Глава 17 Штраус и нацисты

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 17

Штраус и нацисты

Штраус не был нацистом. Но не был он и противником нацизма. Он был одним из тех, которые позволили нацистам прийти к власти. Более того, он с ними сотрудничал. Подобно многим другим, он думал: «Ну не станут же они воплощать в жизнь свои зверские лозунги». Штраус думал так, пока фашистские громилы не добрались до него самого.

Многие из поклонников Штрауса подтверждали, что он был политически наивен, даже политически безграмотен. Он не смог прочесть зловещие письмена, появившиеся на стене Германии. Герман Бар писал у себя в дневнике: «Штраус заявляет, что происходит из крестьян, что своими успехами обязан только самому себе. И в политическом плане он утверждает право сильного. Он против всеобщего избирательного права, преклоняется перед настоящей аристократией, избранными сильными личностями — и считает, что сильным может стать любой, если поставит себе эту цель и будет неуклонно к ней двигаться…»[277]

Гарри Кесслер тоже писал — после того как посетил Гофмансталя вместе со Штраусом: «Помимо всего прочего, Штраус сформулировал свои весьма странные политические взгляды: уверенность в необходимости диктатуры и т. п. Никто не принял этого всерьез».[278] В более поздней записи он опять вспоминает этот разговор: «Штраус нес такую чушь, что Гофман сталь счел нужным прислать мне письмо с извинениями».[279]

Но существует большая разница между политической наивностью и молчаливым принятием диктатуры людьми с искаженными представлениями о жизни. Были сказаны миллионы слов, написаны сотни книг на тему, как нацию, давшую миру Рихарда Штрауса, Томаса Манна и Альберта Эйнштейна, заставили не только орать «Sieg Heil!» какому-то Адольфу Гитлеру, но и почитать Гиммлера, обвинявшегося в возрасте девятнадцати лет в убийстве проститутки, за счет которой он жил (его оправдали за отсутствием вещественных доказательств), и преклонять колени перед Кальтенбруннером — «человеком двухметрового роста… с маленькими изящными руками, в которых, однако, скрывалась огромная сила… человеком, выкуривавшим в день по сто сигарет и (как многие его сподвижники, страшные пьяницы) поглощавшим с самого утра шампанское, коньяк и прочие спиртные напитки… и приходившим в прекрасное настроение при посещении концентрационных лагерей, где ему демонстрировали различные методы уничтожения людей».[280] Феномен национал-социализма был проанализирован с политической, экономической, исторической, психологической стороны, с ненавистью или с попытками его обелить. Но кто когда-нибудь сможет его понять? Символом полоумного раздвоения нации можно считать руководителя гестапо Гейдриха — извращенца, у которого в жизни было два главных удовольствия: убивать людей и исполнять произведения камерной музыки. Он был большим мастером и в том и в другом.

Штраус, наверное, не был лично знаком с этими людьми. Но он был слишком заметной фигурой, чтобы не сталкиваться с нацистскими вождями или пребывать в неведении относительно их целей, методов и правил. Он не мог не знать об их бесчеловечности.

Поначалу Штраус принял Гитлера. Более того, он приветствовал его приход к власти и возлагал на него большие надежды. Он проглотил сказку о том, что новый режим «возвеличит немецкое искусство» и с корнем вырвет «всякое упадничество». (Не могло же это относиться к «Саломее»!) Он несколько раз встречался с Гитлером, Герингом и Геббельсом, которые принимали его, чтобы заручиться поддержкой музыканта международного масштаба. 15 ноября 1933 года он согласился на избрание себя президентом Имперской музыкальной палаты (правительственного органа, в ведении которого находились все дела, касающиеся музыкальной жизни Германии.) Он считал, что добрые намерения нового правительства Германии оказывать поддержку музыке и театру дают основание рассчитывать на благотворные результаты. 13 февраля 1934 года он произнес речь на первом собрании нового органа. В ней, поблагодарив Гитлера и Геббельса, он сказал: «После того как к власти пришел Адольф Гитлер, в Германии многое изменилось не только в политическом плане, но и в области культуры. Пробыв у власти всего лишь несколько месяцев, национал-социалистическое правительство сумело создать такой орган, как Имперская музыкальная палата. Это доказывает, что новая Германия не собирается пренебрегать художественной стороной жизни общества, как было до сих пор. Это доказывает, что правительство энергично ищет путей вдохнуть новую энергию в нашу музыкальную жизнь». Вслед за Штраусом выступил доктор Фридрих Малинг, пресс-секретарь нового органа. По окончании речей зал трижды прокричал «Sieg Heil!», прославляя фюрера как «поборника и инициатора усилий по построению национальной культуры». Собрание закончилось пением «Horst Wessel».[281]

Штраус охотно принимал оказываемые ему почести. В день его семидесятилетия (июнь 1934 года) ему преподнесли две фотографии в серебряных рамках. На фотографии Гитлера была надпись: «Великому немецкому композитору с искренним поклонением». На своей фотографии Геббельс написал: «Великому мастеру с благодарным уважением».

Штраус прекрасно понимал, что происходит в стране. Он не только читал про поджог рейхстага и последовавший за ним процесс, вернее, пародию на судебный процесс; он также видел и слышал парады баварских коричневорубашечников, которые хулиганствовали на улицах Мюнхена и были похожи, в своих коротких штанишках, с мосластыми коленями и выпирающими животиками, на взбесившихся бойскаутов. Он наблюдал разграбление имущества евреев. Он никак не мог не слышать о вандализме позорной «ночи хрустальных ножей» (9 ноября 1938 года). И уж конечно, он знал о расправах над его друзьями-музыкантами. Бесчеловечная жестокость окружала человека, который написал музыку к словам «Музыка — это святое искусство». Когда Геббельс выступил с нападками на Гиндемита — а также на Фуртвенглера, который вступился за Гиндемита, — Штраус, говорят, послал Геббельсу телеграмму, в которой выражал одобрение его действиям.

Знал он также и об инциденте в Дрездене: на спектакле «Трубадур» (март 1933 года) Фриц Буш,[282] когда он появился в оркестровой яме, был встречен грязной бранью и свистом. Эта демонстрация была организована полупьяными эсэсовцами. Бушу пришлось уйти из театра, где он проработал двенадцать лет. В Берлине должен был состояться симфонический концерт, и его дирижеру, еврею Бруно Вальтеру, стали угрожать расправой. Вальтер обратился в министерство, чтобы узнать, какова официальная позиция правительства. Доктор Функ (впоследствии ставший президентом Рейхсбанка) сказал ему: «Мы не хотим запрещать концерт, потому что не хотим помогать вам в затруднительном положении, а тем более дать вам предлог не платить оркестрантам. Но если концерт все же состоится, можете быть уверены, что все в зале будет разнесено вдребезги».[283] Штраус согласился дирижировать концертом вместо Бруно Вальтера. Позднее он сказал, что согласился на это, чтобы помочь оркестру. Он действительно отдал им свой гонорар (1500 марок). Фриц Штеге, критик, сотрудничавший с «Фёлкише беобахтер», похвалил Штрауса за то, что «он пренебрег угрожающими письмами, которые ему слали из Америки по наущению тамошних евреев».[284]

Из Америки прислали Гитлеру телеграмму (1 апреля 1933 года) с протестом против преследования музыкантов-евреев. Телеграмма была подписана Артуро Тосканини, Вальтером Дамрошем, Франком Дамрошем, Сергеем Кусевицким, Артуром Боданским, Гарольдом Бауером, Осипом Габриловичем, Альфредом Герцем, Чарльзом Марин Лёфлером и Рубином Гольдмарком. Никто не ждал, что нацисты обратят внимание на протест, подписанный группой музыкантов, пусть и всемирно известных, некоторые из которых были евреями. Штраус не издал по этому поводу ни звука.

В то лето Тосканини был приглашен дирижировать «Парсифалем» и «Мейстерзингерами» в Байрёйте; его приезд считался большой честью — и Винифред Вагнер, и город Байрёйт собирались оказать ему всяческие почести. Но 5 июня Тосканини известил Винифред Вагнер о своем отказе от ангажемента, объяснив, что он сделал это в результате мучительных размышлений по поводу «прискорбных событий, которые причинили мне большую боль и как человеку, и как музыканту». Об этом письме стало широко известно в Германии. «Нью-Йорк таймс» сообщала:

«Весть об отказе Тосканини пробилась через пропагандистскую стену, возведенную правительством, и довела до сознания любителей музыки в Германии, как решительно мировая музыкальная общественность осуждает некоторые деяния нацистов. Впервые официозная печать не выступила с нападками на критика гитлеризма и не приписала его поступок козням евреев.

Наоборот, немецкие власти признали высокое положение синьора Тосканини в музыкальном мире и его огромный вклад в проведение байрёйтских фестивалей. Сегодня стало известно, что официальный запрет на передачу записей его концертов по немецкому радио, который был наложен в наказание за подпись в телеграмме протеста канцлеру Гитлеру против преследований музыкантов в Германии, отменен, поскольку в отношении Тосканини «произошла ошибка».[285]

Вместо Тосканини открывающим фестиваль «Парсифалем» дирижировал Штраус. Позднее он сказал, что согласился на это, чтобы спасти Байрёйт. (Дирижировать «Мейстерзингерами» поручили Карлу Эльмендорфу.) Разумеется, никакой необходимости «спасать Байрёйт» не было — при гитлеровским режиме ему ничто не грозило.

Томас Манн выступил с лекцией в Бельгии по случаю пятидесятой годовщины смерти Вагнера. Позднее он напечатал ее в виде эссе «Страдания и величие Рихарда Вагнера». Он сумел дать наиболее проницательную оценку этого композитора, о котором высказывались столь противоречивые мнения. Но нацисты сочли, что Томас Манн принизил величие Вагнера. Гитлеровская газета «Фёлькише беобахтер» назвала Томаса Манна «наполовину большевиком». Несколько немецких музыкантов пошли у нее на поводу и подписали открытое письмо, поносившее Томаса Манна. Среди подписавших письмо был и Рихард Штраус.

Штраус и не помышлял о том, чтобы уехать из родной страны, хотя, будучи музыкантом, встретил бы меньше препятствий на этом пути и был бы принят с большей готовностью, нежели немецкий писатель или немецкий актер. В то время как нацисты всячески превозносили Штрауса, Томас Манн был вынужден уехать из Германии, оставив там все свое имущество. Еще 15 мая 1933 года Манн написал письмо Альберту Эйнштейну, которое заслуживает того, чтобы его перечитать по прошествии столь долгих лет:

«Досточтимый господин профессор!

Я до сих пор не поблагодарил Вас за письмо по причине частой перемены места жительства.

Оно было величайшей честью, оказанной мне не только за последние страшные месяцы, но, возможно, и за всю мою жизнь. Однако вы хвалите меня за поступок, который явился для меня естественным и потому не заслуживает похвалы. Гораздо менее естественным является положение, в котором я сейчас оказался: в глубине души я все же предан Германии и меня тяготит мысль о пожизненной ссылке. Разрыв с моей родной страной, который почти неизбежен, лежит тяжестью на моем сердце и страшит меня — а это говорит о том, что такой поступок не соответствует моему характеру, который сформировался под влиянием немецкой традиции, восходящей к Гете, и который не расположен к подвижничеству. Чтобы навязать мне такую роль, нужны были лживые и отвратительные действия. Я глубоко убежден, что вся эта «германская революция» — лжива и отвратительна. В ней нет ничего, что вызывает симпатию к настоящим революциям, даже несмотря на связанное с ними кровопролитие. Ее суть — не «подъем духа», как нас заверяют ее громогласные приверженцы, но ненависть, месть, зверский инстинкт убийства и растление душ. Я убежден, что из всего этого не может выйти ничего хорошего ни для Германии, ни для всего человечества. То, что мы предупреждали о бедах и душевных страданиях, которые несут эти злые силы, когда-нибудь возвеличит наши имена — хотя нам до этого, возможно, не суждено дожить».[286]

Совсем иной была позиция Штрауса: он был немецким композитором при кайзере, был композитором при Веймарской республике, стал президентом Имперской музыкальной палаты при национал-социалистах и, если в Германии к власти придут коммунисты, станет комиссаром. Ему все равно. Он написал Стефану Цвейгу: «Я здоров и работаю так же, как работал через восемь дней после начала знаменитой мировой войны».[287]

Это безразличие побуждало Штрауса руководствоваться в своих действиях оппортунистическими соображениями. В 1932 году, когда гитлеризм был еще только угрозой, к Штраусу приехал Отто Кемперер. За чаем разговор пошел о политических событиях. Паулина сказала — «со своей обычной агрессивностью», — что, если нацисты будут как-нибудь досаждать Кемпереру, пусть он присылает их к ней — она уж с ними разделается! На это Штраус с улыбкой заметил: «Хорошенькое же ты выбрала время, чтобы вступаться за еврея!» Дочь Кемперера Лотте впоследствии писала: «Его оппортунизм был настолько откровенен, настолько очевиден в своей тотальной аморальности, что отец до сих пор вспоминает об этом инциденте скорее с усмешкой, чем с возмущением».[288]

Впоследствии Штраус говорил, что он изображал согласие с гитлеровским режимом, потому что боялся за Алису и своих двух внуков, одному из которых в 1933 году было пять лет, а другому только что исполнился год. В этом, без сомнения, есть доля истины. Нацисты нуждались в Штраусе как символе «свободной» страны, что явствует хотя бы из того, что, даже когда он стал персоной нон грата, Алиса с детьми не подверглась преследованиям, хотя ей было приказано пореже выходить из своего дома в Гармише. Через несколько лет, когда Штраус уехал с семьей в Вену (в 1942–1943 годах), он заключил «сделку» с гауляйтером Вены Бальдуром фон Ширахом: он, Штраус, не будет публично высказываться против режима, а они не станут трогать Алису и его внуков. Ширах сдержал свое слово, а Штраус согласился сочинить музыку в честь визита в Австрию японской королевской семьи на условии, что Алису с сыновьями оставят в покое. Тем не менее мальчиков часто обижали, и их одноклассники плевали в них по дороге в школу. Паулина громко возмущалась — ее не могли заставить прикусить язык ни гауляйтер, ни гестапо. Однажды на официальном приеме она сказала Шираху: «Что ж, господин Ширах, когда война закончится поражением и вам придется скрываться, мы дадим вам приют в своем доме в Гармише. Что касается остальной своры…» При этих словах на лбу Штрауса выступил пот.

Ни смирение Штрауса, ни его оптимизм, если он когда-нибудь действительно у него был, не оказались долговечными. Сначала встал вопрос о зальцбургском фестивале 1934 года, где Штраус должен был дирижировать оперой «Фиделио» и концертом симфонического оркестра. Это выступление было запрещено нацистами: они не поощряли сотрудничества с тогда еще враждебной гитлеровской Германии Австрией. Затем Штраус разочаровался в самой Имперской музыкальной палате. Он написал дирижеру Юлиусу Копшу,[289] которому доверял: «Все эти заседания совершенно бесполезны. Я слышал, что закон об арийском происхождении собираются ужесточать и что будет запрещена «Кармен». Я не желаю участвовать в таких постыдных ошибках… Министр отверг мою подробную и серьезную программу реформирования музыки… Время для меня слишком дорого, чтобы и дальше принимать участие в этом дилетантском безобразии».[290] У Штрауса еще сохранилось былое чувство юмора. Ему прислали анкету, в которой спрашивали, является ли он арийцем, и требовали назвать имена двух музыкантов, которые могли бы засвидетельствовать его профессиональную компетенцию. Он назвал Моцарта и Рихарда Вагнера.[291]

По-настоящему он рассердился, когда увидел, что ему мешают работать, что над его новым либреттистом Стефаном Цвейгом нависла угроза. Перед самой премьерой их первой — и оказавшейся последней — оперой «Молчаливая женщина» произошел зловещий эпизод.

После смерти Гофмансталя Штраус решил, что больше он не напишет ни единой оперы. Кто будет писать ему либретто? Неужели он обречен, несмотря на горячее желание работать, на жизнь «состоятельного и ленивого пенсионера»? И вот в 1931 году издатель Цвейга Антон Киппенберг, директор издательства «Инсельферлаг», заехал к Штраусу по дороге к Цвейгу. Хотя Штраус не был лично знаком с Цвейгом, он как бы между прочим попросил Киппенберга узнать, нет ли у знаменитого писателя какого-нибудь сюжета, пригодного для оперы. Цвейг уже много лет был пылким поклонником Штрауса, но, будучи чрезвычайно скромным человеком, не осмеливался навязывать ему свое знакомство. Он сразу отозвался на просьбу Штрауса, послав ему факсимиле письма Моцарта из своей богатой коллекции рукописей и написав, что он будет счастлив предложить Штраусу «музыкальный план». Он не сделал этого раньше, потому что «не осмеливался обратиться к человеку, которого боготворю». Штраус и Цвейг встретились в Мюнхене, и Цвейг предложил сюжет «Молчаливой женщины», основанный на комедии Бена Джонсона «Эписин».

Так началось их сотрудничество и интенсивная переписка. Штраус был счастлив. Не иначе как Цвейг послан ему судьбой. Сценарий представлял собой «готовую комическую оперу… более подходящую для переложения на музыку, чем «Фигаро» или «Цирюльник». Ему предоставлялся шанс взять новый кредит у своей юности, начать все сначала. Сотрудничество с Цвейгом приносило одно удовольствие. Отношения у них сложились легкие и дружелюбные, причем Цвейг не только был готов выполнить любую просьбу Штрауса, но относился к нему прямо-таки с благоговейной почтительностью. Даже до того, как было закончено первое либретто, Штраус начал строить планы дальнейшего сотрудничества с Цвейгом. Он вспомнил старую идею «Семирамиды» и писал, что согласен и на любой другой сюжет, лишь бы героем был «принц или мошенник, но никак не добродетельный слюнтяй или страдалец».

И тут вышел закон против евреев, и Цвейг, который был крупным представителем своей религии и автором библейской драмы «Иеремия»,[292] сразу понял, что его ждет беда. Штраус был с ним не согласен по следующим соображениям: нацисты, разумеется, не собираются выполнять свои угрозы; Цвейг — австриец, и его труды не подлежат запрету; положение самого Штрауса достаточно прочно, чтобы он мог настоять на своем. Но все-таки он написал Цвейгу 24 мая 1934 года: «Я прямо спросил доктора Геббельса, выдвигают ли против вас «политические обвинения», на что министр ответил отрицательно. Так что не думаю, что у нас будут трудности с «Морозус» (первоначальное название оперы). Но я рад слышать, что вы «не позволяете втянуть себя в это дело». Все попытки смягчить арийскую статью закона разбиваются об ответ: «Это невозможно, пока за границей ведется лживая пропаганда против Гитлера!»

Во время пребывания в Байрёйте Штраус «под строгим секретом» сообщил Цвейгу, который в то время работал в Лондоне, что он находится под надзором, но что его образцовое поведение расценивается как «правильное и политически безукоризненное». Но при чем тут было нейтральное поведение? Штраус обманывал самого себя и одновременно морочил голову Цвейгу. Он сообщил Цвейгу не всю правду. Когда Геббельс приехал к Штраусу в Ванфрид, где он тогда находился, чтобы обсудить новую оперу, Штраус, сохраняя полную серьезность, сказал ему, что не хочет создавать трудностей ни для Гитлера, ни для самого министра пропаганды и готов отказаться от постановки оперы. Но, предупредил он, это вызовет крупнейший международный скандал, который не пойдет на пользу рейху. Геббельс уклончиво ответил, что он может заткнуть рот газетам, но не может гарантировать, что во время премьеры кто-нибудь не бросит на сцену газовую бомбу. Он предложил, чтобы Штраус послал текст оперы Гитлеру. И если Гитлер не найдет в ней ничего предосудительного, он, наверное, разрешит ее постановку. Мы не знаем, прочитал ли Гитлер эту безобидную комедию, но он дал согласие на постановку «Молчаливой женщины» и даже заявил, что сам будет присутствовать на премьере.

Позднее Штраус записал все это на бумаге и запер записку в сейф. В ней он, в частности, писал: «Как это грустно, что композитор моего ранга должен спрашивать у какого-то недоумка-министра, что ему можно сочинять, а что нет. Я принадлежу к нации «слуг и официантов» и почти завидую преследуемому за его национальность Стефану Цвейгу, который теперь категорически отказывается сотрудничать со мной — ни тайно, ни явно. Ему не нужно милостей от Третьего рейха. Должен признаться, что не понимаю этой еврейской солидарности и сожалею, что Цвейг-художник не способен подняться над политическими заскоками…»[293]

Премьера «Молчаливой женщины» была назначена на 24 июня 1935 года. Инцидент, который произошел перед самой премьерой, описан Фридрихом Шухом, сыном тогдашнего дирижера Дрезденского оперного театра. За два дня до премьеры Штраус играл в скат с Фридрихом Шухом и еще двумя приятелями в дрезденском отеле «Бельвю». Вдруг он сказал: «Хочу посмотреть программу». Директор театра Пауль Адольф, когда ему сказали об этой просьбе Штрауса, поколебавшись, послал в типографию за гранками программы. Шух, сколько мог, прятал их от Штрауса, но, наконец, был вынужден показать. Имя Цвейга в программе не значилось, вместо него было написано: «По мотивам пьесы Бена Джонсона». Штраус посмотрел на программу, побагровел и сказал: «Вы можете поступать как хотите, но я завтра утром уезжаю. Пусть премьера состоится без меня». Затем он взял гранку программы и вписал в нее имя Цвейга. В конце концов программа была напечатана с именем Цвейга, Штраус остался, и премьера состоялась. Но на ней не было ни Гитлера, ни Геббельса. Штраусу сказали, что шторм помешал вылету их самолета из Гамбурга. Может быть, это было и так. Но Пауля Адольфа скоро уволили.

Штраус долго уговаривал Цвейга продолжать их сотрудничество. Если Цвейг не хочет, чтобы это стало известно, он, Штраус, согласен на тайное сотрудничество и обещает запереть партитуру в стол до той поры, пока все не наладится. Он никому не скажет ни слова. В конце концов, какая разница? «К тому времени, когда наши работы будут готовы, мир, возможно, неузнаваемо изменится».[294]

Но Цвейг продолжал упорствовать. Он понимал, что планы Штрауса неосуществимы. Он ожидал только ужесточения гитлеровского режима. Он знал, что наступили времена, «когда мы должны вычеркнуть из нашей жизни понятие безопасности». Он не хотел предстать перед миром в сомнительном свете, хотя и очень хотел бы работать вместе со Штраусом. Он посоветовал Штраусу поискать других либреттистов. Он даже предложил несколько идей, которые был готов подарить другим авторам (одной из этих идей был «День мира»). Штраус не хотел работать с другими авторами. «Не надо мне рекомендовать других либреттистов. Из этого ничего не выйдет. Не изводите попусту бумагу».[295] Когда положение в стране еще ухудшилось, Штраус предложил совсем уж детскую хитрость: переписываться под чужими именами: Цвейг будет Генри Мор, а Штраус возьмет имя Роберт Сторч, которое он использовал в «Интермеццо». Кого он надеялся обмануть? Короче говоря, заявил Штраус, «я не намерен отказаться от вас только потому, что в Германии сейчас у власти антисемитское правительство».

Со слепотой, коренящейся в его артистическом эгоизме, Штраус отказывался признавать очевидное. Он еще воображал, что ему все сойдет с рук. Однако в то самое время, когда он писал эти письма, в Германии вышла книга «Основы развития национал-социалистической культуры». Ее автором был доктор (почти все нацистские руководители в области культуры присваивали себе звание доктора) Вальтер Штанг. В ней говорилось: «Мы считаем, что существует большая разница между тем Рихардом Штраусом, который работал в союзе с либреттистом-евреем в те далекие времена, когда национал-социализм еще не существовал и нельзя было требовать от него осознания всей важности расового вопроса, и композитором, работающим в национал-социалистическом государстве и отказывающимся прервать отношения с еврейскими сочинителями оперных текстов. Во втором случае наличествует пренебрежение целями национал-социалистического движения, и мы должны сделать соответствующие выводы».

Между прочим, доктор Штанг далее восхваляет доктора Зигфрида Анхейзера, который «прославился» как пионер «деевреизации» либретто оперетт, а также либретто Моцарта. Новые варианты опер Моцарта, «освобожденные от еврейских бредней», которые предложил Анхейзер, дескать, являются «образцовыми».

Как мог Штраус все это выносить?

Наконец, получив очередной отказ Цвейга (это письмо утеряно), Штраус вышел из себя и написал ему следующее: «Ваше письмо от 15-го числа привело меня в отчаяние! Ох уж это еврейское упрямство! От одного него можно стать антисемитом! Эта гордость своей расой, это чувство солидарности — даже я ощущаю его силу! Неужели вы считаете, что я когда-нибудь руководствовался в своих действиях мыслью, что я «ариец»? Неужели вы верите, что Моцарт сознательно творил в «арийском» стиле? Для меня существуют только две категории людей — те, у кого есть талант, и те, у кого его нет. Простой народ существует для меня только в качестве слушателей; и мне безразлично, кто эти слушатели — китайцы, баварцы, новозеландцы или берлинцы, — лишь бы они заплатили за билет». Далее Штраус благодарит Цвейга за идею «Каприччо», отказывается работать с Грегором, которого Цвейг предложил в качестве своего преемника, еще раз умоляет его продолжить их совместную работу, заявляя, что обязуется сохранить этот факт в тайне. В заключение он пишет: «Кто вам сказал, что я принимаю активное участие в политике? Потому что я согласился заместить Бруно Вальтера? Я сделал это ради оркестра, так же как я заместил другого «неарийца» Тосканини ради Байрёйта. Все это не имеет никакого отношения к политике. Как мои действия интерпретирует «желтая» пресса, меня не касается. И вас тоже. Или потому, что я изображаю собой президента Имперской музыкальной палаты? Я надеюсь принести какую-то пользу, помочь избежать худших бедствий. Да, я руководствуюсь сознанием долга артиста. Я бы принял эту хлопотную честь, какое бы у нас ни было правительство, но ни кайзер Вильгельм, ни господин Ратенау мне ее не предложили. Будьте же благоразумны, забудьте на несколько недель про господина Моисея и других апостолов и займитесь работой над тем, что должно вас касаться в первую очередь, — двумя одноактными операми…»[296]

Это письмо было отправлено Цвейгу в Цюрих из Дрездена. Гестапо перехватило его и передало местным полицейским властям, которые направили фотокопию письма Гитлеру со следующим сопровождением:

«Мой Фюрер!

Направляю Вам фотокопию письма господина доктора Штрауса еврею Стефану Цвейгу, которое попало в руки Государственной тайной полиции. Что касается «Молчаливой женщины», я хотел бы отметить, что, если на премьере этой оперы зал был полон и аудитория включала пятьсот приглашенных гостей, то на втором представлении публики было так мало,[297] что директору пришлось заполнить зал за счет бесплатных билетов, а третье представление было отменено, якобы по причине болезни ведущей актрисы. Хайль!

Искренне преданный Вам

Мартин Мучман».

Через пять дней после того, как Гитлер получил это письмо, к Штраусу явился представитель правительства и потребовал, чтобы тот подал в отставку с поста президента Имперской музыкальной палаты по причине «плохого здоровья». Штраус немедленно подал в отставку.

Но он был сильно напуган и написал Гитлеру письмо:

«Мой Фюрер!

Я только что получил по почте уведомление, что моя просьба об отставке с поста президента Имперской музыкальной палаты удовлетворена. Эту просьбу я подал по распоряжению рейхсминистра доктора Геббельса, который передал его мне со своим курьером. Я считаю снятие с поста президента Имперской музыкальной палаты достаточно важным для себя событием, чтобы вкратце сообщить вам, мой Фюрер, о том, что к этому привело.

Причиной всему, по-видимому, послужило письмо, посланное мной своему бывшему либреттисту Стефану Цвейгу, которое было вскрыто государственной полицией и передано в министерство пропаганды. Я готов признать, что без нужных объяснений, взятое вне контекста долгой переписки между двумя художниками, без знания предыдущей истории их отношений и настроения, в котором писалось письмо, его содержание может быть неправильно истолковано. Чтобы понять мое настроение, надо прежде всего представить себя в моем положении и вспомнить, что, как большинство моих коллег-композиторов, я постоянно нахожусь в затруднительном положении от невозможности, несмотря на все усилия, найти талантливого немецкого либреттиста.

В вышеупомянутом письме есть три момента, которые сочли оскорбительными. Мне дали понять, что они говорят о моем непонимании природы антисемитизма, а также сущности народного государства. Кроме того, я не ценю своего положения президента Имперской музыкальной палаты. Мне не дали возможности объяснить при личной встрече смысл, содержание и значение этого письма, которое было написано в минуту раздражения против Цвейга и брошено в почтовый ящик без дальнейших размышлений.

Как немецкому композитору, создавшему работы, которые говорят сами за себя, мне, по-моему, не требуется объяснять, что это письмо и все его необдуманные фразы не отражают мое мировоззрение и мои убеждения.

Мой Фюрер! Я отдал всю жизнь немецкой музыке и неустанным стараниям возвысить немецкую культуру. Я никогда не принимал активного участия в политической жизни, даже не позволял себе политических высказываний. Поэтому я рассчитываю найти понимание у Вас, великого архитектора немецкой общественной жизни. С глубоким чувством и искренним уважением заверяю Вас, что даже после увольнения с поста Президента Имперской музыкальной палаты я посвящу оставшиеся мне немногие годы только чистым и идеальным целям.

Уверенный в вашем высоком чувстве справедливости, я покорно прошу Вас, мой Фюрер, принять меня и дать мне возможность оправдаться перед тем, как я распрощаюсь со своей деятельностью в Имперской музыкальной палате.

Примите, многоуважаемый господин рейхсканцлер, выражение моего глубочайшего почтения.

Искренне преданный Вам

Рихард Штраус».[298]

В этом письме Штраус достиг предела морального падения. Ответа он так и не получил. Представления «Молчаливой женщины» были запрещены.

В те самые дни, когда он сочинял свою мольбу Гитлеру, точнее, за три дня до того, как он отправил письмо, он продолжал тайно писать свою apologia pro vita sua.[299] В памятной записке, датированной 10 июля 1935 года, он рассказал историю перехваченного письма. В более поздней записке он отмечал, что смысл его слов был извращен, что иностранные, а также венские еврейские газеты настолько его очернили, что никакие репрессии немецкого правительства уже не могли обелить его в глазах приличных людей. Он «всегда» был противником травли евреев, организованной Геббельсом и Стрейхером. Он считал, что эта травля позорит честь Германии. Сам он получил от евреев столько помощи, столько бескорыстной дружбы и интеллектуального обогащения, что было бы преступлением не объявить во всеуслышание о том, как он им благодарен. Более того, его злейшие враги — Перфаль, Феликс Моттль, Франц Шальк и Вейнгартнер — лица арийского происхождения.

И хотя Штраусу больше никогда не доверяли государственный пост (однако он был официальным композитором и дирижером олимпийского гимна, исполненного на открытии Берлинской олимпиады, не говоря о Фестивале японской музыки, о котором я уже упоминал), и хотя нацисты относились к нему с подозрением, он был слишком крупной фигурой, чтобы его можно было сурово покарать. Поскольку его современник композитор Пфитцнер, убежденный национал-социалист, был практически неизвестен за рубежом, имя Штрауса оставалось единственным символом немецкой музыки для всего мира. И все же ему повезло, что он не кончил свои дни в Дахау. По непонятной причине гестапо сочло нужным послать фотокопию чуть не погубившего Штрауса письма Стефану Цвейгу в Лондон. Если бы тот его опубликовал, нацистам пришлось бы арестовать Штрауса.

Но так как этого не произошло, они решили — в основном из практических соображений — оставить Штрауса в покое. Его оперы продолжали идти в немецких театрах, где они собирали полные залы, его симфонические поэмы тоже неизменно пользовались успехом. Гофмансталя, естественно, перестали называть «неарийцем» и отзывались о нем как о «еврее». Но он давно умер. Так что работы Штрауса по-прежнему исполнялись на сцене, и самому Штраусу — Великому Моголу немецкой музыки — позволяли дирижировать где угодно и когда угодно.

А ему этого все еще очень хотелось. Даже на восьмом десятке он не только оставался действующим композитором, но и давал концерты. Конечно, у него появились старческие немощи — иногда его прихватывал ревматизм, иногда случались заболевания дыхательных путей, у него удалили аппендикс — весьма серьезная операция для человека его возраста. Но он каждый раз поднимался с постели и продолжал работать. В возрасте восьмидесяти лет он записал на магнитофон почти все свои сочинения в исполнении Венского филармонического оркестра. На следующий год, в 1945 году, все эти пленки сгорели при бомбардировках.

Как и во время Первой мировой войны, Штрауса не особенно беспокоили беды, постигшие его страну. Как и в его переписке в Гофмансталем, война почти не упоминается в его переписке с Клеменсом Крауссом. Когда стало невозможно купить мясо, когда были объявлены ограничения на поездки по стране, когда Паулине не хватало мыла, чтобы поддерживать чистоту в доме, когда его шофера и садовника забрали в армию, когда возникли сложности в переписке с Крауссом (с которым он работал над «Каприччо»), тогда Штраус жаловался. Он называл себя «хроническим жалобщиком».

Он так мало осознавал опасность положения, в котором к концу войны оказалась его страна, что после неудачной постановки «Арабеллы» в Италии высказался в письме к Крауссу, что «всех итальянских директоров оперных театров, композиторов и оформителей сцены» надо специальным поездом привезти в Зальцбург, чтобы они посмотрели, как блестяще поставил эту оперу Краусс (в 1942 году!).

Сохранился любопытный документ, датированный 14 января 1944 года и подписанный Мартином Борманом. Его послали всем ответственным лицам национал-социалистической партии (одну копию, естественно, направили Гитлеру). В нем говорится:

«Относительно доктора Рихарда Штрауса.

Секретно.

Композитор доктор Рихард Штраус и его жена живут в Гармише в вилле из 19 комнат. Кроме того, там есть домик для сторожа — две комнаты с кухней и уборной. Доктор Штраус упорно игнорирует все требования о предоставлении приюта беженцам и тем, кто пострадал при бомбежках. Когда мы ему сказали, что все должны чем-то жертвовать и что солдат на фронте каждый день рискует жизнью, он ответил, что это его не касается: он не посылал солдат на войну. Он даже ответил категорическим отказом на просьбу крейсляйтера предоставить сторожку в распоряжение двух инженеров, работающих на военном заводе. Все это является предметом активного обсуждения в Гармише, и жители деревни выражают естественное недовольство позицией доктора Штрауса. Фюрер, которому сообщили о происходящем, немедленно приказал забрать сторожку у доктора Рихарда Штрауса и разместить там беженцев. Вдобавок Фюрер распорядился, чтобы ответственные лица в партии, которые до этого имели личные отношения с доктором Штраусом, прекратили с ним всякое общение».

Пожалуй, самой примечательной чертой этого документа является то, что, уже терпя поражение в войне, Гитлер уделил время этому пустяковому вопросу и издал соответствующую директиву.

Через шесть месяцев после того, как появился этот документ, Штраусу исполнилось восемьдесят лет. Нацисты были в сомнении: какие почести уместно оказать ему по этому случаю? Они предпочли бы оказать почести Пфитцнеру, которому в том же году исполнялось семьдесят пять лет. К сожалению, ходили слухи, что Гитлер недолюбливает Пфитцнера, который напоминает ему «всем своим поведением раввина-талмудиста». Доктор Шмидт-Рёмер (еще один нацистский деятель культуры с докторской степенью) считал, что со временем личные качества Пфитцнера будут забыты, что его талант наживать врагов потеряет свое значение и его признают «одной из крупнейших фигур нашего времени».[300] Однако что же делать сейчас? Штраус-то уже знаменит.

Юбилей Пфитцнера остался практически незамеченным, а юбилей Штрауса отмечался весьма широко, хотя в основном в Вене. Он сам появился там за дирижерским пультом на концерте, где исполнялись «Тиль» и «Домашняя симфония». Карл Бём поставил по этому случаю «Ариадну» (запись этого спектакля, сделанную по радио, издало Немецкое граммофонное общество). Позднее в том же году (10 сентября) Штраус отпраздновал свою золотую свадьбу. Вскоре после этого все театры в Германии и Австрии были закрыты. Тотальная война достигла своего заключительного пароксизма.

В начале 1945 года бомбардировки разрушили оперные театры в Берлине, Дрездене и Вене. Вот тогда Штраус действительно скорбел и даже плакал. Вот тогда трагедия коснулась его самого. Он написал в Цюрих критику Вилли Шуху: «Может быть, в своем горе и отчаянии мы стали слишком болтливы. Но пожар, уничтоживший Мюнхенский королевский театр, где были впервые поставлены «Тристан» и «Мейстерзингеры», где я впервые, семьдесят три года тому назад, слышал «Вольного стрелка», где мой отец в течение сорока девяти лет был первой валторной… это — величайшая катастрофа в моей жизни; в моем возрасте уже не может быть утешения и не остается надежды».[301] Штраус даже написал вчерне пьесу «Скорбь по Мюнхену», которую он не закончил и темы из которой позднее использовал в своих «Метаморфозах».

Но даже тогда — как и во время Первой мировой войны — мы будем напрасно искать в его письмах чувство вины, признание ответственности за происшедшее, сожаление по поводу того, что, хотя он и не содействовал позору Германии, он его терпел. Он написал своему внуку Кристиану: «Твой день рождения совпадает с горестным событием: разрушением прекрасного величественного города. Сто шестьдесят пять лет тому назад землетрясение в Лиссабоне казалось людям поворотным пунктом истории. Причем был полностью забыт факт величайшего значения — первое исполнение «Ифигении в Авлиде» Глюка, вершины процесса музыкального развития, который длился три тысячи лет, принес нам с небес мелодии Моцарта и открыл секреты человеческого духа в большей степени, чем это удалось мыслителям за тысячи лет… Когда ты будешь вспоминать этот свой день рождения, ты должен с отвращением думать о варварах, чьи страшные деяния превращают нашу прекрасную Германию в руины. Может быть, ты сейчас так же плохо поймешь смысл моих слов, как и твой брат. Но если ты перечтешь эти строки через тридцать лет, подумай о своем деде, который почти семьдесят лет служил делу немецкой культуры и славе своего отечества…»[302]

«Варвары… страшные деяния… прекрасная Германия» — это его собственные слова.

Короче говоря, отношение Штрауса к национал-социализму и его отношения с национал-социалистами были столь же противоречивы, сколь и характер Штрауса в целом. Он все время колебался между «за» и «против», руководствуясь тем, что лучше для него самого, а не для мира, не для его страны и даже не для музыки.

После войны Штраус подвергся денацификации и был причислен к классу «главных виновников» — за то, что занимал при нацистах официальный пост. Несколько человек выступили в его защиту. Одним из них был Ц.Б. Ливерт, искусствовед, которого гитлеровцы отправили в Бухенвальд, но потом выпустили. Он часто бывал в доме Штрауса. Вторым был швейцарский консул в Мюнхене, который свидетельствовал, что Штраус неизменно отзывался о гитлеризме с горечью и презрением. Штрауса поддержали еще несколько иностранных дипломатов. Мюнхенский трибунал мудро решил не быть более ярым католиком, чем папа, и со Штрауса сняли обвинение в сотрудничестве с нацистами.

Штрауса-композитора легко оправдать — в конце концов, он был великим художником. Не так легко простить Штрауса-человека, который пресмыкался перед гитлеровцами и, полный безразличия к страданиям других, пускался на любые уловки, чтобы защитить свои творческие интересы.

Даже до того, как он был реабилитирован, ему разрешили выезд за границу. Он отправился на лечение в Баден недалеко от Цюриха (где он бывал раньше). К этому времени у него испортился слух, и, как все глухие люди, он говорил громким голосом. Посетители ресторана, где он обедал, услышали его слова: «Конечно, нацисты были преступниками — я всегда это знал. Представьте себе — они закрыли театры и сделали невозможной постановку моих опер». Таково было политическое мировоззрение Рихарда Штрауса.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.