Глава 3 Мечты (1819—1820)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

Мечты (1819—1820)

Сохранились фотографии якобы той комнаты в мансарде, в которой Бальзак начал новую жизнь148. К сожалению, нумерация домов на улице Ледигьер давным-давно изменилась. Дом, который раньше значился под номером 9, снесли во время прокладки бульвара Генриха IV, который соединяет квартал Маре с островом Сен-Луи и выходит на площадь Бастилии. Узкий переулок, который на самом деле является местом второго рождения Бальзака, ничем не выдает своей роли в истории литературы. На нем по-прежнему стоят в основном жилые дома и несколько скромных магазинчиков. Переулок выказывает равнодушие даже к собственному названию: он называется либо Ледигьер, либо Ледигьере, в зависимости от того, с какой стороны в него поворачивать.

Сама комната описана в нескольких романах Бальзака, которые он считал отрывками автобиографии. «Ничто не может быть ужаснее, чем мансарда с грязными желтыми стенами, пахнущая бедностью». Комнатка была маленькая, с низким потолком; но Бальзак всегда умел находить более широкую перспективу: «Комната придает своего рода магию нашему окружению. Хлипкий стол, за которым я писал… странные рисунки на обоях, моя мебель, все оживало, каждый предмет становился моим скромным другом – молчаливые сообщники в ковке моего будущего»149.

«Помню, как весело, бывало, я завтракал хлебом с молоком, вдыхая воздух у открытого окна, откуда открывался вид на крыши, бурые, сероватые или красные, аспидные и черепичные, поросшие желтым или зеленым мхом. Вначале этот пейзаж казался мне скучным, но вскоре я обнаружил в нем своеобразную прелесть. По вечерам полосы света, пробивавшегося из-за неплотно прикрытых ставней, оттеняли и оживляли темную бездну этого своеобразного мира. Порой сквозь туман бледные лучи фонарей бросали снизу свой желтоватый свет и слабо означали вдоль улиц извилистую линию скученных крыш, океан неподвижных волн… Словом, поэтические и мимолетные эффекты дневного света, печаль туманов, внезапно появляющиеся солнечные пятна, волшебная тишина ночи, рождение утренней зари, султаны дыма над трубами – все явления этой необычайной природы стали для меня привычны и развлекали меня. Я любил свою тюрьму, – ведь я находился в ней по доброй воле»150.

Бальзак точно знал, на что будет похожа его тюрьма, еще до того, как увидел ее. В 20-х гг. XIX в. мансарды принято было считать типичным жильем поэтов. Во Франции имелись свои Чаттертоны; они либо погибали в живописной нищете, либо успевали сочинить слезливую оду к собственным похоронам. Видимо, и Бальзак некоторое время играл в любимую игру романтиков под названием «Слава или смерть», в которой он был одновременно «и игроком, и ставкой»151. На друзей, навещавших его в его поэтическом уединении, наверняка производили нужное впечатление и огарок сальной свечи в бутылке, и шаткий стол, и стул, из которого сыпалась солома, и импровизированная кровать, кое-как прикрытая грязными занавесками, и доказательства здорового питания: хлеб, орехи, фрукты и вода, не купленная, а набранная в ближайшем фонтане152.

К 1834 г., когда Бальзак диктовал критику введение к своим «Философским этюдам», его комнатка стала наиболее ценным экспонатом в вопиюще ложном автопортрете: «Именно в дни нужды, на которую его обрек отец, в ту пору противник его поэтического призвания – в дни, о которых поведал нам Рафаэль в “Шагреневой коже”, – мсье де Бальзак, уединившись в мансарде неподалеку от библиотеки Арсенала, в 1818, 1819 и 1820 гг. не прекращал трудиться. Он сравнивал, анализировал и обобщал результаты трудов, произведенных философами и врачами Античности, Средневековья и двух предыдущих столетий»153.

Последним и по счету, и, наверное, по значению (после ярких картин и описаний) следует то, что Бальзак наверняка с отвращением назвал бы «реальностью». Франсуа Видок, исправившийся преступник, ставший главой Управления национальной безопасности и «отцом» уголовного розыска в его современном виде, как-то сообщил писателю, что реальность иногда бывает драматичнее, чем все, что можно прочесть в романах.

«Бальзак: Ах! Мой дорогой Видок! Значит, вы верите в реальность? Как очаровательно! Никогда бы не подумал, что вы так наивны. Реальность! Прошу, расскажите, что это такое. Вы ведь в самом деле бывали в этой сказочной стране. Бросьте! Это мы – люди, которые делают реальность»154.

Поэтому, наверное, почти бессмысленно упоминать о том, что бальзаковская «башня из слоновой кости» вовсе не была мансардой. Это была комната в респектабельном третьем этаже; и если полуголодное существование и поддерживало его разум «в состоянии необычайной ясности»155, либо он решил так сам, либо просто забывал сходить за продуктами. Узник улицы Ледигьер никогда и не бывал один. Старая экономка Бальзаков передавала письма в Вильпаризи и обратно, приносила Оноре выстиранное белье, картошку и фрукты из сада. Навещал его и Теодор Даблен, единственный друг семьи, знавший, что Оноре не поправляется после болезни в Альби, а залег на дно в столице156. Даблен, торговец скобяным товаром на пенсии, был человеком очень практичным; именно он порекомендовал Оноре заняться счетоводством. Бальзак уважал откровенные мнения, и, когда дело дошло до его творчества (или до того, что Даблен саркастически называл его «детьми»), он уже достаточно созрел, чтобы выслушать неприятную правду. В нескольких письмах он просит «вероломного» Даблена прийти и покритиковать его труд: «У вас сложилось впечатление, что я живу далеко от вас, но это философская ошибка. Если бы вы прочли Ньютона, вы бы поняли, что я всего в шаге от вас»157. Время от времени к нему заходили и родственники: Бальзаки сняли квартиру на улице Тампль, служившую им своего рода отдушиной. Когда супруги ссорились, г-жа Бальзак часто уезжала в Париж на несколько дней.

Естественно, комнатка на улице Ледигьер часто фигурировала в разных обличьях, потому что ее обитатель также во многом был плодом собственного воображения. У Бальзака было несколько разных масок. Его сохранившиеся портреты до странности не похожи друг на друга, что подтверждает: его многочисленные персонажи стали не просто плодом его фантазии. Он вложил в них изрядную толику себя самого. Именно в тот период он примерил на себя, по крайней мере временно, будущий распорядок. Он был драматургом, романистом, сатириком, социологом, который днем предавался праздности, а по ночам трудился, словно раб на галерах. Он был одновременно отшельником и праздношатающимся (fl?neur), и даже, если верить одному из его писем, оборотнем. Бальзак постепенно понял, что образ – одно из орудий его труда, не менее важный, чем гусиное перо или чернильница. Естественно, его первый независимый поступок совершенно в его духе. Мать прислала ему зеркало и пришла в ярость, узнав, что он купил себе другое – квадратное, в позолоченной раме. Зачем понадобились Оноре два зеркала?

Возможно, ответ таится в неизданном тексте, озаглавленном «Теория сказки». Описание Бальзака напоминает кошмар биографа; оно приоткрывает дверь в тайное убежище писателя: «Вчера, вернувшись домой, я увидел бесчисленное количество своих двойников. Все они прижимались друг к другу, тесно, как сельди в бочке. Бесконечные отражения моего лица уходили к какому-то магическому горизонту – подобно тому, как свет лампы, стоящей посреди гостиной, бесконечно отражается в двух стоящих напротив зеркалах»158.

Даже и в отсутствие гостей Бальзак редко бывал один. Есть даже доказательство – научное доказательство – того, что «комната, набитая Бальзаками» не просто вымысел писателя: «Однажды я пошел с г-жой де Жирарден на улицу Бак к гипнотизеру Дюпоте. Из любопытства он велел женщине-медиуму взять меня за руку. Едва положив мою руку к себе на живот, медиум вздрогнула и выпустила ее. “Ну и душа! – вскричала она. – Это целый мир! Он пугает меня!”»159

В наши дни критики редко вспоминают о прорицаниях; впрочем, общие выводы кажутся не менее убедительными, чем те, к которым привели более общепринятые виды анализа.

Многочисленные голоса достигают неблагозвучного крещендо в ранних письмах и заметках Бальзака. Он нащупывает произведение, которое отражало бы его шатания, точнее, многочисленные выводы, с каждым из которых он был искренне согласен. Он продолжает заниматься в библиотеке Арсенала; если не для того, чтобы вобрать в себя все достижения человеческой мысли, начиная с Античности, то, по крайней мере, для того, чтобы вести воображаемый спор с философами прошлого. Он перевел на французский язык малопонятную «Этику» Спинозы (незаметный, но важный вклад в историю французской философии) и попытался воссоздать интеллектуальную атмосферу двухсотлетней давности. Бальзак выводит на ринг Декарта с его главными комментаторами и, выйдя следом, наносит несколько ударов: «Je pense, donc je suis, говорите вы, “я мыслю, следовательно, я существую”, но, по-моему, вы могли бы также сказать: Je suis, donc je pense, “я существую, следовательно, я мыслю”… вы сомневаетесь в материальном существовании. Поэтому вам следовало бы усомниться и в собственных сомнениях»160. Несмотря на характерное неприятие мучительных размышлений Декарта над тем, что не поддается точной оценке, его философские эссе вовсе не так поучительны, какими кажутся. Они показывают двадцатилетнего Бальзака лишь с одной стороны. Декарт и Спиноза заглушались другими, более громкими и назойливыми голосами.

«– Милая сестрица, ты хотела узнать, как я устроился… Представь себе, я нанял слугу!

– Слугу, милый братец?! О чем ты только думаешь?

– Он зовется “Я-сам”… Он начинает подметать комнату, но у него это не слишком хорошо получается.

– Не поднимайте столько пыли!

– Но, сударь, я не вижу никакой пыли.

– Придержите язык и работайте, софист!»161

Любопытно, что уже тогда вымышленное создание служило предлогом для того, чтобы оттянуть время.

Ввиду этого постоянного брожения мифов и реальности едва ли имеет значение то, что «воздушная гробница»162, из которой впервые появились на свет бальзаковские персонажи, более не существует. Подобно композитору Гамбара из одноименной повести, Бальзак, «не напиваясь пьяным… находился в таком состоянии, когда все умственные силы перевозбуждены, когда стены комнаты начинают мерцать, когда мансарды теряют крыши, а душа улетает в мир духов»163.

Через неделю после устройства – покрасив стены в белый цвет, сделав ширму из синей бумаги, повесив зеркала – «холостяк с третьего этажа»164 приступил к работе. Он очень скоро отказался от своих философских изысканий, возможно вздохнув при этом с облегчением. Впав в другую крайность, он задумал сюжет комической оперы, озаглавленной «Корсар». Она была основана на последних романтических веяниях того времени: поэме Байрона о пирате Конраде. Центральным ее местом должна была стать песня веселых пиратов, которые радуются вольной жизни в синем море. К сожалению, «Корсар» Бальзака столкнулся с непредвиденной трудностью: «Где же, черт возьми, мне найти композитора?»165

Решив, что потомкам понятнее будет произведение, написанное рифмованным александрийским стихом, он приступил к созданию трагедии в пяти актах под названием «Кромвель». Трудная задача, особенно для человека, который в то время страдал от ужасной зубной боли: «Обычно трагедия состоит из 2000 строк, то есть от 8 до 10 тысяч мыслей, не считая все другие мысли, необходимые для замысла, а еще общий план, действующие лица, декорации, обычаи того времени и т. д.»166 Возможно, торговец скобяным товаром был прав, увидев в Бальзаке прирожденного счетовода. Задача написать 2000 строк, удовлетворявших всем правилам французского стихосложения, особенно если учесть, что создатель – не поэт от природы, требовала определенного автоматизма, качества, необходимого, по мнению Бальзака, всем великим писателям. Бейль считал черепицы на крышах; Спиноза полировал линзы; Бальзак, позже, методично прочитывал все статьи в биографическом словаре Мишо167. Побочные преимущества «Кромвеля» менее очевидны.

Тема, которую избрал Бальзак (и, кстати, не один он) была в то время модной. Молодой Мериме собирался написать «Кромвеля» в прозе. Спустя пять лет выйдет высокопарный манифест романтизма Гюго, ставший предисловием к его собственному «Кромвелю». В 1819 г. Бальзак шел по стопам одного из своих любимых преподавателей, Вильмена, который только что издал научный труд «История Кромвеля». Вильмен иносказательно представлял современные ему события: его Кромвель был Наполеоном, а Карл I – Людовиком XVI. Бальзак с присущим ему оптимизмом надеялся, что его труд станет «требником для королей и народов»168.

Любой монарх, который воспользовался бы «Кромвелем» с такой целью, наверняка кончил бы плохо. Похоже, для Бальзака идеальная модель государства – благожелательная конституционная монархия; но основная мысль подтасована самими персонажами. Зажатые подо льдом классических условностей, они тем не менее мучительно пытаются (как и многие герои Бальзака) освободиться от тщательно проработанных замыслов автора. Карл умирает благородной жертвой лукавого Кромвеля, который, несмотря на все свое коварство, олицетворяет неотъемлемое право на свободу. В конце пьесы Кромвель «долго смакует кровь своей жертвы», а королева Генриетта благоразумно возвращается на свою родину – во Францию, выразив желание, чтобы «отвратительный Альбион» поглотило море.

Сейчас кажется, что «Кромвель» не выдерживает сравнения со зрелыми произведениями Бальзака, но пьесу до сих пор вполне можно читать, если не забывать о сопутствующих обстоятельствах. За несколько лет до бурного расцвета романтической драмы бальзаковский «Кромвель» демонстрирует все характерные симптомы: историческая тематика и кипение страстей среди надгробий Вестминстерского аббатства. Картонные персонажи типичны для французского классического театра, которому к тому времени исполнилось 200 лет и который, скованный «аристотелевыми» тремя единствами, выказывал все признаки старческого возраста. По той же причине несправедливо обвинять Бальзака, как это сделали многие, в краже отдельных строк у других драматургов. К тогдашней драматургии термин «плагиат» практически неприменим. Драма, как в наши дни поп-музыка, тогда по большей части состояла в перелицовке уже существующего. Со свойственной ему практичностью и даром мимикрии новичок Бальзак распознал этот жанр во всей его полноте. Совершенная оригинальность не считалась добродетелью, и не зазорно было заимствовать удачные чужие строки. К рукописи пьесы приложена записка «Заимствования для “Кромвеля”»169; в одном месте Бальзак сухо замечает на полях: «Этот стих я без зазрения совести утащил у Расина, который утащил его у Корнеля, который утащил его у Ротру, который, возможно, позаимствовал его еще у кого-нибудь»170.

С приближением зимы Бальзак начал тратить почти все свое недельное пособие на дрова, чтобы можно было работать всю ночь. При свече он бился над александрийскими стихами, запихивая свои мысли в двенадцатисложные строфы. Его согревали мечты: «Ничто, ничто, кроме любви и славы, не может заполнить огромного пространства в моем сердце». «Если я не гений, мне конец, – писал он Лоре. – Мне придется прожить жизнь посредственности, задушенной своими желаниями»… «Если в Вильпаризи случайно продается гениальность, купи мне столько, сколько сможешь… она мне отчаянно нужна!»171

Спустя полгода, весной 1820 г., «Кромвель» был окончен – все 1906 строк. Бальзак отвез свое творение в Вильпаризи и зачитал вслух родным и друзьям. Через два часа – если он прочел им всю пьесу – последовало смущенное молчание. Родные вынесли вердикт, дружно зевая.

Г-же Бальзак хотелось получить мнение специалиста по поводу того, что она считала своим капиталовложением. Оноре так усердно трудился, что результат должен обладать некоторой ценностью. Лора как раз собиралась выйти замуж за молодого инженера по имени Эжен Сюрвиль172. Сюрвиль попросил профессора Андрие, своего старого преподавателя из Политехнической школы, прочесть рукопись, которую для него переписала г-жа Бальзак. Через несколько дней Лора с матерью нанесли профессору визит. Совершив трогательный поступок, преступление из преданности, Лора выкрала лист бумаги, на котором Андрие делал свои пометки, и таким образом сохранила для потомства первое авторитетное мнение о творчестве Бальзака: «Автору следует заниматься всем, чем ему хочется, только не литературой»173.

После такого отзыва Бальзак, как язвительно замечает Лора, все же не повесился. Подобно своему отцу, он обладал замечательной способностью верить, что его первоначальный замысел был правильным. Когда Бернар Франсуа услышал о человеке, который предавался всем мыслимым порокам и все же дожил до 100 лет, он заключил: «Что ж, очевидно, он сильно сократил свою жизнь!»174 Оноре пришел к выводу, что он просто не создан для написания трагедий. Оказалось, что точно так же считал и ученый Андрие. Когда г-жа Бальзак вернула украденную записку, он сказал ей, что, при хорошем руководстве, ее сын вполне мог бы стать писателем, но только не драматургом175. Впоследствии еще несколько современников Бальзака выразят такое же мнение.

Два года спустя сам Бальзак признал, что «Кромвель» был «никудышным» и его даже нельзя назвать «эмбрионом»176. И все же, как ни тянет согласиться с мнением создателя, в каком-то смысле «Кромвель» стал чудом. Бальзак взялся за что-то настолько противоположное своему гению, что его стремление добиться успеха гораздо важнее самой пьесы. Читая «Кромвеля» и сравнивая его с поздним творчеством Бальзака, невольно вспоминаешь лосося, плывущего против течения на нерест. В 1820 г. всем, кроме самого автора, казалось, что рыба избрала не то направление.

Между тем тогда Бальзак почти случайно сделал несколько интересных открытий. Проведя столько времени с философами и драматургами прошлого, нельзя не подчиниться их условностям или не преклониться перед их недостижимым совершенством. Он утешал свой разум, читая романы, которые покупал в Пале-Рояле или брал в читальнях. Разумеется, романы оказывались напрасной тратой времени – книги, написанные в основном женщинами, читали слуги. Для человека образованного было что-то глубоко безнравственное в том жанре, где автору позволялось говорить обо всем без обиняков. Романы, как провозглашается в «Лексиконе прописных истин» Флобера, «развращают массы», или, как за полвека до Флобера любил говаривать отец Бальзака, «романы для европейцев – все равно что опиум для китайцев»177.

В «Человеческой комедии» есть несколько сцен, в которых Бальзак показывает, что происходит с обычными людьми, когда они принимают дозу этого литературного опиума. Например, жена нотариуса в «Модесте Миньон» (Modeste Mignon) решает попробовать то, что она считает английским романом, – «Паломничество Чайльд-Гарольда»:

«Не знаю, может быть, виноват переводчик, только меня начало мутить, в глазах зарябило, и я бросила книгу. Ну и сравнения же у него: скалы рушатся как в беспамятстве, война – это лавина. Правда, там описан путешествующий англичанин, значит, можно ждать любых чудачеств, но это уж чересчур… а сверх того, в книге слишком много дев, просто терпения не хватает!»178

Вспоминая, как начинал он сам, о чем даже в хорошем настроении Бальзак отзывался не иначе как о потраченных впустую годах ученичества, он любил подчеркивать свое отличие от тех, в ком он видел писателей-эксплуататоров. Но пассажи, подобные приведенному выше, предполагают, что и он испытывал волнение, впервые поняв, что можно напрямую и сильно влиять на читателей, проникая к ним в кровь, как наркотик, и привлекать к себе внимание восхищенных женщин. Однажды его мечты непременно сбудутся. В 20-х гг. XIX в. романы во Франции не считались почтенным литературным жанром. Во всяком случае, того явления, которое мы называем романом XIX в., еще не было. Во времена империи, как говорит один из персонажей Бальзака, существовало грубое сочетание резюме и обвинительной речи179: одно за другим и мораль в конце. Однако вкусы делались все изысканнее. Большим спросом стали пользоваться утонченные зарубежные романы. Как обычно, шовинизм успешно сосуществовал с массовым ввозом из-за границы того, что некоторые называли «коммерческой дрянью»: мрачные и кровожадные истории о сверхъестественных явлениях, готические романы Энн Радклифф и Уолпола, «Мельмот-скиталец» Метьюрина (который позже всплывет в современном Бальзаку Париже) и «Монах» Мэтью Льюиса, готический роман о вожделении и мании величия. Разрушенные замки, темницы, призраки, плохая погода и, конечно, прекрасные девы никогда прежде не пользовались такой популярностью.

Начало 20-х гг. XIX в. также стало первым всплеском «вальтерскоттомании»180. В Париже начали выходить переводы его романов: «Антиквар», «Айвенго», «Ламмермурская невеста», «Приключения Найджела». Женщины полюбили клетчатую ткань, получившую название «шотландка». Разыгрывали пьесы Вальтера Скотта, рисовали на его сюжеты, обставляли дома и устраивали костюмированные балы. Эдинбург превратился в место литературного паломничества. Один критик, растрогавшись, даже воскликнул: «Да здравствуют Англия и англичане!» (Vivent l’Angleterre et les Anglais (так. – Авт.). Вальтер Скотт не просто пересек Ла-Манш, который, как и Рейн, до тех пор представлял собой большой культурный барьер. Он навел мост между парадными гостиными и каморками прислуги.

Бальзак прочел романы Вальтера Скотта и пришел в восхищение. В них не было ни нудных рассуждений на темы морали, ни нагромождения невероятных совпадений, ни таинственных сочетаний настроения героя и состояния природы. Герои, блестящие аристократы, говорили языком, напоминавшим нормальную человеческую речь. Читателя, как туриста, переносили в места, где прошлое еще не забыто, но где оно окрашивает и вдохновляет настоящее, где малейший артефакт служит эмблемой или ключом в другой мир. Смесь «подлинности» и романтических приключений оказалась мощным зельем, действие которого продолжалось еще долго после прочтения романов.

Первое знакомство с новым литературным континентом служило для Бальзака в его мансарде большим подспорьем и большим утешением. Он нашел доказательство тому, что можно не разграничивать благородные чувства и банальные ощущения. Несмотря на то что он взобрался в высокое гнездо философии и обозревал великие вопросы без ответов, его разум поворачивался к менее абстрактным драмам. Заметки Бальзака по поводу философа-атеиста барона д’Гольбаха заканчиваются фразой, которая имеет громадное вспомогательное значение, так как объединяет два периода жизни Бальзака и два литературных жанра: «Когда мой Иов в “Стени” (St?nie) отрицает существование Бога, он приводит другие доводы. Правда, он делает кое-какие логические ошибки, но ошибается остроумно и для того, чтобы соблазнить свою любовницу»181. Вот образец философии в действии: вечные истины быстро приедаются, зато грех всегда обладает новизной.

Кроме того, автора «Кромвеля» тянуло к роману потому, что в нем нет рифмы. Писать роман почти так же легко, как писать письма, особенно когда сам автор писем – уже наполовину вымышленное создание, которое не бездельничает в Париже, а гостит у родных в Альби. И самое главное, романы нравятся всем. С распространением всеобщей грамотности роман тоже может привести к славе, хотя и окольными путями. Мысль о том, что из увлечения можно извлекать прибыль, словно исходила от самого дьявола. Постепенное осознание Бальзаком важности своих произведений и открытие своей ниши, своего рынка в самом деле содержит в себе нечто магическое, даже аморальное. Его позднейшая одержимость «целомудрием» и потерей литературной девственности подозрительно похожи на осуждение своего замысла пойти по пути, который вначале показался ему самым гладким.

Именно в тот период добровольного затворничества появились ранние романы Бальзака: «Стени», «Фалтурна» (Falthurne) и «Корсино» (Corsino). Ни один из них не был закончен; скорее всего, ни один из них и не мог быть закончен. Они не похожи друг на друга, а вместе образуют в высшей степени характерную антологию модного французского романа того времени. И, помимо всего прочего, они приоткрывают дверь в волшебную комнату, населенную многочисленными Бальзаками. Открыв для себя жанр романа, Бальзак постепенно открывал самого себя.

Самый ранний из них – наверное, «Стени». Бальзак начал его в конце 1819 г. и бросил в 1822 г. Сопровождаемый соответствующим заголовком «Философские ошибки», роман начинается со следующей декларации: «Не ожидайте найти в моих письмах систему, красноречие и дерзкую философию, которая удостоилась стольких фальшивых похвал на встречах нашей маленькой академии, где мы страстно обсуждали великие вопросы, связанные с тем, как осчастливить человечество». Очень не похоже на Бальзака начинать с извинений, но он впервые оказался на незнакомой территории. Впрочем, тема не была для него совсем чужой.

«Стени» – роман в письмах, и в литературе у него имелись самые почтенные предшественники. В нем рассказывается печальная история о любви молодого человека к своей молочной сестре – девушке, выращенной той же кормилицей на окраине Тура. Они снова встречаются в отрочестве; Иов спасает Стени, которая тонет в Луаре, всегда в высшей степени символичной для Бальзака. Молодые люди любят друг друга, но Стени, истинная дочь своих романтических предшественниц, помолвлена с другим – скучным и рассудительным малым по имени мсье Планкси. В трагической истории о долге и страсти слышатся отголоски Руссо, усиленные своеобразными взглядами Бернара Франсуа и, возможно, прямо противоположными им взглядами матери Бальзака, для которой человек рожден бесправным, но ему повсеместно предоставляется слишком много воли. Формально роман был претенциозен; письма как будто исключали прямое вмешательство автора в повествование. Несмотря на свою неуклюжесть, он все же передает атмосферу сексуальной фрустрации. Бальзака подпитывал собственный опыт. Некоторые автобиографические детали – вполне предсказуемый результат опыта или его недостатка. Например, рассуждая на тему о том, что любовь и брак взаимно исключают друг друга, Бальзак наверняка имел в виду своих родителей. Другие личные отголоски еще удивительнее, особенно почти кровосмесительное влечение Иова к Стени. Инцест – тема достаточно распространенная в романтической литературе, но, возможно, не случайно Бальзак сочинял свой первый роман в то время, когда за его «милой, доброй, любящей и достойной любви сестренкой»182 Лорой ухаживал ее будущий муж.

В мае 1820 г., вскоре после свадьбы Лоры, Бальзак предпринимает вторую попытку написать роман. В нем появляется совершенно неправдоподобный и сексуально двусмысленный герой по имени Фалтурна в одноименном произведении. И снова некоторые признаки указывают на то, что своеобразная форма литературной релаксации могла также стать своего рода умным зеркалом. Фалтурна – первый из многих соблазнительно андрогинных созданий в произведениях Бальзака. Подобно младшему клерку с его «магнетическими» глазами, Фалтурна унаследовал древнюю мудрость Востока. В угоду сюжету «Фалтурны» древняя восточная мудрость призвана символизировать силы природы, которые, как кажется, способен обуздать любой, себе на погибель: можно научиться проходить сквозь стены, заглядывать в будущее, быть сверхъестественно красивым и, как хороший романист, управлять чувствами людей. Действие, достаточно скупо очерченное, происходит в Неаполе в X в.; фоном, заимствованным из «Истории упадка и разрушения Римской империи» Гиббона, служит норманнское вторжение в Италию, а мнимой темой – враждебность церкви к необычайной мудрости Фалтурны.

Истинная тема романа – Бальзак. Кажется, что в «Фалтурне», как и в «Стени», процесс творчества отражает душевные порывы, которые нелегко облечь в слова. В отличие от Диккенса с его откровенно говорящими фамилиями Бальзак наделяет своих героев более тонкими, загадочными именами. По его же отзыву, имена обладают силой заклинания. «Фалтурна», уверяет автор, – это сплав двух греческих слов, ????? и ????????, которые вместе означают нечто вроде «тирании света»183. Позже Бальзак совершенно серьезно уверял Эвелину Ганскую, что его этимология точна и правильна. Она же, будучи знакома с сексуальными аппетитами Бальзака, очевидно, задумывалась над возможным корнем первого слога: «фаллос» – или, во всяком случае, задумалась потом, когда увидела, как сам Бальзак пишет первое слово, возможно по ошибке: ??????. Разве Бальзак не говорил ей, что иногда он вынужден искусственно побуждать себя к написанию романа «мозговой мастурбацией»184? Время от времени его откровенные замечания о процессе творчества откровенно намекают: каким бы блестящим и успешным ни был результат, творчество способно доставить лишь частичное удовлетворение.

«Фалтурна» – густой и мутный бульон, сваренный по рецепту слишком многих поваров. Рукопись на итальянском языке, написанную неким аббатом Савонати, находит солдат наполеоновской армии. Он оставляет ее у дяди, учителя начальной школы по фамилии Матриканте. Дядя, нимало не смущаясь тем, что не знает итальянского, переводит ее на французский. Матриканте ворчит и морщится, натыкаясь на ученые рассуждения аббата, извиняется за нелепые противоречия (которых в романе много), добавляет нескольких романтических героев от себя, жалуется на скудную пенсию, которая главным образом и вынудила его писать, и, словно вскользь, роняет в высшей степени проницательное замечание: «Поверить в истину того, что передал нам великий Савонати, мне позволил способ, каким он доводит до нас свои мысли. В романах, написанных в наши дни, писатели обращают мало внимания на желудки своих героев. Они посылают их с поручениями, втягивают в приключения, от которых у них, как и у читателей, захватывает дух, и вместе с тем герои никогда не бывают голодными. В этом отношении они мало похожи на автора. По моему мнению, последнее обстоятельство более, чем что-либо другое, подрывает доверие к такого рода сочинениям. Ест ли кто-нибудь в “Рене”?.. В какое бы время ни происходило действие, героям необходимо обедать»185.

Подобно многим серьезным художественным новшествам, реалистический роман выходит на сцену с застенчивой улыбкой на лице.

Бальзак еще скорее подражал, чем изобретал, смеясь над своими попытками стать модным писателем. Как утверждается в пестрящих ошибками сносках к «Фалтурне», он даже потешался над банальным приемом найденной рукописи, то есть смеялся над самим собой… Сплошная неразбериха! Судя по самым цветистым пассажам, Бальзаку хватало ума сдерживаться. Природная склонность звала его преувеличивать и приукрашать, и почти все его творчество того периода сочетает поразительные суждения о бытии с довольно водянистым остроумием. Неуклюжие вставки от имени Матриканте доказывают, что Бальзак прекрасно сознавал свои границы, точнее, отсутствие границ.

Поскольку не сохранилось ни одно письмо Бальзака 20-х гг. XIX в. (да и кому бы пришло в голову их хранить?), эти отрывки представляют особый интерес. Они рисуют сбивчивый, противоречивый образ писателя в виде ученика волшебника: крайнее волнение сочетается в нем со смущением, решительность – с сомнениями, напыщенность – с осторожностью, потакание своим слабостям – с самопожертвованием. Выступает и самое яркое качество, которым обычно наделяют ужасных монстров, оборотней и вампиров: чудовищный эгоизм (в котором Бальзак обезоруживающе признается) и желание переселяться в другие тела. В рукописях, созданных на улице Ледигьер, перед нами проходит целая галерея зловещих автопортретов. Есть среди них в высшей степени лестные, но большинство вызывает отвращение, как неудачное отражение в зеркале. Например, тщеславное создание Фалтурны высмеивается пародийным персонажем – монахом по фамилии Бонгар. Физиономия монаха выдает характерную «глупость гения». Подобно Бальзаку, его исключили из монастырской школы, так как Бонгар оказался умнее своих учителей. Хотя Бальзак в своей мансарде изрядно отощал, похоже, он предвидел, как будет выглядеть в будущем. Большой живот, тройной подбородок, квадратная голова, густые волосы, липнущие к черепу… Лишь в одном Бонгар отличается от зрелого Бальзака: у него «великолепные зубы».

Самый поразительный из противоречивых героев появляется в последнем романе, написанном на улице Ледигьер: «Корсино». И снова Бальзак как будто готовится сражаться с самим собой.

Корсино заметил в мире любопытное несоответствие: природа безмятежна и проста, зато общество полно фальшивых сложностей. Сложностей, которые, например, позволяют университетским профессорам зарабатывать на жизнь тем, что они растолковывают эти сложности другим. Корсино решает сочетать аморальность природы с удобством общества и поселяется на севере Шотландии, где ни в чем себе не отказывает – этакий высокогорный маркиз де Сад.

У Корсино есть друг, чье имя представляет собой анаграмму: Неоро. Неоро/Оноре умен, мудр, чистосердечен, щедр, обладает любящим сердцем… но ужасно уродлив. Рукопись «Корсино» обрывается на шестнадцатой странице; мы так и не узнаем, уничтожат ли друзья друг друга или достигнут счастливого компромисса. Несомненно, к разгадке тайны причастна Мария, местный ангел милосердия, которая живет как крестьянка, но выглядит как королева. Бальзак, которому вдруг изменяет хладнокровие, замечает, что выдающаяся девушка «была бы счастливой находкой для любого романиста».

В «реальной жизни» Бальзак лишь надеялся на такую счастливую находку. После того как сестра Лора вышла замуж, он утратил свою «музу», а без музы повод для писательства становился уже не таким очевидным. Всякий раз, как исчезает непосредственная женская аудитория, открывается тревожная зияющая дыра; первоначальная цель как будто исчезает. Вот те немногие случаи, когда перед Бальзаком возникает препятствие. За его переплетением многочисленных дорог и персонажей скрывался тревожный вопрос. Можно ли заполнить пустоту созданиями, которые порождает сама пустота, или в пустоте таятся скрытые угрозы? Бальзак часто сокрушается из-за того, что он слишком задержался в детстве со своим творчеством. Его развитие как писателя совпадало с развитием всей литературы его эпохи. Романтический герой также принимает вид создания одновременно любопытного и несчастного: уродливый Нарцисс. Но иногда озеро, в которое он смотрится, приобретает неожиданную глубину и красоту и даже оживает само.

На первых страницах «Стени» Бальзак возвращается в Тур, более того, на ту самую улицу, где он родился, «неизменную улицу с меняющимися названиями» (улицу Итальянской армии успели к тому времени перекрестить в Королевскую – улицу Рояль). Перед ним открывается знакомый вид, как будто запомнившееся несчастье можно забыть: «Город круглый, и с его западной окраины открывается лучший в мире вид, не уступающий видам Неаполя». В описании можно найти и предварительные намеки на будущую тихую гавань, на скромное и радостное времяпрепровождение домовладельца и ненасытного любовника:

«Поднимаясь на холм, вы видите, что домики с дымящимися трубами встречаются все реже, а в изгибах и углах склона ваш взор привлекают сельские дома, подменяющие мысль о бедности образом богатства и его радостей… Наконец, как призрак, над чарующим пейзажем Вувре появляется остроконечная башня Рош-Корбон… А затем взгляд расплывается в голубоватой дымке, которая заставляет желать большего. Природа в тех краях напоминает кокетливых женщин, которые прячут свои прелести так, чтобы распалить воображение»186.

Перед тем как мы покинем улицу Ледигьер, осталось упомянуть еще одного Бальзака, может быть самого тайного из всех. «Бальзак на свежем воздухе, – писал в 1875 г. Генри Джеймс, – почти ничем не запомнился»187. Даже сейчас перед глазами первым делом всплывает стандартный образ: фигура в темной комнате, монашеская ряса, перо, кофейник, в котором не иссякает кофе. На подобных картинках Бальзак, подобно своим персонажам, сливается с фоном. Но вечерами он отваживался выходить на улицу без страха быть узнанным. У него появилось необычное увлечение:

«Я жил тогда на маленькой улице, вряд ли известной вам, – улице Ледигьер… Одна-единственная страсть порою отвлекала меня от усидчивых занятий, но, впрочем, и она была вызвана жаждой познания. Я любил наблюдать жителей предместья (faubourg), их нравы и характеры. Одетый так же плохо, как и рабочие, равнодушный к внешнему лоску, я не вызывал в них отчужденности; я мог, затесавшись в какую-нибудь кучку людей, следить за тем, как они нанимаются на работу, как они спорят между собой, когда трудовой день кончен. Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу – вернее сказать, она так метко схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир; она позволяла мне жить жизнью того, на кого была обращена, ибо наделяла меня способностью отождествлять с ним себя самого, так же как дервиш из «Тысячи и одной ночи» принимал образ и подобие тех, над кем произносил заклинания.

Когда, бывало, в двенадцатом часу ночи мне встречался рабочий, возвращавшийся с женой из «Амбигю-комик», я с увлечением провожал их от бульвара Понт-о-Шу до бульвара Бомарше… Слушая этих людей, я приобщался к их жизни; я ощущал их лохмотья на своей спине; я сам шагал в их рваных башмаках; их желания, их потребности – все передавалось моей душе, или, вернее, я проникал душою в их душу. То был сон наяву»188.

«Гастрономический мираж»189, как называл подобное времяпрепровождение Бальзак, кажется настолько естественным и обыденным его изобретателю, что мы, читая о нем, стремимся приравнять его к чему-то довольно несущественному и делаем скидку на некоторую условность образа рассказчика. И все же перед нами не просто обдуманное размышление или лукавая медитация. «Мираж» Бальзака был своего рода галлюцинацией, которая питается не фантазией, но правдой, подробным видением того, что можно по желанию обобщить и изменить. «Мираж» лучше любого списка визитов и научного изыскания объясняет, почему история Франции девятнадцатого века по версии Бальзака выделяется своей полнотой и непогрешимостью.

Новообретенная способность подкреплялась необходимостью хранить инкогнито. Во время своих ночных прогулок или на спектаклях «Комеди Франсэз», сидя в закрытой ложе, он жадно разглядывал окружавшие его лица. Вот почему выдумка его родителей отчасти способствовала и тому, что в отдельных повестях и рассказах Бальзака прослеживаются зачатки современного детектива. Философ-одиночка или – вот подходящее выражение! – частный сыщик по ниточке распутывает клубок тайны с помощью своей превосходной логики, оставаясь незаметным в большом городе, где «вещи пронумерованы, дома охраняются, улицы содержатся под присмотром»190. Шпионы, по Бальзаку, ближе всего по роду занятий подходят к литературному гению191.

То, что «уличный Бальзак» так долго оставался незамеченным, многое говорит об эпохе, в которой он жил. Буржуазный писатель, который следит за прохожими в сумерках, едва ли способен замышлять что-то хорошее. Сам Бальзак в то время считал свои фантазии достойными порицания и даже опасными: «Что это – ясновидение или один из тех даров, которые, если их задеть, приводят к сумасшествию?» «Безумец – часто человек, который облекает свои мысли и превращает их в живые существа, которые он способен видеть и с которыми он может разговаривать»192. Бальзак постоянно прибегает к своим сознательным галлюцинациям не только ради «материала». Он видит в них средство спасения от тревог и забот. Его стремление доискаться первопричин и основных истин как будто поддерживает его. Поиски, как бы они ни противоречили очевидным законам его вымышленного мира, также служат стенами, которые отмечают границы его владений.

Впрочем, относительную незаметность праздношатающегося писателя можно объяснить и проще. Прогулки по улицам ради удовольствия тогда еще были в новинку; кроме того, такие прогулки способны были доставить удовольствие, только если гуляющий не отдалялся от новых бульваров с каменными мостовыми и газовым освещением. Квартал же, в котором жил сам Бальзак, располагался на неприглядной городской окраине, там, где заканчивались бульвары. Не лучшее место для вечерней неспешной прогулки193. Почти весь Париж тогда еще оставался грязным, как в Средние века. Как обнаруживает Растиньяк в «Отце Горио», если экономить на извозчике, невозможно явиться на званый обед в сверкающих туфлях и чистом фраке. После того как Париж в 1787 г. посетил английский путешественник Артур Янг, улицы города почти не изменились. Янг находил Париж «самым неподходящим и неудобным для обитания человека с небольшим состоянием из всех городов, которые я видел»:

«Прогулки, которые в Лондоне так приятны и так чисты, что дамы прогуливаются каждый день, здесь изнуряют и утомляют мужчину и совершенно немыслимы для прилично одетой женщины. Здесь множество карет и колясок и, что гораздо хуже, бесконечное количество одноконных кабриолетов, которыми управляют модные молодые люди… совершенные глупцы. Они носятся с такой скоростью, что серьезно затрудняют передвижение и делают улицы чрезвычайно опасными; надо постоянно быть настороже. Я видел, как такой экипаж переехал бедного ребенка; возможно, он был убит. Я много раз попадал в грязь у жалких хибар. Подлый обычай ездить в одноконных сумасшедших домах по улицам столичного города проистекает либо от бедности, либо из постыдной и достойной презрения экономии»194.

Стоит заметить, что грязь, которую писатели XIX в. называют «позолоченной», была грязью особенно неприятного и разнообразного состава. Бальзаку не раз доводилось счищать ее с одежды даже в «приличных» кварталах. Он избрал для себя редкое призвание: писать о городе, с которым он в буквальном смысле тесно общался.

Прогулки Бальзака – великое событие в литературе. Похоже, он понял всю его важность еще в 1822 г., задолго до того, как выйдут первые романы, вошедшие в «Человеческую комедию». В одном, также неоконченном, рассказе он вспоминает одну из своих вылазок 1819—1820 гг. Рассказ называется «Час из моей жизни» и начинается с типично материалистического взгляда на мыслительный процесс: «Однажды мне нужно было пополнить свой мозг, который страдал от тяжелой нехватки мыслей». Рассказчик ведет свой оскудевший мозг в Пале-Рояль, идеальное место для поиска «пышных» идей для своей трагедии. Через несколько минут, разглядывая витрины, он вдруг оказывается, как Байрон на Мосту Вздохов, в символическом положении. С одной стороны – «Комеди Франсэз», Мекка всех молодых драматургов; с другой стороны – «зрелище частое для парижан, на которое они обычно взирают равнодушно»: нищий, чьи лохмотья вдохновляют наблюдателя тысячей догадок. На фоне такого мерк нет «Кромвель».

В начале 1822 г., когда Бальзак начал писать тот рассказ, он уже сделал для себя важный вывод: история всегда служила фоном для действий человеческих стад, именуемых народами; но пока на глаза внимательному наблюдателю попадали лишь пастухи и овчарки: «здесь еще остается многое сделать». Хотя в 1822 г. Бальзак еще сам не до конца осознал свою самобытность, он понимал, что необычный подход требует необычного оформления. «Час из моей жизни», полный отголосками из Лоренса Стерна и его прообразами реалистического романа, показывает, как привычка Бальзака раздувать микрокосмос, извлекать историю из крошечной отправной точки посылает роман на дорогу, которая впоследствии приведет к Прусту и Джойсу. Примечательно, что «Час из моей жизни» так и не был опубликован. Бальзак хотел достичь своих целей до того, как умрет; а для человека, которому только предстояло найти себя, это значило сначала подражать, а изобретать позже. И все же, несмотря на усердие и перспективу, он, как многие писатели в период перемен, созревал в праздности.

Прогулки часто уводили Бальзака за пределы города, к фабрикам на востоке, «предместьям, дорогам, величию пустоты», в ту часть Парижа, которую он считал «одной из самых величественных… с захватывающим видом»195. Здесь находилось новое кладбище Пер-Лашез, открывшееся в 1804 г. Оно стало модным местом, куда по вечерам шли пешком и где гуляли между надгробиями, а затем возвращались в город в карете. Бальзак ходил на Пер-Лашез, когда писал «Кромвеля», потому что, как он объяснял Лоре, «из всех ощущений души труднее всего описать горе»196. Надо сказать, что в том смысле его прогулки не увенчались успехом. Когда Карла I ведут на эшафот, монолог Генриетты заканчивается тем, что можно назвать лишь дешевым трюком: «Боже правый! Какое горе… Несчастная женщина! Молчи!.. Твои слезы напрасны». Зато Бальзак чувствовал себя как дома среди мертвецов; кладбище представлялось ему Парижем в миниатюре – со своими улицами и номерами домов, украшенных пирамидами и обелисками, греческими храмами, мавританскими джиннами и готическими развалинами. Оно напоминало библиотеку с книгами, в которых есть лишь первые и последние строки. Однажды он наткнулся на могилу майора, знакомого его семьи: «Надгробная надпись гласила: “Здесь покоится г-н Малле… скончавшийся 5 августа 1819 г. … Памятник воздвигнут безутешной вдовой”. Безутешной! Подумать только! По-моему, он должен был сам написать это»197.

На кладбище Пер-Лашез Бальзак мечтал о вечности. Писатель, как ему казалось, должен умереть за много лет до того, как он выйдет, как он сам, из своей «воздушной гробницы» с шедевром в руках. Примечательно, что именно на кладбище Пер-Лашез заканчивается «Отец Горио». Растиньяк хоронит отца, брошенного дочерьми, одна из которых, Дельфина де Нусинген, стала его любовницей и его пропуском в высшее общество. Оставшись один в меркнущем свете, двадцатиоднолетний герой сливается со своим создателем:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.