Отвязанный челн

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Отвязанный челн

«Стремление в широкий мир» — традиционное ощущение взрослеющего и мужающего китайского юноши, жаждущего познания бескрайних просторов и реализации своих замыслов. Для китайского интеллектуала путешествие было не частным делом, а социальной функцией, способом получения информации о мире и передачи социуму информации о себе.

Почти два года (724–725) Ли Бо блуждал по отчему краю, трудно расставаясь с детством, с семьей, с горами и затаившимися в них даоскими и буддийскими монастырями. Внутренне он не порывал с ними, они впоследствии не раз всплывали в его стихах, а в памяти сердца явно пребывали постоянно, но Ли Бо был человеком, который не мог удовлетворяться частным, личным очищением и просветлением, — он жаждал принести чистоту и свет всему миру и в этом видел свою высочайшую миссию. Он «хотел по-птичьи всполошить мир людей и птицей взмыть в Небо» — так сформулировал жизненное целеположение поэта Фань Чуаньчжэн в «Надписи на могильной стеле».

Не случайно мифологический образ Великой Птицы Пэн, сформировавший устойчивую ментальность Ли Бо, оказался стержневым в его поэзии, выражая надмировой, космический характер поэта, презрение к пересудам «мелких птах под забором», высочайшую самооценку, осознание своего нестандартного предназначения, способного изменить направление движения заблудшего мира, упорное, почти маниакальное стремление к грандиозным целям, которые извне могли показаться безумными. Гипертрофированность была ведущей чертой и его характера, и его поэзии: плач у него «сотрясал Небо», смех «гремел в Небесах», песни были «оглушительными», воздыхания «нескончаемыми», тоска «бескрайна, точно осень», седина «в три тысячи чжанов» (в том же стиле он вошел в легенду великаном ростом в семь чи).

Ли Бо жаждал «безумства», которое ломает традиционные пути, нарушает каноны, спутывающие естественность неумирающей Древности, уводящие от Изначальности, и этой предвечной свободой Совершенномудрых он хотел одарить весь мир. Вот почему — а не только в силу заведенного правила — он рвался «к четырем сторонам», центром которых была блистательная имперская столица Чанъань с императором, Сыном Солнца, на священном троне, обращенном лицом к югу.

Здесь, похоже, у меня есть последняя возможность несколькими штрихами дорисовать внутренний образ Ли Бо, ибо дальше он с головой погрузится в текущую жизнь, увлекаемый своим бурнокипящим темпераментом, и нам будет уже не до штрихов и абрисов.

Хотя по меркам эпохи он считался уже вполне взрослым человеком, но определявший структуру его характера поэтический склад, выходивший за рамки обычного, несколько притормаживал стандартное социально-психологическое развитие. Правда, китайский исследователь в специальной работе, посвященной преимущественно анализу психологического облика Ли Бо, на первое место ставит «уверенность в себе», из «пяти моделей» которой («самостоятельное планирование собственной жизни», «осознание себя как части естества», «высокая самооценка», «трансцендентность своего Я», «самопиар»), по его мнению, и складывается личность Ли Бо [Кан Хуайюань-2004. С. 2–4], но я бы рискнул, не отрицая этих моделей в целом, возразить ему в частности, но имеющей принципиальное значение для понимания Ли Бо не просто как человека, не просто как поэта, но как поэта гениального, в котором творческий процесс был абсолютно определяющим в структуре личности.

Думается, что доминирующей чертой личности Ли Бо стоило бы считать не поставленную исследователем на первое место «уверенность», а стоящую у него на втором месте «наивность» [Кан Хуайюань-2004. С. 4–8]. Эта «наивность» не была ни наигранностью, ни инфантильностью, ни патологией. Это была жажда всё познать, всё увидеть, почувствовать, потрогать: любопытство, изначально присущее слитым с Природой бесхитростным существам — птицам, мелким зверушкам, человеческим младенцам. С врастанием во взрослый мир оно остается лишь у творческих натур с открытой, обнаженной нервной системой: доверие к людям, неумение и, главное, нежелание разбираться в тонкосплетениях интриг, трагически замутняющих чистоту души, то есть то, что было для Ли Бо свято. «Наивность младенца, с плачем пытающегося схватить луну» — так охарактеризовал нашего героя современный поэт Вэнь Идо. Иными словами, живущего в мире без искусственных границ, привнесенных извне, без категорической оппозиции «свой-чужой», «можно-нельзя» (а такое противопоставление — стержень классической китайской ментальности).

Эта «наивность» — преимущественно, не земного, а небесного свойства, наивность существа, не припорошенного мирской пылью, сверхъестественная открытость души, ее ранимость, беззащитное тяготение к соприродным существам, в кругу которых он мог ощущать себя как «самость», и отсюда — боязнь одиночества как разрыва связей с соприродными существами, коих в современном ему мире, как, повзрослев, он осознал, осталось не столь уж много. Его стремление к Древности было, конечно, связано и с мировоззренческими моментами, но — вторично, первичным же в этом чувстве было традиционное представление о Древности как о времени патриархально-идиллических взаимоотношений между людьми.

Ну как такому «младенцу» было возможно прижиться при дворе, живущем интригами и коварством?! Ведь он всю жизнь позиционировал себя «рыцарем», поднимающим меч в защиту справедливости. Неискоренимая детскость постоянно толкала его к озорству, шальным выходкам, не подобающим солидному взрослому мужу, к необузданности во всех сферах быта, наслаждения, служения, творчества. С этим «озорством» он не только вошел в общество, но и вторгся в китайскую поэзию, взорвав ее чинное почитание традиций и копирование образцов как главный творческий метод. Камертоном для него была собственная личность, которая произвольно брала из традиции лишь то, что было созвучно ее чистому и естественному дыханию.

Именно в плане свободы формы и самовыражения поэзия Ли Бо «безумна» — как безумен срывающийся с гор неудержимый поток, для которого не существует абсолютного русла, и он упрямо выходит из обозначенных традицией берегов (горы и водопады постоянно возникают в его стихах). Самохарактеристика поэта звучит как куан. Словарь дает перевод «безумный, сумасшедший». Но это отнюдь не медицинская патология (хотя с горькой самоиронией он как-то уронил: «Смеются надо мной, как над безумцем»), а неудержимое стремление преодолеть все сдерживающие начала, разрушить барьеры, быть свободным и вольным, как птица, могучим, как зверь, ведомый Изначальностью естества (иероглиф куан складывается из двух значащих частей «зверь + царь», но «царь», в котором еще заложено звериное, природное начало, «царь» младенческого, практически доцивилизационного периода человеческого обитания, «царь» как владелец окружающего природного пространства и уже вторично — живущих на нем людей). «Безумство», какое Ли Бо подмечал в себе, было сродни изначально-природному свойству, не имеющему привязки к месту и времени, противному устойчивой локализации человеческой цивилизации и самой этой цивилизации, явственно обозначало желание разрушить падшую цивилизацию. «Безумство» его поэзии — в ее «сверхчеловеческой» запредельности выражения любви и ненависти, радости и печали, желаний и отрешения от мира, и этот высочайший накал стиха передается и читателю, «раскрепощает человека», погруженного в стихи Ли Бо [Ли Чанчжи-1940. С. 4].

Ли Бо был в высшей степени активной, деятельной натурой. В этом плане его ментальность не нарушала традиций «самости», присущей методологии древних мыслителей Китая, утверждавших путь познания и обретения через себя, самостоятельно, то есть естественным путем, а не навязанным насильственно извне. Учитывая это, надо чрезвычайно осторожно оценивать стремление поэта найти себе высоких покровителей для должностного продвижения. Хотя устойчивое словосочетание «петь с мечом», обозначающее обращение просителя к сюзерену, встречается у него не только как историческая аллюзия[38], но и в применении к самому себе, знаменитая «кость гордости», мешавшая ему униженно склоняться перед сильным и властным, поднимала его с уровня покорного «просителя», жаждущего быть облагодетельствованным, до высоты равного, желающего получить то, чего он достоин. Иллюстрацией служит хотя бы упомянутый в предыдущей главе эпизод с Ли Юном.

Жизненную философию Ли Бо можно определить как безудержную жажду жизни, обостренное ощущение бытийности, его ценности, его стоимости, стремление охватить бытие во всей его невероятной огромности, не пропустить ничего, не связывать себя ничем. Он не жаждал «обладать», он жаждал «быть», существовать в каждое мгновение в максимально возможной (и невозможной) полноте, расцвеченной всеми цветами палитры.

Вино не столько позволяло ему забыться, не видеть грязи мира, сколько раскрепощало, снимало путы непременной ритуальности в общении, возвращало к самому себе, к Великой Природе, в слиянии с которой он познавал себя и через которую во всей полноте сущего выявлял себя, к бесконечному и неизмеримому Космосу, в яркой вольности которого он нашел для себя достойное место. В стихах он порой ставит жизнь выше искусства: «Под северным окном свои стихи слагаю, / Но десять тысяч слов — глотка воды не стоят» («Холодной ночью, одиноко грустя с чашей вина, отвечаю Вану-Двенадцатому»). «Вольным странником восточного типа», устремленным от «мира людей» к «бирюзовым горам», назвал нашего поэта современный аналитик [Кан Хуайюань-2004. С. 29].

Создается впечатление, что это противоречит постоянной нацеленности Ли Бо на социально-полезный успех. Думается, что это все же не столько метание между конфуцианской прагматичной идеей служения[39] и даоским отстранением от мирской пыли, сколько плод имманентной жизненной активности, неудовлетворенности социальной действительностью и желания вернуть мир на изначальные древние «круги своя».

Ли Бо не втискивается в рамки того или иного мировоззренческого учения, как бы некоторым исследователям ни хотелось жестко приписать его к какому-либо канону, он впитывает в себя всё и поднимается надо всем, оставаясь пришельцем из будущего, слишком поторопившимся «посетить сей мир в его минуты роковые». Его стремление к успеху выражает не желание занять место на иерархической лестнице, а максимальное расширение возможностей для деятельности космического масштаба. «Ли Бо своей душой открытой способен Небо потрясти» — так обозначил он себя в «Письме помощнику губернатора Аньчжоу Пэю». По точному замечанию Ван Шичжэня, в поэзии Ли Бо «религией выступает природа». И пустотность буддистов, и туманность даосов, и государственничество конфуцианцев — всё это, пропущенное через себя, он преобразует в образы. «Его слова — вне Неба и Земли, / А мысли — словно духи нашептали», — сказал поэт танского времени Пи Жисю.

Весной 724 года Ли Бо покинул родной Посад Синего Лотоса и, не отводя глаз от луны, словно бы томно блуждавшей по густым бровям священной горы Эмэй, медленно пустил свой челн в извилистые речушки в направлении Юйчжоу (современный Чунцин) на пересечение с Вечной рекой Янцзы, чтобы больше никогда уже не вернуться в отчий край. «Ох, сколь эти вершины круты и опасны! / Легче к небу подняться, чем в Шу по дорогам пройти», — сетовал он позже то ли на трудные дороги отчего края, то ли на скользкие тропы царева служения.

Жизнь поэта имеет две географии, отражающие перемещение тела и движение души. Человек по имени Ли Бо, или Ли Тайбо, вырос в границах современной провинции Сычуань, в крае Шу, и затем много перемещался по территории Китая, преимущественно Южного. Поэту Ли Бо было тесно и в этих рамках, он ощущал в себе космизм, и даже современники сочли его «Небожителем». Его земная оболочка жаждала служить земным властям, но была ими отвергнута. Его душа беседовала со звездами, на земной пейзаж взирала с Девятого неба, обиталища Верховного Владыки, свободно беседовала с ним, а после ушла в запредельную бесконечность.

Вечным странником Земли, вечным «гостем» (кэ), чужим месту и времени, несозвучным, неприкаянным «маргиналом» оказывался Ли Бо повсюду. «Все его „дома“ — в Аньлу, в Восточном Лу, в Лянъюань — были лишь пунктами его странствий» [Цяо Цзячжун-1976. С. 29]. «Я — отвязанный челн, потерявший причал», — писал он в 753 году в стихотворении «Посылаю историографу Цую», характеризуя свои безостановочные странствия по просторам страны в поисках идеала, так и оставшегося недостижимым, ибо если тот, возможно, и существовал, то не в пространстве, а во времени — или во «вневременьи». Какой же это интересный вопрос, еще ждущий ответа: кто отвязал челн вечного странника Ли Бо?

Это настойчивое, чуть ли не маниакально повторяющееся из стихотворения в стихотворение самоназвание «кэ» переходит границы художественного образа и становится психологической характеристикой той особой ментальности, что была присуща Ли Бо («охота к перемене мест» — так через тысячу лет в иной локализации, обладающей иными культурными и цивилизационными характеристиками, обозначил совсем другой поэт натуру такого же «кэ», всюду чужого, чуждого даже собственной цивилизационной оболочке). И еще один поэт, стоявший несколько ближе к безграничной космичности Ли Бо, словно вспомнил о далеком китайском предке: «Он был пустыни вечный гость…»

Конечно, на разных этапах жизненного пути это самоощущение, передаваемое определением кэ, имело разные акценты, неодинаковую сферу локализации, разной силы связь с философской мыслью и традицией. И разную концентрацию душевной горечи. На начальном этапе странствий это явно была лишь констатация факта: Ли Бо покидал отчий край и стоял у начала пути, представлявшегося ему столь же огромным, как невероятной высоты мифологическое древо Фусан, дотягивающееся вершиной до самого Солнца. Ли Бо был упоен слепящей целью и уверенностью в своих силах, могучих, как у Великой Птицы Пэн, о которой он прочитал у Чжуан-цзы. И, уплывая из привычного Шу, он к тому же знал, что в разных городах, больших и малых, обширной Танской империи укоренились близкие ему родичи из клана Ли, некоторые из которых поднялись уже до таких карьерных высот, что юноша вполне мог рассчитывать на достаточно весомую поддержку.

Так что не только «опора на собственные силы» диктовала Ли Бо уверенность в будущем, но и клановая разветвленность, позволявшая ему в трудный час рассчитывать на помощь близких людей. Из сохранившихся до наших дней девяти с лишним сотен стихотворений Ли Бо более четырех десятков посвящены родственникам, в том числе в тридцати стихотворениях даже указывается степень родства. В «Большом словаре Ли Бо» в разделе «Связи Ли Бо» на пяти страницах перечислены адресаты его стихотворений, носившие фамилию Ли. Не все из них идентифицированы, кто-то вовсе не принадлежит к родственникам поэта, но и оставшийся перечень достаточно внушителен. Многие из них занимали какие-то посты в чиновной иерархии разных городов страны, что формировало внушительный каркас необходимой опоры в жизни для Ли Бо.

Покидая Шу, он был исполнен жажды увидеть весь тот широкий и волнующий мир, о каком до тех пор читал и слышал. Более всего его привлекала прибрежная полоса на востоке материка — древнее царство Юэ с его мудрыми отшельниками и колдунами-мистиками. И он решил, что проплывет всю Янцзы, нигде не задерживаясь, прямиком к невиданным красотам Шаньчжуна. Но когда он миновал Большой проход, как в совокупности именовались мелкие речки Шу и Ба, ведущие к Вечной Реке (Янцзы), его первой волнующей душу целью стало Санься — три ущелья в верхнем течении Янцзы, живописная панорама нескончаемых гор, протянувшаяся от города Боди на западе до города Ичан на востоке на 192 километра. С особым трепетом, жадно вглядываясь в очертания левого берега, проплывал он ущелье Цуйтан, в древности называвшееся Силин — здесь родился великий поэт Цюй Юань. «Обе стены ущелья, — описывал эти места в XII веке поэт Лу Ю, — находятся друг против друга и вздымаются высоко в небо. Они гладкие, будто срезанные. Поднимаешь голову — и видишь небо, похожее на штуку белого шелка» [Лу Ю-1968. С. 84].

Рядом — группа стройных пиков Колдовской горы (Ушань). Именно здесь великий Юй, мифологический культурный герой, с помощью феи Колдовской горы, укрощал водную стихию, разрушительными наводнениями губившую плоды жизнедеятельности человека. В памяти поэта всплыла легенда о двенадцати прекрасных феях, дочерях богини запада Сиванму, которые ясным осенним днем на восьмой луне решили слетать вместе с зоревыми облачками к Восточному морю, а когда возвращались к ущельям, увидели могучего мужчину, раздвигавшего утесы, чтобы дать проход бурной воде, грозившей затопить мир. Это и был Великий Юй.

Яоцзи, самая очаровательная из этих прелестниц, не смогла пролететь мимо и спустилась помочь герою. Помочь-то помогла, но разгневала небесного Яшмового Владыку, и он превратил всех сестер в двенадцать пиков Колдовской горы, вон они высятся по левому борту, и самый высокий пик — это и есть Яоцзи. Сун Юй, младший брат Цюй Юаня, взял да связал ее интимными отношениями с чуским князем, а на самом-то деле ее благородное сердце вместило в себя весь род людской. «Царя Небесного Нефритовая дочь / Взлетает поутру цветистой легкой тучкой — / По сновидениям людским бродить всю ночь. / И что ей Сян, какой-то князь там чуский?!» — с сочувствием к ней написал Ли Бо («Чувства вздымаются»).

А завершалось Трехущелье у города Фэнцзе, где над потоком нависает глыба скругленного, как городская стена, утеса, на ней, рассказывали, сохранилась схема боевой дислокации войск Чжугэ Ляна — героя-полководца, весьма высоко почитавшегося Ли Бо. И он еще долго оглядывался на все уменьшающийся, уходя назад, утес, пытаясь обнаружить эту схему. В голове бродили стихи, но легкий челн так бросало в водоворотах Санься, что не то что кисть в руках удержать — самому бы в лодке удержаться.

Санься уже бурлила за спиной, когда впереди показались две горы по обеим сторонам реки — это были Врата Чу (Цзинмэнь), за которыми привычный горный мир Шу становился пологим, ровным, насыщенным озерами, которые поминал еще Сыма Сянжу. Начинались земли великого древнего царства Чу, сформировавшего особый слой романтической культуры, распространившийся на весь Южный Китай, с такими ее вершинами, как Лао-цзы и Чжуан-цзы, Цюй Юань и Сун Юй. Неискоренимая энергетика древности входила в душу вместе с чарующей красотой берегов, потихоньку вытесняя ностальгическую грусть по оставленным родным пенатам.

Не столь уж большое расстояние преодолел челн Ли Бо, но поэт в стихотворении написал «Издалека приплыл я к Чуским воротам»: не тело его приплыло к этому рубежу издалека, а душа прилетела из седой Древности, из того неуничтожимого царства Чу, что духовно взлелеяло поэта. Бурнокипящие между горами Врат, сжимающими поток реки, волны оборачивались водяными драконами, складываясь в мираж уже недалекой древней чуской столицы Ин, колышащийся в ветрах невообразимо протяженного времени. И лишь на мгновение, но отчетливо, пробежала мысль, что воды реки вокруг челна уже десять тысяч ли плывут вместе с ним из родного Шу — в далекие, неизведанные дали.

На правом берегу Янцзы раскинулся небольшой городок Цзыгуй, так до сих пор и сохранивший свое название — один из вариантов фонетической записи крика кукушки. Этих птиц в Шу было множество, и от их заунывного осеннего вопля сжималось сердце. «Бу-жу-гуй! Бу-жу-гуй! Вернись! Вернись!» — безостановочно кричали птицы, словно обращаясь к Ли Бо. И поэт не смог проплыть мимо, тем более что в городке сохранилась небольшая кумирня Цюй Юаня, дорогого его сердцу поэта.

Живописный бассейн Янцзы — это не только географический ареал. Как и вторая великая водная артерия Китая Хуанхэ (Желтая река), Янцзы в мировосприятии китайцев, в их мифологической прапамяти занимает совершенно особое место. Во второй половине прошлого века в верховьях Янцзы были найдены окаменелости обезьяночеловека — на миллион лет старше знаменитого синантропа из стоянки Чжоукоудянь под Пекином, что поколебало давнее представление о том, что колыбель китайской нации локализовалась в бассейне Хуанхэ, и теперь ее границы значительно расширили, считая, что китайская цивилизация зародилась на территории, очерченной с севера Желтой рекой, а с юга — Вечной. Янцзы, третья в мире после Амазонки и Нила водная артерия, столь протяженна и полноводна, что ее именуют Вечной рекой, Великой рекой, а часто с высшей почтительностью — просто Рекой, единственной и неповторимой.

В китайской культурологии существует особый термин «культура бассейна Янцзы» — даоская, прежде всего, культура со всеми присущими ей «темными» мистическими элементами. В ее основе лежал древний мифологический пласт культуры царства Чу, чье влияние простиралось от района современного города Чунцина в верхнем течении Янцзы на западе до прибрежных царств У и Юэ на востоке. Чу — родина Лао-цзы, великого автора трактата «Дао Дэ цзин» («Канон о Дао и Дэ»), легшего в основу философии даоизма. Наиболее ярко эта культура нашла свое выражение в философском притчевом трактате «Чжуан-цзы», в поэзии Цюй Юаня и Сун Юя, и именно эта часть наследия оказалась среди наиболее почитаемых Ли Бо.

Он сам назвал себя в одном стихотворении «Чуским Безумцем», вкладывая в это определение романтическое опьянение древней культурой, насыщенной мифологией, почитавшей доисторическое сотворение мира, акцентировавшей Изначальное как исток духовной Чистоты, утраченной последующим цивилизационным развитием. Южная чуская культура, до рубежа нашей эры не слишком активно контактировавшая с более северными регионами, не испытала сковывающего воздействия суровых древних чжоуских ритуалов, канонизированных Конфуцием и легших в основу культуры Центрального Китая, была вольнее и раскованнее.

Ли Бо не только изучил этот культурный слой — он был воспитан им, взращен им, тем более что мифы чуской культуры тесно взаимодействовали с мифологическим пластом области Шу, родного края Ли Бо, наложились на культуру царств У и Юэ, где глубокие корни пустили мифы о святых бессмертных с острова Пэнлай в Восточном море. Все это особенно влекло романтически настроенного молодого поэта. Классический памятник «Шань хай цзин» («Канон гор и морей»), романтическую философию Чжуан-цзы, величественные оды Цюй Юаня и Сун Юя, отражающие раннее мифологическое сознание нации, он проштудировал еще в детстве. Образы мифологических героинь этого ареала (фея Колдовской горы, верные жены Шуня и др.) не раз возвращались в поэтические строки Ли Бо.

Впереди, за узким проходом в Чуских вратах лежали земли древнего царства Чу, которое во времена своего расцвета занимало обширное пространство на территории современных провинций Хубэй, Хунань, Цзянси, Цзянсу, Чжэцзян и части земель южнее Янцзы. Они прославились не столько сластолюбивым князем Сяном, томившимся в ожидании феи-тучки, сколько великим именем поэта Цюй Юаня, который жаждал быть рядом с престолом, дабы мудростью своей способствовать управлению царством, но, отвергнутый корыстной и недальновидной властью и сосланный к дальним берегам рек Сяо и Сян, в отчаянии бросился в стремительный поток.

Все это еще не могло породить у юного Ли Бо никаких ассоциаций, осознаваемых нами, дальними потомками уже задним числом, но смутная тревога, возникшая в подсознании, усилила грусть по только что покинутому отчему краю. Он вздохнул, глядя на проплывающие мимо пегие склоны Цзинмэнь, отряхнул воспоминания и, подбадривая несколько приунывшего слугу Даньша, попытался решительно настроиться на близящиеся красоты Шаньчжуна, на романтичные места У и Юэ, на уходящую к небесам вершину Лушань, куда он давно стремился и ради этого готов был приглушить тоскливые воспоминания о родных краях с их надрывным воплем кукушек, призывающих странника вернуться, и с дразнящим ароматом домашней похлебки из свежевыловленных, только что трепыхавшихся рыбешек.

Переход на территорию Чу, где таинственно поблескивали руины древнего дворца, поэт воспринял как пересечение рубежа времени, как слияние времен в один Ком вечного бытия, соединил свое уходящее прошлое с надвигающимся будущим и поставил это на фон непрерывающейся Вечности. Не случайно у него в стихотворении луна висит над океаном, которого нет в тех местах, где плыл его челн, но к которому устремлен поток Янцзы, а этот «океан» в мифологии именуется Восточным морем и над ним вздымаются острова Бессмертных святых.

Уже на выходе из водоворотов Трех ущелий, в небольшом городке на берегу Вечной реки и произошла у него встреча, на всю оставшуюся земную жизнь определившая миро- и самоощущение молодого поэта. О ней стоит рассказать чуть подробнее, позволив себе слегка выйти за пределы сухих хроник.