступать было поздно. Я прошел мимо, будучи уверенным, что меня окликнут, спросят документы. Будь я одет по-городскому, так оно и случилось бы. Но старый лесоруб, спокойно идущий на работу, не возбудил у них сомнений. Меня никто не окликнул.
Метров через триста проволока оборвалась. Там стоял домик лесного сторожа, и к нему вела дорога, перегороженная рогаткой из колючей проволоки. Рошетт стоял у домика и что-то пилил. Я повернулся к нему — теперь я был за проволокой, но опасность еще не миновала. Рошетт быстро прошептал, продолжая пилить:
— Ступай прямо по просеке, не оглядывайся, пока я тебя не обгоню. Немцы имеют право стрелять на 300 метров в свободной зоне.
Я зашагал по просеке. В лесу было тихо, мирно жужжали насекомые. Прошел полкилометра, километр, просека изгибалась в этом месте, дороги и долины уже не было видно. Тут меня догнал Рошетт — на велосипеде с чемоданчиком:
— Поздравляю, вы в свободной зоне! Но будьте осторожны, здесь полиция — сволочь, она служит немцам, она и нашу полицию арестовывает.
Полчаса спустя мы были в деревушке, в домике одной крестьянки. Я снял костюм лесоруба, крестьяне этому не удивились. Рошетт, узнав, что я русский, долго восторженно жал мне руки и выпил с нами за победу СССР. Он даже хотел заплатить за вино. «Сколько я вам должен за переход?» — спросил я. Рошетт колебался:
— Я бы ничего с вас не взял, я рад помочь русскому. Правда, переход очень опасный, и для меня это большой риск…
— Ну, а все-таки?..
— Право, не знаю. Скажите, 300 франков для вас не много? Мне неловко брать, но, знаете, если я потеряю работу…
Я дал ему 500 франков. Он просиял, в конце концов взял деньги и опять долго жал мне руку и желал победы. Скажи я, что у меня нет денег, он не был бы в претензии. А ведь риск для него немалый. Сколько «перевозчиков» сидело по тюрьмам, сколько их было расстреляно! Следует сказать, что за 500 франков в то время можно было, купить кило ветчины на черном рынке.
Вечером, после нескончаемой езды по узкоколейке, после долгих стоянок на каких-то станциях я очутился в Сент-Амане, городке, где ровно год назад мы пережили столько тяжелых минут. Сент-Аман казался теперь тихим, мертвым, чужим. Я зашел к владельцу гаража, который тогда приютил нас. Он и его семья встретили меня сердечно, оставили обедать и долго расспрашивали о Красной Армии. Я провел ночь в том же отеле, что и год назад. Рано утром выехал в Монлюсон.
Монлюсон был первым сравнительно крупным городом в неоккупированной зоне, который я увидел. Мне показалось даже странным не видеть немецких солдат и офицеров. Французская толпа потеряла здесь весь свой былой облик. В кафе, в ресторанах — ни слова о политаке, о войне. Французы молчали с таким упорством, какого я в них не подозревал. Витрины магазинов были пусты, товары исчезли. Их с лихвой заменяли всевозможными плакатами с портретами Петэна. На одном из них усатый маршал призывал к «национальной революции», на другом заявлял: «Я сдержу все обещания, данные даже другими». Это был намек на обещания правительства Даладье. По приказу оккупантов Петэн отменил праздник перемирия 11 ноября. Но он сохранил праздник 1 мая, официально установленный правительством Даладье за год до войны. Этот день объявили «праздником труда», а раболепные газеты заявляли, что в этот день Петэн именинник. Действительно, Петэна звали Филиппом, а день св. Филиппа приходится на 1 мая.
Портретами Петэна были заклеены все стены домов, подъездов, деревья бульваров, и даже общественные писсуары. Словом, коммерсанты лезли из кожи вон, чтобы выказать свои верноподданнические чувства.
Я остановился в отеле против вокзала. Неожиданно явился отряд жандармов, подъехали огромные грузовики. Собралась публика. На вопрос, что случилось, кто-то объяснил мне, что ждут поезда с тяжелоранеными моряками из Германии. Немцы, мол, согласились их освободить.
Действительно, пришел поезд, но моряков было так мало, что все уместились в одном грузовике (а выслали шесть или семь машин). К тому же моряки оказались, к великому нашему изумлению, не инвалидами, а здоровенными, крепкими парнями, смущенно озиравшимися по сторонам.
Это заметила и публика. На террасе кафе я слышал замечания, сделанные вполголоса:
— Да ведь это же здоровенные детины. Немцы направляют их во флот, чтобы он не достался англичанам!
Я попытался вмешаться в разговор. Но на меня подозрительно покосились и замолчали.
Вообще в толпе чувствовалась какая-то напряженность, какая-то непривычная сдержанность. Как это было непохоже на говорливую и живую французскую толпу!
День был воскресный, я хотел сразу поехать в Виши, но потом раздумал — въезд в Виши без разрешения был воспрещен.
Разве мог я предвидеть, что именно завтра, 30 июня, правительство Петэна по приказу из Берлина порвет отношения с СССР и наше полпредство в тот же день выедет из Виши?
Итак, в понедельник 30 июня 1941 г., ровно через неделю после отъезда из Парижа, я прибыл на автокаре в Виши.
Было около одиннадцати часов утра. Переполненный автокар проехал предместья столицы неоккупированной зоны и остановился на мосту, возле фабрики, где стояла жандармская будка. В автокар вошел жандарм.
Все спешно вытащили бумаги. Жандарм внимательно осматривал их и молча возвращал обратно. Очередь дошла до меня. При виде советского паспорта глаза его блеснули:
— Будьте любезны выйти и подождать у будки.
Я вышел. Жандарм тотчас же спрыгнул вслед за мною. Автокар укатил. Жандарм передал мои документы в будку и предложил мне подождать, — пока что он был вежлив. Я стал расхаживать по мосту. Жандармские патрули останавливали всех прохожих, спрашивая документы. Вскоре ко мне подвели еще одного задержанного, он оказался русским эмигрантом.
— Сколько же времени мы будем ждать? — спросил я у жандармов. — Я хотел бы связаться с нашим посольством.
— Скоро приедет полицейский чиновник, и тогда вы сможете позвонить по телефону, — успокоительно ответил жандарм.
Потянулись часы ожидания. Сидеть было не на чем. Я слонялся по мосту.
Часа в четыре, наконец, приехала полицейская машина. В ней сидел очень молодой полицейский чиновник. Я обратился к нему с протестом по случаю задержания и просил разрешения позвонить в полпредство.
— Мы сейчас поедем к комиссару, и он вам все это устроит, — любезно ответил полицейский чин.
Мы приехали на огромный стадион. Поднялись наверх. На скамейках стадиона сидело человек 500, большей частью русских эмигрантов, причем, некоторые из них в самых невероятных костюмах. У каждого в руках был номер, их вызывали по номерам. Молодой человек, привезший меня, бросился с моими документами к усатому военному комиссару. Тот мельком взглянул на бумаги и отложил их в сторону.
— Могу я по телефону предупредить наше посольство о случившемся? — спросил я.
— Мы сами это сделаем, — сухо ответил комиссар. Часа три мы промаялись на стадионе под палящими лучами солнца. На допрос меня так и не вызвали. Затем всех нас погрузили в машины и повезли в городскую больницу. В пути жандармы были еще вежливы, но чувствовалось, что вежливость их с каждым часом тает.
В больнице нам отвели две палаты. Одну для женщин, которых, кстати сказать, было очень мало. Туда же поместили стариков и больных. В другой палате, абсолютно пустой, на паркет кинули немного соломы. Здесь мы безвыходно провели три дня.
Только теперь я узнал, что правительство Виши, по приказу Гитлера порвавшее дипломатические отношения с СССР, отдало приказ об аресте всех русских. В больницу свезли человек 300 русских белоэмигрантов. Среди задержанных были также сотрудница и переводчик посольства, арестованные в этот же день.
Впервые мне удалось так близко столкнуться с эмигрантами.
Многие арестованные на вопрос о профессии отвечали:
— Бывший офицер.
Они прослужили офицерами в белой армии года два. С тех пор лет двадцать работали грузчиками или шоферами во Франции, но все еще считали себя офицерами.
Были здесь и евреи, в большинстве случаев богатые коммерсанты из Виши, в фетровых шляпах, с кольцами на пальцах. Почти у всех у них документы были не в порядке. Они бежали в Виши из оккупированной зоны, жили здесь в хороших отелях и тратили немалые деньги на подкуп полиции.
Среди арестованных мне бросился в глаза один коммерсант, родом из Буковины. Он лет 30 прожил в Виши, где держал какую-то торговлю. Маленький, безукоризненно одетый, в черном пиджаке со стоячими воротничками, в котелке, он, в противоположность другим арестованным, пришел с уже готовым чемоданчиком, где были аккуратно уложены бритвенный прибор, мыло, полотенце и смена белья. Видно было, что человек этот имеет опыт в делах подобного рода. Мы с ним разговорились. В начале войны 1914 г. его арестовали в Виши и интернировали, как австрийского подданного, а когда Румыния захватила Буковину, его выпустили. Затем Буковина была освобождена от власти румынских бояр, и его задержали, как советского гражданина, хотя в Буковине он не был тридцать лет и не знал по-русски ни слова. Он молча положил свои вещи в уголок, приткнулся на соломе и немедленно заснул.
На третий день зал опустел. Меня и двух — других советских граждан на допрос не вызывали. Вместе с небольшой группой арестованных нас посадили в грузовик и привезли в центральный полицейский комиссариат Виши, в здание ратуши, когда уже вечерело.
Дежурный полицейский грубо приказал нам сдать вещи, обыскал, отобрал у меня бумажник, часы, ручку, словом, все, что лежало в карманах, а также шнурки от ботинок, галстук и подтяжки. На мой протест он ответил, что действует по закону, однако стал вежливее, записал все отобранные предметы в книгу и предложил расписаться.
Просидели мы тут до полуночи. Все время приходили и уходили полицейские. Они были пьяны, многие едва держались на ногах. В соседнюю комнату приводили арестованных на улице и тут же их допрашивали. Слышалась площадная ругань полицейских, затем дикие вопли допрашиваемых, которых избивали. На ночь нас отправили в подвал, в каморку размером приблизительно 4 на 2 метра, почти целиком занятую низкими нарами.
Лежать было жестко, воздуха не хватало. На нас сразу же набросились тысячи вшей. Ни соломы, ни одеял не дали.
За несколько дней, что мы провели в полицейском комиссариате, наше общество несколько видоизменилось. Раза два к нам сажали воров, избитых до полусмерти полицией. Чаще привозили пьяниц для вытрезвления, и они безбожно храпели. Днем мы сидели в помещении, где пьяные полицейские играли в карты или на настольном биллиарде. На ночь нас запирали в подвал. Иногда вечером нашу процессию в камеру замыкал пьяница, которого волочил также пьяный тюремщик. Следует заместить, что за все время нашего пребывания в вишийской каталажке я ни разу не видел его трезвым. Он обычно был так пьян, что, отводя нас вечером в камеру, не мог попасть ключом в замочную скважину, и нам самим приходилось открывать дверь.
В каталажке мы лежали на голых досках. Никаких тюфяков и одеял не полагалось. Уборная была тут же, в камере, в виде круглой дыры в полу. Каждые пять минут она автоматически промывалась водой, спускавшейся со страшным грохотом. Других «удобств» в камере не было, если не считать электрической лампочки, светившей высоко на потолке так слабо, что читать при ее свете было трудно. Свет горел днем и ночью.
Сюда же привели и еврея из Буковины. Он пришел покорный, по-прежнему хорошо одетый, в котелке, с неизменным чемоданчиком в руке; растянувшись на нарах, он проспал ночь, а на другой день его освободили. Равнодушно взял он свои вещи, надел котелок и ушел.
Помощник начальника комиссариата — старый толстый эльзасец был выслан германскими войсками с родины. Ему дали полчаса на сборы и разрешили взять 500 франков. Эльзасец клял немцев, оплакивал брошенное имущество. Я попросил его выяснить у комиссара, которого никто из нас не видел, когда меня освободят. Помощник ушел и через десять минут вбежал разъяренный:
— И вы еще смеете требовать объяснений? Да вы знаете, кто вы такой? Вы русский, советский. Я видел на вас досье. Ваше дело очень, очень серьезно. Вам бы помолчать, а вы еще в разговоры пускаетесь.
Так ничего добиться от него и не удалось. Хотя немцев он и ругал, но и служил им верно.
Мне удалось дать знать о моем аресте старому знакомому, врачу, русскому еврею, лет сорока до того осевшему во Франции. Он пришел, принес мне папиросы, фрукты. Был он грустен, чем-то подавлен. Оказывается, как еврея, его лишили права врачебной практики. Теперь он мог быть лишен и французского гражданства. От него я узнал, что наше посольство еще 30 июня вечером выехало из Виши. С фронта вести шли неважные. Чиновники и полиция Виши заметло наглели.
Я попросил моего знакомого сходить в американское посольство и просить там вмешательства в дело моего освобождения. Но в посольстве США ему резко заявили, что дела советских граждан их не касаются, они поручены иранскому посольству. Сходил он и в иранское посольство. Здесь его приняли весьма любезно, обещали все разузнать, но ничего не сделали. Да с иранским посольством ни вишийские, ни германские власти совершенно и не считались.
Еще через несколько дней, вечером, в комиссариат явились жандармы с походными сумками. Они вызвали сначала сотрудницу нашего посольства Соню и приказали приготовиться в дорогу, а куда, не сказали. Едва мы успели с ней попрощаться, как жандармы пришли и за нами. Под конвоем четырех жандармов мы прошли через город к вокзалу… Было еще светло, люди равнодушно оглядывались на примелькавшуюся картину. Из разговоров с жандармами мы узнали, что везут нас в прославленный жестокостью лагерь Верне.
После восьми дней пребывания днем и ночью на голых досках каталажки ночь в набитом до отказа вагоне окончательно доканала нас. Жандармы держались вежливо, сдержанно. Вообще профессиональные блюстители порядка вели себя куда пристойнее, чем петэновские ставленники, всякого рода «гражданские стражи», государственная полиция и т. п.
За окнами промелькнули Клермон-Ферран, Монтобан, Тулуза с забитыми народом вокзалами, с пустыми буфетами и множеством портретов Петэна. В Тулузе мы просидели весь день на вокзале, так как поезд в Верне отходил только вечером.
К вечеру того же дня мы прибыли в Верне.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.