Иван Иванович и Надежда Петровна

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иван Иванович и Надежда Петровна

Поэтому мы временно переехали жить к Ивану Ивановичу и Надежде Петровне. Иван Иванович — крепкий, среднего роста мужчина, бывший красный партизан, был когда-то в партии, как он мне рассказывал. Вышел в 32 году, не выдержал коллективизации.

Мой Володя ходил теперь с уполномоченным Иваном Ивановичем и предупреждал соседок:

— Окна не открывать, свет не жажигать.

И все улыбались.

— Во, какой строгий появился у нас квартальный уполномоченный!

Хозяин нашей квартиры Иван Иванович оказался невероятно добрым, понимающим человеком. Он ездил куда-то в колхозы, что-то там делал, помогал и за это получал какие-то продукты, муку или овощи. За компанию он всегда брал с собой Володю и всем представлял его как «мой внучек».

И вот однажды кто-то спросил:

— Откуда у тебя такой внук?

И Иван Иванович ответил:

— Да это беженцы у нас остановились.

Володю так горько обидело слово «беженец», что он всю обратную дорогу с Иваном Ивановичем не проронил ни слова. И когда Иван Иванович спросил у него:

— Ты что молчишь?

Володя ответил:

— А ты зачем меня «беженцем» назвал?

Почему его, четырехлетнего мальчика, так горько обидело слово «беженец»? Ведь это отвратительное слово «беженец» возникло и вошло в обиход в 1-ю Мировую войну, но об этом Володя, конечно, ничего не знал, и до сих пор для меня остается загадкой, почему это так горько обидело его. У него, по-видимому, это ассоциировалось с тем, что это не просто бежать, а бежать надо куда-то, от кого-то, от чего-то очень опасного, а это казалось ему очень унизительным…

Иван Иванович всегда делился с нами привезенными из колхоза продуктами. Мы тоже в долгу не оставались. Но вопрос в данном случае был не в деньгах, а в той любезности, которую он нам оказывал. Ведь это были продукты, а продукты в это время были дороже денег. И это была уже вторая семья, у которой нам пришлось остановиться, и которая так же трогательно помогала нам, как своим близким родным. Я со студенческих лет умела ценить такое отношение и всегда старалась, если могла, расплачиваться в десятикратном размере, но люди ведь делали это, не ожидая какой-либо щедрой расплаты.

Вспоминаю, как этот простой человек долго вечерами ожидал моего возвращения с работы, чтобы только спросить, какие новости, узнать и услышать где что происходит. Никаких средств информации в это время почти не существовало, радио были конфискованы, телефоны не работали, только газеты, которые если и приходили, то это уже были не новости. Связь с Москвой была нарушена до такой степени, что даже письма доходили с большим трудом.

В то время я курила, а курево тоже было, как говорят, «дороже золота», так он всегда берег для меня либо табак, либо папироску и, присев на корточки у дверей, долго расспрашивал о новостях. Меня всегда поражала его любознательность и жажда знать не только то, что происходит в нашей стране, а то, что происходит во всем мире. О своей прошлой партийной принадлежности говорил он с глубокой болью и грустью.

— Отправили меня на село, а я, як глянув, — рассказывал он, — Матерь Божия, чого ж там до колективу заганять, ище трошки и до могылы не хватыло б духу долизты, а я з оцым партбилетом, уполномоченный вид району. Глянув и ришыв, — який мене черт сюды притащив? Душогуб я? Зайшов я в одну хату, дывлюсь, сыдыть жинка, щось пригорнула до грудей, страшна — як смерть, а молода, слезы у два ручаи. Чого, кажу плачешь? А вона глянула на мене зи злистю, тай каже: «Тильки й залышылось, що плакаты, у мене дытына хвора, ничым накормить. Недили не пройшло як вмерла маты, так мени и досок на домовыну не далы, кажуть — твий чоловик до колхозу не хотив идти, так оце як знаете, так и ховайте. Заплакала я та и вернулась. Зломала лежанку на домовыну, а тут и дочка захворила, там ще двое бигають голопузи та голодни».

Я як уполномоченный, мав все и питы и йисты, прийшов до дому та до рота ничого не лизе, як згадаю (вспомню) ту жинку. Забрав хлиба, масла, та пишов в той дим виднести дитям. Зайшов, дивлюсь на столи лежить дивчинка — тонюсенька, гарненька, очи закрыти, рученята зложены хрестом. Як побачила мене мати, та як закричить — Геть звидциля, душогубы прокляти, и живым, и мертвым нема покою вид вас.

Страшна, очи, як блискавки (как молнии), два хлопчика прыгорнулысь до ней, та плачуть. Выскочив я из хаты, цилу недилю день и ничь пив, де я не був, звидсиля (отовсюду) на мене дывылись ци страшни очи, та тонюсеньке дивчаче обличье. Став я, як лисовый зверюга (зверь лесной), вернувся до дому, а там уже мене ищуть, покликали мене до райпарткому, та давай мене лаяти (ругать). И як воны мене не обзывали. Выгнать тебя из партии надо, кричалы воны, бо ты не имеешь классового чутья, прихвостень ты, а не коммунист.

Так я взяв свою книжку, положив на стол, та и кажу.

— Я у сю свою жисть воевав за кращу долю нашу, а с жинками та с детьми не вмию.

Та яке классовое чутье треба? Колы я вижу, что лупять нашего брата, как сидорову козу. Ну и довго мене тягалы, и в холодной посидив трошки, а теперь я «сволота безпартийна», спасибо свои хлопци були, та и выручили, а то бы послали вшам на корм, туды де дочка моя зараз.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.