ВОСПОМИНАНИЯ ОЛЬГИ ИВАНОВНЫ ИВАНОВОЙ
ВОСПОМИНАНИЯ ОЛЬГИ ИВАНОВНЫ ИВАНОВОЙ
ОЛЬГА ИВАНОВНА ИВАНОВА (Из воспоминаний дочери)
Ольга Ивановна Иванова — единственная из детей Анненковых помнила тюрьму. Ей было 6 лет, когда семья выехала с каторги на поселение в с. Бельское. Жизнь в этом селе, тяжелую в материальном и моральном отношении, она хорошо помнила. Бельское считалось воровским и даже разбойничьим селом, и она помнила долгие ночи, когда родители по очереди не спали, а она сидела на скамеечке у ног матери. Затем, на поселении в Туринске и Тобольске, она опять оказалась в среде тех декабристов, о которых так тепло и сердечно говорит в своих отрывочных воспоминаниях. Особенно сердечную память сохраняла она о Свистунове, учившем ее музыке, о докторе Вольфе, указания и советы которого помнила всю жизнь, и о Фонвизиных. В этой бездетной семье (сыновья их остались в России) она нашла много теплоты и даже баловства. Последнего отец ее, Иван Александрович, относительно детей не допускал, был строг и очень требователен.
Сильные и стойкие характеры родителей, их удивительная покорность судьбе, отсутствие жалоб на тяжелую жизнь, тесное общество исключительно образованных и воспитанных декабристов выработали в Ольге Ивановне сильный характер, большую энергию и самообладание, впоследствии очень пригодившиеся в ее нелегкой жизни.
В 1852 году, 30 апреля, Ольга Ивановна вышла замуж за Константина Ивановича Иванова, в то время адъютанта омского генерал-губернатора. В Омске молодые и поселились, живя очень скромно, так как у К. И., кроме жалованья, ничего не было. В 1854 году К. И. был переведен в Петербург, где молодая семья скоро увеличилась двумя детьми, Еленою и Сергеем, незамужней сестрой К. И. и братом Иваном Анненковым, служившим в Измайловском полку.
Ольга Ивановна всецело посвятила себя семье, что при скромном жалованьи мужа сулило много забот. Она была замечательно красива, но красотой серьезной и строгой: высокая, стройная и величественная. Ее покойный и углубленный характер направлял ее незаурядный ум на серьезное чтение и горячее внимание и изучение новых веяний. Ей, дочери и воспитаннице декабристов, пришлось в самом центре реформ переживать полное кипучей деятельности время конца пятидесятых годов и начала шестидесятых — осуществление заветных мечтаний декабристов, освобождение крестьян и судебную реформу. Но ей, горячей семьянинке и матери, ближе всего были стремления к широкому образованию женщины и ее равноправию и самостоятельности. Не имея возможности, по семейным обстоятельствам (ее муж в 1854 г. был переведен на службу сначала на Кавказ, а потом в Иркутск), принимать близкое участие в общественной деятельности, подобно дочерям декабриста Ивашева, М. В. Трубниковой и Е. В. Черкесовой, с которыми она была в постоянных сношениях, она тем более отдалась семье и широко применила новые взгляды при воспитании своих детей, особенно дочери. А это не легко далось. Часть семьи мужа крайне неодобрительно относилась к ее новшествам, начиная с физического ухода: она детей не пеленала и не качала, учителей выбирала серьезных, не считаясь с денежными затратами, вызывая этим обвинения в нерасчетливости. И все-таки, несмотря на ограниченные средства и крайне редкие выезды из дома, она умела у себя собирать для серьезных бесед и чтений (карты отсутствовали), в чем ей помогал муж, прекрасный чтец и веселый рассказчик. Шли охотно, так как хозяева отличались редким гостеприимством и добротой. А когда дети подросли, она сумела и им собрать круг сверстников, охотно шедших и дороживших покойным семейным домом.
Она умерла от тяжелой болезни (рак) 10 марта 1891 г., в большой нужде.
Е. Гагарина
От редакции
В дополнение к очерку Е. К. Гагариной, считаем не лишним привести отрывки из воспоминаний современников о детстве и юности О. И. Ивановой. К. П. Ивашева писала родным после перевода Анненковых в Туринск: «Дочь их, прелестное девятилетнее дитя, почти ежедневно приходит к нам брать у меня урок музыки, а у матушки — французского языка. Она такая кроткая и приветливая, такая рассудительная, что видеть ее и заниматься с нею одно удовольствие…» (О. К. Буланова, назв. соч., стр. 230). Позднее с О. И. Ивановой встретился М. С. Знаменский и в своих воспоминаниях запечатлел «высокую, ослепительную блондинку Ольгу Анненкову». «Оленька, — пишет он, — говорит очень мало, она, кажется, и говорит только для того, чтобы показать, что в состоянии сказать умную и самобытную вещь, но что говорить ей вообще лень. Она своими тихими, флегматичными манерами очень напоминает отца» («Наш Край», 1925, VI, стр. 4). Восторженные отзывы о красоте О. И. Ивановой встречаются также в «Воспоминаниях» И. В. Погоржанского (об этих воспоминаниях см. примечание 152).
От автора
Заранее прошу снисхождения у тех, которые будут читать эти строки, набросанные совсем неумелым пером.
Первоначально я записывала кое-какие факты из моего детства, настолько исключительного, что оно действительно представляло немалый интерес для моих близких. Но теперь, когда горе и продолжительная болезнь ведут меня, может быть, к преждевременной могиле, мне кажется, что я не имею права уносить с собой то, что принадлежит более или менее истории, а потому, уступая желанию тех, кто интересуется эпохой моих воспоминаний, спешу записать все, что с такою силою восстает в моей памяти, по мере того как я удаляюсь от жизни.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Петровский каземат. Детские впечатления. Генерал Лепарский. Жены декабристов. Камилла Ледантю. Характеристика декабристов. Свистунов. Бечаснов. Доктор Вольф. Письмо Артамона Муравьева. Волконская и Трубецкая. Тяжелые утраты. Разъезд на поселение
Первые мои воспоминания — тюрьма и оковы. Но, несмотря на всю суровость этих воспоминании, они лучшие и самые отрадные в моей жизни.
Тюрьма, так живо и ясно сохранившаяся в моей памяти, — та самая, которая была построена в Петровском заводе для декабристов. Из их записок, напечатанных во многих журналах или изданных отдельными книгами, многое уже известно. Известно, что тюрьма была построена по плану, представленному на рассмотрение и утверждение самого государя императора Николая Павловича, и что предварительно в казематах не было окон. Все строение представляло из себя квадрат, половину которого, в виде покоя, занимало жилое здание, а другая была обнесена высоким тыном. Таким образом, внутри образовался большой двор, служивший местом для прогулок заключенных. Зимою часть двора отделялась для катка, и тут устраивались ледяные горы; нас, детей, часто водили на каток, где катались в креслах, что доставляло нам большое удовольствие.
В жилом здании помещались казематы. Это были довольно просторные, высокие комнаты, но без окон, и не имеющие между собою сообщения. Двери из них выходили в широкий и светлый коридор, над дверьми были продолговатые и узкие окошки, посредством которых и проникал свет. Но, когда приходилось читать или чем-нибудь заниматься, его было недостаточно, и надо было открывать двери в коридор, а это, конечно, представляло много неудобств. Недостаток света скоро повлиял на здоровье заключенных, что возбудило сильный ропот среди жен декабристов. Они в письмах своих в Россию к родным горько жаловались, что мужья их хворают и слепнут. Их сетования и жалобы дошли до государя, и тогда по его милостивому повелению были проделаны окна в наружной стене. Кажется, даже сам комендант Лепарский, присланный исключительно для сосланных по делу 14 декабря, донес, что здоровье заключенных может сильно пострадать от того, что они живут как бы в постоянных сумерках.
Я начинаю помнить тюрьму, когда окна были уже прорублены, но они были сделаны такие узкие и так высоко, что света все-таки никогда достаточно не проникало[97]. Посередине здания, с длинной его стороны, была гауптвахта. Ворота, через которые надо было проходить, запирались с внутренней стороны несколькими замками; визг задвижек, звон ключей, щелканье замков, дежурные адъютанты и множество часовых — все это не могло не врезаться в память ребенка, и я хорошо помню, как нас, брата и меня, иногда водили в казематы к тем товарищам моего отца, которые чаще бывали у моей матери. Понятно, что обстановка у заключенных была более чем скромная: кроме кровати, самых простых стульев ничего не было, но зато не было недостатка в книгах и журналах всякого рода, не только русских, но и французских, немецких и английских. Все это выписывалось дамами или присылалось родственниками в изобилии Вообще недостатка в чтении не было, и впоследствии у многих декабристов составились целые библиотеки. Умственная жизнь вознаграждала лишение свободы. Товарищи по ссылке передавали друг другу свои знания, таким образом многие научились тем иностранным языкам, которые им были неизвестны до ссылки. Дамы оказывали большую помощь в сношениях с родными и друзьями, оставленными в России. Они не только вели деятельную и постоянную переписку, но служили секретарями и другим сосланным; у каждой из них было по нескольку человек, за которых они писали письма, так как самим заключенным было строго запрещено писать даже самым близким родственникам. Письма дам проходили через руки коменданта и отдавались ему незапечатанными; точно так же письма из России проходили через его руки и должны были читаться им[98].
К счастью декабристов, комендантом был старик генерал Лепарский, человек редкого сердца. В высшей степени справедливый и честный, он сумел соединить строгое исполнение своих обязанностей с полнейшим участием и вниманием к судьбе вверенных ему ссыльных. Он обнаруживал необыкновенное терпение даже в тех случаях, когда дамы не щадили его, а это случалось часто. И старику часто доставалось от них. Они без всякой церемонии высказывали ему свое мнение, когда какое-либо распоряжение правительства казалось им несправедливым. С их стороны понятны и их раздражение и их жалобы, так как это касалось людей, близких их сердцам, но не всякий бы отнесся к этому с такой снисходительностью и таким истинным терпением, как Лепарский. Назначение его комендантом при тюремном замке Петровского завода было действительно благодетельно для декабристов. Он был их единственный полный и непосредственный начальник, от которого они всецело зависели и от которого также всецело зависело сообщать государю все, их касающееся. Будь другой человек их начальником, положение их могло сделаться невыносимым, что и почувствовалось многими из декабристов, когда они были разбросаны на поселение по разным местам Сибири. Отец мой после Петровского завода первое время был поселен в селе Бельске, недалеко от Иркутска, и ему, более чем другим, пришлось перенести всякого рода неприятностей от исправника, волостного головы и других местных чиновников. Под начальством же Лепарского, несмотря на полнейшее стеснение свободы и самый строгий присмотр, которому подвергались заключенные, жизнь их текла тихо и мирно; все это благодаря гуманности коменданта, его личным достоинствам, а в особенности его умению исполнять высочайшую волю того, чей выбор пал на благородного и достойного старика. «Задача твоя очень трудная, — сказал, как я не раз слышала от товарищей отца, государь Николай Павлович, — но я надеюсь, что ты сумеешь ее выполнить». Затем государь выразил желание, чтобы официально была соблюдена относительно декабристов полнейшая строгость, «чтобы не пришла другим охота повторить эту историю, но ты должен помнить, что они все молоды и что люди в несчастии заслуживают снисхождения». Вот милостивые слова, которые передавались во время моего детства и которые свято умел выполнить Лепарский, не отступая в то же время от исполнения своего долга за все десять лет своего пребывания в Петровском заводе, где он и скончался в преклонных летах, когда уже почти все бывшие под его началом узники были переведены на поселение[99].
Без разрешения коменданта никто из заключенных не смел покидать тюрьму. Обыкновенно оно испрашивалось через дежурного адъютанта, который утром ежедневно обходил казематы, но иногда дамы писали записки Лепарскому, прося отпустить кого-либо из знакомых побывать у них. С своей стороны, комендант принимал во внимание каждую просьбу этого рода и никогда не делал затруднений, если только просимое согласовалось с установленными правилами и полученными инструкциями[100].
Раньше окончания постройки тюрьмы в Петровском заводе, пока декабристы находились еще в Чите, жены их постарались устроить себе помещения в слободе при заводе, в чем им помогал кто-то из служивших там. Таким образом, когда мужей перевели из Читы, почти у всех жен были куплены дома. Только баронесса Розен и Янтальцева или Юшневская не имели собственных, а нанимали у обывателей. Дамы были устроены хорошо и, насколько позволяли обстоятельства, комфортабельно. Они жили недалеко друг от друга на одной улице. которую сами декабристы называли «дамскою», а местные жители «барскою» или «княжескою». Я была слишком мала, когда меня перевезли в Петровский завод, и сама помнить не могу, но слышала впоследствии не раз, что в первое время, пока женатым не разрешено было проводить весь день на дому у своих жен, если не все дамы, то многие из них жили в тюрьме, где делили казематы со своими мужьями. Потом постепенно делались многие облегчения. Так, сперва позволили женатым уходить утром и возвращаться только ночевать, а со временем и это было смягчено, и им позволили даже ночевать в домах их жен.
Первых, которые не желали остаться в России, а решили разделить участь своих сосланных мужей, было девять, а именно: кн. Волконская, кн. Трубецкая, Нарышкина, Фонвизина, Муравьева, Давыдова, Юшневская, баронесса Розен и Янтальцева. Потом приехала в Читу моя мать. Она была невестой, когда отец был арестован и осужден, притом француженка, не русская подданная, а потому не могла воспользоваться установленными правилами, разрешающими женам следовать за их сосланными мужьями. Ей пришлось преодолеть много препятствий, чтобы приехать к отцу. Но она решилась лично просить государя Николая Павловича о дозволении соединить судьбу свою с судьбою любимого человека. Государь снизошел к ее просьбе, и свадьба ее происходила в Чите, при самой необыкновенной обстановке. Все это подробно рассказано ею самой в ее записках, уже известных под названием «Рассказы Прасковьи Егоровны Анненковой» и помещенных на страницах журнала «Русская Старина» за 1888 год
Позднее, уже в Петровский завод, приехала другая француженка, Камилла Петровна Ледантю, прелестная и красивая молодая девушка, чтобы выйти там замуж за Василия Петровича Ивашева. Молодые люди гораздо раньше, еще до 14 декабря, были знакомы, так как мать Камиллы Петровны была гувернанткой в доме Ивашевых, где дочь ее воспитывалась вместе с сестрами Василия Петровича. Молодой Ивашев, служа в гвардии, не помышлял в то время о женитьбе, хотя не мог не интересоваться Камиллою Петровною. Со стороны же молодой девушки чувство было, как видно, гораздо глубже, и оно невольно высказалось в то время, как вся семья горевала и оплакивала человека, к которому она чувствовала непреодолимое сердечное влечение. Когда Ивашева вместе с другими отправили в Сибирь, Камилла Петровна не скрывала более, что готова следовать за ним. Мать и сестра, нежно любившие несчастного, который для них как бы умер, порешили сообщить ему о великодушном порыве девушки, когда он был еще в Читинском остроге. Он долго колебался, страшась своего положения, не решался принять на себя такую ответственность, но товарищи уговорили его, и он с большой борьбою принял предложение Камиллы Петровны, на которое смотрел, как на жертву. Свадьба Ивашевых была в Петровском заводе уже не при таких тяжелых условиях и не при такой печальной обстановке, как свадьба моей матери в Чите.
Исключительное положение, в котором находились декабристы, переживаемые ими тревоги опасения, рассказы о прошлом, стремления в Россию — обетованную землю, как они ее называли, — все это действовало на детское воображение и вырабатывало самые чувствительные, впечатлительные нервы. Такими и вышли старшие дети декабристов, родившиеся в Чите и Петровском заводе.
Мне было полтора месяца, когда мать везла меня на руках из Читы, где я родилась, в Петровский, и 6 лет, когда семья выехала из Петровскою завода, и тут оканчиваются лучшие воспоминания моего детства. Няньки у меня никогда не было. Меня качали, нянчили, учили и воспитывали декабристы. При рождении акушерки тоже не было, и принял меня доктор Вольф, товарищ отца по ссылке, которого я потом полюбила до обожания.
Известно многим уже, какие люди были декабристы, с каким достоинством переносили свое положение, какую примерную, безупречную жизнь вели они сначала в каторжной работе, а потом на поселении, разбросанные по всей Сибири, и как они были любимы и уважаемы везде, куда бросала их судьба. Лично для меня они были незаменимы, я их потом везде искала, мне их недоставало в жизни, когда по выходе замуж я переехала в Россию. И это легко понять, когда вспомнишь, что декабристы за все время своего изгнания, даже во время поселения, когда тысячи верст их разделяли, составляли как бы одну семью, тесно связанную между собою общими интересами и самою святою нежною дружбою. Естественно, что в Петровском заводе связь эта была еще сильнее и заметнее, а дружба неразрывнее, так как тогда положительно все было общее. Понятно, что у детей, все это видевших, составилось такое понятие, что все между собою родные, близкие и что весь мир такой (другого они не видели), а потому тяжело им было потом в жизни привыкать к другим людям и другой обстановке. При этом положение было слишком изолированное, и такое отчуждение от жизни, от людей не могло не отзываться на детях. По крайней мере о себе могу сказать, что много выстрадала впоследствии от недостатка житейской опытности, и если с годами приобрела сколько-нибудь практичности в жизни, то заплатила за это большою ценою. Но если декабристы не научили нас житейской мудрости, зато они вдохнули нам такие чувства и упования, такую любовь к ближнему и такую веру в возможность всего доброго, хорошего, что никакие столкновения, никакие разочарования не могли потом истребить тех идеалов, которые они нам создали. Может быть, у них самих было много увлечений, может быть, они ошибались и нам, их детям, передали ту же способность, но стремления их были так честны, так благородны и возвышенны, что все те, кто сближались с ними в Сибири, были проникнуты к ним глубоким уважением. Они никогда не изменяли своим правилам, были искренни в своих убеждениях и поступках и потому не допускали ни в чем обмана, лжи или лицемерия. Благо России и общественную пользу они ставили выше всего и всегда говорили, что 14 декабря было роковой ошибкой. Много и много раз приходилось мне слышать от них, что можно было бы принести гораздо большую пользу отечеству, служа своим идеалам мирным путем.
Но, несмотря на всю нежность, заботы и ласки, которыми нас окружали в детстве, мы не были балованными детьми, какими могли бы сделаться, так как кругом нас были люди, оторванные от своих семей. Почти всякий из них оставил на родине родственника-ребенка, а потому, естественно, привязывался к нам, хотя и чужим детям. Балованными мы потому не могли быть, что с нами были строги, требовательны и даже взыскательны относительно наших маленьких обязанностей. Особенно в моей семье к нам относились строго, даже, можно сказать, сурово. Отец мой, несмотря на всю любовь к нам, которую потом столько раз в жизни доказывал, был к нам строг и суров. Мы его страшно боялись, несмотря на то, что он почти никогда не возвышал голоса. Это был человек с непреклонным характером и железной силою воли. Я никогда не слыхала от него ни малейшего ропота на судьбу или сожаления о прошедшем. Он никогда не жаловался на свое положение, а оно было тяжелее, чем других его женатых товарищей, которым родственники старались улучшить положение и много присылали из России как деньгами, так и всякими необходимыми вещами. Отец мой иногда нуждался даже в самом необходимом, несмотря на то, что до ссылки был наследником громадного состояния (но раз его сослали, родственники унаследовали те анненковские родовые имения, которые принадлежали ему, как единственному сыну…). Но все это состояние оставалось в руках его матери, которая была уже в преклонных летах, ничем сама не занималась, и состояние расстроилось при ее жизни. За все же время ссылки своего сына она ему очень мало, можно сказать, почти не помогала. Мы жили исключительно на проценты с капитала в 60 тысяч, который милостью государя Николая Павловича был отдан моей матери. Эти деньги находились при отце в ту минуту, как его арестовали, и, конечно, были отобраны вместе с другим имуществом. Потом они перешли в руки родственников, потому что отец был единственным сыном моего деда Александра Никаноровича и законом лишен прав и состояния.
По приезде в Читу мать обратилась с просьбой к государю возвратить ей эти деньги, так как они были уже ей подарены. Государь снизошел к этой просьбе, как и ко многим другим, капитал был положен в банк на имя моей матери, а проценты поведено было высылать в Сибирь. Таким образом, жизнь наша до некоторой степени была обеспечена, хотя, не получая пособий от своей матери — моей бабушки, отцу приходилось иногда очень трудно, и вообще он был очень стеснен материально[101]. Эти недостатки и лишения не были чувствительны в Петровском заводе, где, как я уже говорила, все было общее и жили одной дружной семьей. Особенно мы, дети, не чувствовали никакой разницы состояния. Нас часто приглашали в тот или иной дом, где было получено что-либо из России и где все полученное делилось между нами. Так, однажды за мною пришел Федор Федорович Вадковский от Трубецких с приглашением на детский праздник. Там разыгрывали присланные вещи в лотерею, что, конечно, очень заняло и радовало детей.
Всех чаще за время пребывания в Петровском заводе у нас в доме бывал Петр Николаевич Свистунов, которому я обязана позднее, уже когда мы жили в Тобольске, уроками музыки. Он страстно любил музыку и много ею занимался, и даже одно время перенес свой рояль (это было в Петровском, куда ему из первых был прислан рояль) к нам и тогда аккомпанировал матери моей, когда она пела даже русские романсы, несмотря на то, что была француженка, очень плохо говорила по-русски и никогда не училась музыке[102]. У нее был замечательный природный слух и редко приятный контральто, хотя совершенно необработанный. Тогда у нас собиралось много товарищей отца обедать, а иногда оставались и вечером. Помню, что раз даже был бал, на котором много танцевали. Обеды были всегда очень вкусны; за невозможностью иметь мало-мальски порядочного повара, мать всегда сама следила за всем: ходила постоянно на кухню, которую везде старалась устроить возможно удобным образом, и сама приучала кухарок готовить.
Первые уроки из русского языка давал мне Бечасный, Владимир Александрович. Я сейчас как будто его вижу: маленького роста, он всегда ходил на цыпочках, вечно суетился и спешил. Он очень был предан моей матери и всегда старался помочь ей в ее заботах по хозяйству. Однажды у нас обедало довольно много гостей. Мать встала из-за стола и пошла за маринованными ягодами, которые она, должно быть, особенно хорошо приготовляла, так как я помню, что все их любили и всегда хвалили. Бечасный побежал за нею, чтобы помочь, и вскоре возвратился, держа огромную банку с маринадом в руках; видно было, как он старался нести ее как можно осторожнее. Не знаю, что могло произойти в дверях, но только банка выпала из рук и, конечно, разбилась в мелкие дребезги со всем содержимым. Произошел общий смех, и вообще Бечасному часто доставалось от товарищей за его неловкость[103]. Шуткам и рассказам о нем не было конца.
Панов постоянно рассказывал мне басни и даже выписал для меня первое издание басен Крылова, которое теперь составляет библиографическую редкость. От него же я узнала первые сказки: Красную шапочку, Спящую царевну и др. Как ни была я мала, но я очень не любила на себе пятен и однажды горько плакала, так как запачкала платье. Петр Николаевич Свистунов имел терпение продержать меня на коленях и утешать, пока я не успокоилась. Другой раз, когда я сильно захворала и мне поставили на грудь мушку, доктор Вольф и Артамон Захарович Муравьев не отходили от меня и по ночам сменяли друг друга.
Фердинанд Богданович Вольф вскоре сделался известен как очень искусный доктор. Слава о нем гремела, и к нему приезжали отовсюду, даже из Иркутска, просить его советов и помощи. Это был чрезвычайно сердечный человек, горячо любивший своих ближних. К больным своим он относился с таким вниманием, какого я уже потом не встречала. С необыкновенно тихими, ласковыми и кроткими приемами он умел очаровать и подчинить своей воле больных. С этим вместе он был очень образован, предан науке и во все время ссылки не переставал заниматься и интересоваться медициною. Недостатка в книгах по медицине, в хирургических инструментах, а также и в медицинских пособиях никогда не было. Благодаря заботам наших дам все это в изобилии выписывалось из России и присылалось родственниками. Позднее, когда Вольф был поселен в деревне Урике, близ Иркутска, положительно весь Иркутск обращался к нему и за ним беспрестанно присылали из города. Может быть, тому способствовало его бескорыстие, которое доходило до того, что он ничего не брал за свои визиты. Я помню один случай, произведший на всех большое впечатление. Однажды, когда он вылечил жену одного из самых крупных иркутских золотопромышленников, ему вынесли на подносе два цибика, фунтов по 5 каждый, один был наполнен чаем, а другой с золотом, и Вольф взял цибик с чаем, оттолкнув тот, который был с золотом. Я была тогда ребенком, но у меня замечательно ясно врезалось в памяти, как все были поражены этим поступком и как долго о нем говорили. Тем более поражало всех такое бескорыстие, что Вольф не имел никакого состояния и жил только тем, что получал от Екатерины Федоровны Муравьевой, матери двух сосланных Муравьевых, желание которой было, чтобы он никогда не расставался с ее сыновьями. Он и был с ними неразлучен до самой смерти, жил сначала в Урике с обоими братьями, Никитой и Александром Михайловичами, потом, после смерти Никиты, переехал с Александром в Тобольск, где недолго его пережил. 60 с чем-то лет скончался этот достойный человек на руках отца и матери моих. Наружность Вольфа производила также впечатление: он был красив и необыкновенно приятен, носил всегда все черное, начиная с галстука, и дома носил на голове маленькую бархатную шапочку в виде фески. Жил он в Тобольске совершенным аскетом в маленьком домике в саду, выстроенном нарочно для него Александром Муравьевым. Замечательны были в этом человеке любовь к ближним, необыкновенное терпение и снисхождение ко всем. Он лично не искал в людях, ничего от них не просил и не требовал, но был редкой отзывчивости, когда приходили к нему, призывая его на помощь, и он видел, что может быть полезен[104].
Все, кого я здесь называла, занимались нами, моим братом и мною, как бы своими собственными детьми, но их ученицей, в строгом смысле этого слова, была я одна, так как брат был моложе. Наша детская болтовня всех забавляла. Много потешались над тем, что я называла одного сосланного турка по имени Балла, который жил у пас, «Балла-душенька». С какой нежной заботливостью относились к нам даже тогда, когда все сосланные жили врозь, несмотря на трудность писать друг другу, видно из письма к моему отцу моего крестного отца, Артамона Захаровича Муравьева. Оно было написано, когда мне было уже 14 лет и я была невестою, но свадьба не состоялась. Привожу это письмо, которое до сих пор у меня сохранилось целиком (подлинник, находящийся в Пушкинском Доме, на французском языке):
Любезный Иван Александрович. Отъезд Владимира Александровича[105] дает мне давно ожидаемый случай напомнить о себе как вам, так и вашей уважаемой супруге. Будьте уверены, что мои чувства привязанности к вам нисколько не уменьшились и все те же, как прежде, если же я вам не писал до сих пор, то только потому, что действительно я лишь первый раз встречаю едущего в Тобольск. Во время пребывания здесь г-на Казадаева, мы в разговорах часто вспоминали о вас и вашей жене. Он имеет к вам искреннее расположение, по отношению же ко мне он был крайне деликатен, почему я глубоко его уважаю и сохраню к нему всегдашнюю привязанность.
Примите, любезный Иван Александрович и добрейшая Прасковья Егоровна, мое поздравление и постоянное желание всего лучшего для будущего счастья моей прелестной и дорогой крестницы. Я часто встречаю товарищей по учению вашего будущего зятя, и все они не перестают его хвалить. Благодарю бога за его милость и эту счастливую встречу, как доказательство нового к вам милосердия. Я был бы счастлив знать, что моя милая Ольга хотя немного обо мне вспоминает. Что касается меня, то я ничего не забыл, даже ее первые фразы и привязанность к Балла, которая когда-то так часто заставляла меня смеяться. Я скоро ей напишу, а теперь обращаюсь к вам, чтобы вы напомнили ей о моей дружбе и передали желание всего лучшего. Поцелуйте остальных членов вашего семейства, особенно Володю, который теперь большой мальчик и так хорошо учится. Напомните обо мне Петру Александровичу и Павлу Сергеевичу[106]. Страдания Барятинского окончились, царство ему небесное. Мой поклон м-м Фонвизиной и ее супругу. Почтительно целую ручки вашей жены и остаюсь сердечно преданный
Арт. Муравьев.
16 декабря 1844.
Малая Разводная.
Понятно, что ребенку, выросшему в таких условиях, окруженному с колыбели любовью и вниманием, видевшему, что ни время, ни расстояние не сильны изменить раз образовавшиеся отношения, такому ребенку трудно было мириться с жизнью и привыкать к другим отношениям людей между собою. Часто видя, как обстоятельства влияют на отношения, иногда даже самых близких между собою, я не раз вспоминала, что в детстве видела другое.
Из наших дам в Петровском заводе я более всего помню кн. Волконскую и Трубецкую. Других я ближе узнала уже впоследствии, и говорить о них я буду потом. От матери я часто слышала, как много выстрадали две этих сильных, преданных женщины, последовавшие первыми за своими мужьями в Сибирь. Позднее, когда все были соединены в Чите, когда был назначен непосредственным начальником декабристов генерал-майор Лепарский, о высоких качествах души которого я уже говорила и который в высшей степени гуманно и справедливо относился к заключенным, наконец, когда жизнь более или менее установилась, тогда и горе, и невзгоды, при взаимной поддержке, легче переносились и были уже не так заметны. Но в первое время, когда немногие из декабристов, отправленные в Сибирь первыми, были привезены прямо в Нерчинский завод, куда и последовали кн. Волконская и Трубецкая, жизнь была чрезвычайно трудна и полна лишений. О нравственных пытках, пережитых этими великодушными женщинами, нечего и говорить.
В Петровском заводе все было смягчено, даже оковы были впоследствии сняты, а когда я начинаю себя помнить, все женатые жили на домах со своими семьями. Правда, из тюрьмы никого из заключенных не выпускали иначе как с конвойными, которые находились даже и у женатых. Наш дом состоял из пяти довольно больших и высоких комнат, кроме передней и кухни, места постоянных забот моей матери. Не помню при всех ли домах, но у нас был огород с парниками, где летом постоянно трудились отец с матерью. Особенно вкусны были дыни, которых в Петровском заводе, конечно, нельзя было достать ни за какие деньги. В конце «дамской» улицы, но на довольно большом от нее расстоянии, находилась плавильня для чугуна, который вырабатывался на заводе. Мы, дети, знали ее под названием «домны», и страшный огонь, не угасавший ни днем, ни ночью, наводил на нас ужас. На улицах, когда нас водили гулять, мы часто встречали большие партии закованных в цепи, и звук, производимый ими, остался у меня в ушах навсегда. В Петровском заводе был сад, называемый «комендантский». Мы очень любили ходить туда, так как там были качели, скамейки и беседки, которые устроил опять же добрейший старик, комендант Лепарский. Таким образом, жизнь текла мирно и однообразно, хотя, конечно, не без того, что тишина эта нарушалась иногда некоторыми приключениями. Так, например, однажды дети работающих на заводе вздумали бросать каменьями в моего брата, но на записку моей матери управляющему заводом тотчас же были приняты меры: дети наказаны, и это больше уже не повторялось. Другой раз кн. Трубецкую напугал один негодяй, который в нетрезвом виде верхом преследовал ее в то время, как она шла по улице. Замахиваясь кнутом, он все время повторял: «Ты прежде была княгиня, а теперь ты что?» Трубецкая едва успела вбежать к нам в дом страшно расстроенная и испуганная. Не помню, что сделали с этим человеком, но его, вероятно, не оставили без наказания.
Утраты и горе, не щадящие людей ни в каком положении, посетили также и узников Петровского завода. Все были страшно опечалены смертью одного из своих товарищей, который скончался совершенно неожиданно. Это был Пестов. Вскоре после него семья декабристов перенесла новую утрату, которую все долго и горько оплакивали: скончалась одна из самых прелестных женщин, а именно Александра Григорьевна Муравьева, урожденная графиня Чернышева, жена Никиты Михайловича. Потом и в нашей семье смерть унесла сестру, которая была старше меня и брата. Первое мое сознательное впечатление — это, когда я увидела ее, лежащую на столе.
Мать моя и некоторые из декабристов были католического вероисповедания, и когда раз в год из Иркутска приезжал католический священник, то все католики собирались к нам в дом на молитву. Из тюрьмы приводили также слепого старика Сосиновича. Это был поляк, сосланный позднее, не имевший отношения к 14 декабря, но помещенный в Петровской тюрьме, где оставалось несколько свободных номеров. Несчастный старик ослеп от горя и тоски по сыне, с которым, как я слышала из разговоров взрослых, произошло что-то тоже очень печальное[107].
Еще одно воспоминание из жизни на заводе осталось в моей детской памяти, это — бурят, который ездил к нам часто в гости, звали его Натам. Он, кажется, считал себя другом дома. Въезжая на двор, пускал пастись лошадь, потом входил в комнаты, отдавал свои деньги на хранение матери, садился на стул и сейчас же спрашивал себе есть: «Давай кушать». Надо было видеть, как он ел! Он поглощал все, что ему подавали, не отдыхая в продолжение, по крайней мере, часа, пока с него начинал капать пот и лицо покрывалось точно маслом. Тогда он пыхтел, но все-таки говорил: «Давай еще», пока не наедался до того, что еле мог тронуться с места. Тогда с большим трудом он поднимался и отправлялся спать, как бы извиняя свой аппетит, он нам рассказывал, что у бурят есть другая способность — голодать по нескольку дней.
С 1831 года стали понемногу разъезжаться из Петровского завода на поселение те, которым оканчивался срок каторжным работам[108]. Хотя между декабристами было много очень богатых люден, получавших частным образом от родных очень хорошие средства, но были и такие, которым не от кого было получать, а потому не имеющие никаких средств к существованию. Очень попятно, что мысль, как устроится и сложится жизнь на поселении, всех заботила, особенно неимущих, так как тем предстояло думать о куске хлеба. Бечасный был одним из таких, и, по свойственной ему живости, он более других хлопотал, что видно из его письма к моей матери, где он с радостью сообщает распоряжение правительства, касающееся заботы о поселенных. «Теперь, мадам, — писал он, — если хотите знать новости, то могу сообщить не только верную, но и не подлежащую никакому сомнению. Правительство дало знать не только уже поселенным, но и всем будущим поселенцам, что будет ежегодно выдаваться паек 200 рублей на прожитие и 60 рублей на одежду. Предоставляется им просить. Зная независимость вашего характера и доброту вашей высокой души, я сообщаю вам эту новость, радостную как для вас, так и для нас, бедных пролетариев. Я, право, почти счастлив».
Не знаю, многие ли и кто именно воспользовались этим распоряжением, но знаю, что были такие, которые много получали из России и не нуждались в этом пособии[109].
ГЛАВА ВТОРАЯ
Отъезд Анненковых из Петровского завода. Разбойник Горкин. Крушение на Байкале. Болезнь матери. Правила о поселенных декабристах. Высылка Анненкова из Иркутска. Тревожные дни. Неудача с хлопотами об оставлении в Иркутске. Тяжелые роды. В Бельске
В 1836 году выехали из Петровского завода все, принадлежащие ко второй категории, а следовательно, и мой отец. Но по привычке своей никогда не спешить и по медлительности своего характера он выехал позднее других, а именно 20 августа, так что нам приходилось переезжать через Байкал в то время, когда там свирепствуют осенние бури, и мы едва не погибли при переправе через это бурное озеро.
Из числа тех, кто первыми оставили Петровский завод, Фонвизин, Митьков и Краснокутский были назначены в Красноярск[110]. Отцу моему также очень хотелось поселиться там, но, не знаю почему, это не удалось, и он был назначен в село Бельское, около 130 верст от Иркутска. Там же недалеко, в деревне Урике, были поселены Волконский, братья Муравьевы — Никита и Александр, Вольф и Лунин, а в Каменке — Свистунов.
Наконец, после долгих сборов, наша семья покинула Петровский завод, где мы провели ровно 6 лет. Пас, детей, было трое, последнему брату не было еще и года. Дорога от Петровского до Байкала идет но самой живописной местности, и глазам иногда представляются изумительные картины. В одном месте пришлось подыматься по песчаной дороге на очень высокую гору. Лошади встали, отец высадил нас всех из экипажа, и мы пошли пешком, но усталые лошади не двигались с места. В это время навстречу показалась повозка, в которой в сопровождении урядника сидел человек, закованный в ручные и ножные кандалы. Повозку остановили, и арестант предложил свои услуги — помочь лошадям вывезти в гору наши тарантасы, которые действительно были очень тяжелы от множества вещей, уложенных в них, особенно один, где был сундук с любимыми книгами отца, с которыми он никогда и потом не расставался. Это были по большей части сочинения энциклопедистов.
Человек, оказавший нам такую услугу, был известный разбойник, совершивший чуть ли не 30 разных преступлений, убийств и побегов. Звали его Горкин[111]. Этот Горкин обладал особенностью, которая всех приводила в немалое смущение, а именно: когда он встряхивал руками и ногами, оковы спадали с них. Как говорили, он проделал это раз даже в присутствии генерал-губернатора Восточной Сибири Броневского, а теперь показал отцу после того, как помог сдвинуть экипаж. Броневский, говорят, пришел в ужас, когда Горкин освободился от оков, а простой народ приписывал это сверхъестественным силам. Происходило же это оттого, как потом мне пришлось слышать, что Горкин умел так сжать кисти рук и поставить в такое положение ступни ног, что оковы естественно должны были спадать.
Расставшись с Горкиным, мы скоро достигли Байкала и остановились в Посольске, селе, на самом берегу озера. В то время пароходов еще не было, и переезд на небольших парусных судах, по-сибирски — баркасах, был сопряжен с большими неудобствами и даже с опасностями, особенно в бурное осеннее время, а был уже сентябрь месяц. Предстоящее нам опасное путешествие мы должны были сделать на небольшом купеческом судне и притом не особенно удобном. После трехдневного ожидания в Посольске, где также было не особенно удобно жить, капитан судна прислал сказать, что можно отправиться, так как начинал дуть попутный ветер; до тех же пор был полнейший штиль, и Байкал стоял спокойный, как зеркало. Уже вечерело, когда мы сели на судно. Капитан был молодой и неопытный. Несмотря на предупреждение старых матросов, которые, по каким-то их приметам, предсказывали, что ветер должен измениться, он все-таки приказал поднять якорь. Мы поместились в каюте внизу, где отец подвесил люльку маленького брата, а нас, старших, уложили спать на койке.
Вскоре предсказания матросов начали сбываться. Ветер из попутного сделался противным, и к полночи разыгралась страшная буря. Судно качало немилосердно, оно скрипело и ныряло в волнах, которые подымались высоко и, разбиваясь, заливали палубу. Вода попадала даже и к нам в каюту. Мы с братом лежали, так как встать с коек было положительно невозможно, а меньшего мать взяла на руки и начала молиться. Отец вышел на палубу. Пришел капитан и, не знаю почему, запер каюту на ключ. Все опасались, что судно наше разобьет в щепки о подводные камни, на которые мы ежеминутно рисковали наскочить, так как управлять им не было никакой возможности. Темнота между тем была полная, и всеми начал овладевать страх. Внезапно почувствовался страшный толчок, и баркас покачнулся на бок. Мать с таким отчаянием рванула дверь каюты, что замок не выдержал. Капитан прибежал весь растерянный и, желая успокоить мать, приводил в пример, что генерал Чевкин, который незадолго до нас возвращался из-за Байкала с ревизии заводов, потерпел такое же крушение. Мать, как француженка, была чрезвычайно подвижного характера, очень живая, энергичная и очень плохо говорила по-русски, но ответ у нее был всегда и на все готов. Она крикнула капитану, что ей нет дела до Чевкина. «У него одна горбок, — желая сказать горб (известно, что генерал был горбат), — а у меня трое детей», — отвечала мать. В это время произошел второй толчок, еще сильнее первого, потом третий, и судно затрещало еще с большею силою, так что казалось, что все рассыпалось. Тогда с палубы раздался отчаянный голос отца: «Pauline, passe moi plus vite les enfants, nous perissons!» (Полина, передай мне скорее детей, мы погибаем.) Мать, чуть ли не по колени в воде, быстро нас одела и передала матросам, которые тотчас же вынесли нас на палубу, где мы услышали непонятное для нас слово «карга». Вскоре все понемногу начали успокаиваться и благодарить бога. Карга означала мель, на которую выбросило наш баркас. Нас спасло то, что, прежде чем мы выбрались в открытое море, подул обратный ветер, который и понес нас назад в Посольск. Вблизи этого селения далеко в море выдается песчаная коса; судно наше налетело на нее и глубоко врезалось в песок. На расстоянии не менее версты от того места, где мы стали на мель, на конце косы был маяк. Оставаться на судне не было никакой возможности, и нам пришлось добираться до маяка по такому сыпучему и мокрому песку, что мы едва вытаскивали ноги. Но мы все-таки добрались наконец до теплого помещения, и мать спешила разложить и высушить вещи, а нас уложить спать на полу, где мы, измученные и утомленные, немедленно уснули крепким сном.
На другой день мы снова были в Посольске, который лишь накануне оставили и где на этот раз нам пришлось остаться более двух недель в ожидании, чтобы погода позволила нам решиться на переезд через Байкал. К тому же и баркас пришлось чинить, так как он сильно пострадал от перенесенных невзгод. Мать сильно захворала. Несмотря на всю силу своего характера, она все-таки сильно была потрясена всем, что пришлось пережить. Ее здоровье, прежде цветущее, теперь очень пострадало, и тем более, что она была беременна. Последствием пережитых тревог была болезнь, которою мать и потом долго страдала.
Отец был так напуган болезнью матери и крушением, что хотел отложить продолжение путешествия, а главное — переезд через Байкал, до будущей весны, но без разрешения генерал-губернатора, жившего в Иркутске, он, по своему зависимому положению, не имел права что-либо предпринимать, да притом и оставаться зимовать в Посольске было немыслимо. Он писал в Иркутск и просил разрешения остаться до весны по ту сторону озера, а именно в Верхнеудинске, где были хотя кое-какие удобства, но разрешения не последовало. Между тем мать немного оправилась, погода наконец установилась, так что мы могли переехать на том же знакомом баркасе Байкал, на этот раз совершенно благополучно, а потом также благополучно приехали в Иркутск.