X. Актриса Сорокина
X.
Актриса Сорокина
В 1831 году директор М.Н. Загоскин вздумал поручить мне драматический класс в школе. Не чувствуя себя совершенно способным, я поблагодарил его за это предложение и тут же сознался, что не чувствую себя способным для такого, по моему мнению, весьма важного дела, тем более что я плохой декламатор. На это Загоскин отвечал: "В сторону всякую скромность! Скажи: кто же в настоящее время опытнее тебя? К тому же вся твоя обязанность будет приходить в школу и из находящихся там детей ставить спектакли, чтобы воспитанники знакомились со сценой и искусством, а это мне даст возможность прибавить к получаемому тобой жалованью 2000 руб. ассигнациями, что при твоем многочисленном семействе будет не лишнее". И точно, семейство мое состояло тогда из двадцати четырех человек. После таких убедительных доводов я, разумеется, согласился. "Прикажите же, — сказал я,- назначить часы, когда я должен буду являться в школу". — "Нет, милый, этого назначить я не могу, а ты иногда заходи в школу и, когда дети не заняты, в то время и займись ими". Приняв на себя обязанности такого рода и привыкнув исправлять все свои обязанности добросовестно, я редкий день не бывал в школе: даже и в те дни, в которые играл, я заходил туда до или после репетиции. Скоро я покороче познакомился со всеми детьми. Так как часто бывало, что режиссер, по случаю какой-либо перемены или чьей-либо болезни, присылал в школу роли для отдачи воспитаннику или воспитаннице, то я просил его присылать роли прямо ко мне, а я уже сам укажу, кому их отдать. Присылаемые роли я раздавал кому следует, разумеется, соображаясь со средствами; дети заметили, что я никого не миную и раздаю роли совершенно справедливо: это приобрело мне их любовь, и мы жили дружно, учились понемногу, но с толком.
Однажды я играл, не помню, в какой пьесе, в которой одна роль была отдана выпущенной из школы уже около полугода девице Сорокиной. Роль ее была небольшая, но она поразила меня своим гармоническим голосом; притом каждое ее слово было от сердца. Собой она не была красавица, но у ней была красота молодости, прекрасные формы и чрезвычайно выразительное, говорящее лицо, так что я не утерпел и после спектакля спросил у ней: почему она, бывши в школе, не хлопотала, чтобы играть в спектаклях? "Эх, Михаил Семенович, кому было обо мне хлопотать? — отвечала она. — Сама же я так робка и так недоверчива к себе, что ничего в себе не находила, потому и не решалась просить роли. Благодаря нашему учителю Н. И. Надеждину я смотрела на драматическое искусство, как на что-то великое и для меня не достижимое". — "Ну, а я все-таки поговорю с режиссером, чтоб он обратил на вас внимание". Потом мне странно казалось, что она шесть месяцев как выпущена из школы, а одевается хотя чисто, но бедно. Конечно, ее выпустили на 250 руб. ассигнациями жалованья; однако ж многие ее товарки, получая такое жалованье, уже щеголяли в шелку и бархате, а она не выходила из холстинного платья. Разумеется, "я сказал о ней режиссеру и полагал, что с моей стороны все сделано, а потом занятия по сцене и по школе отвлекли мое внимание, и под конец я совершенно забыл о ней. Как-то месяцев через шесть прислали роль в школу, и когда я взглянул на нее, тотчас вспомнил о Сорокиной; тогда же отправился в театр и говорю: "За что же взяли роль у Сорокиной?" Режиссер отвечает мне, что роль передана по ее болезни. "Это дело другое, а впрочем, может быть, она скоро оправится". Режиссер говорит мне, смеясь: "Конечно, оправится, только не так скоро; попросту сказать — она беременна". Это так обыкновенно было на нашей сцене, что я махнул рукой и сказал: "Ну, бог с ней, а жаль, девушка славная". Я даже не спросил, кого она любит. Потом через несколько времени она опять показалась, но какая-то грустная, очень похуделая и все в холстинных платьях. Не могу определить времени — через год, а может быть, и более, — приходит на репетицию в театр служащий у коменданта г. Д. Он был из числа коротких знакомых директору театра: подобные лица допускались по воле директора, и он очень часто бывал в антрактах на сцене вместе с директором. Мы все хорошо его знали. По окончании репетиции он подходит ко мне и говорит: "Ведь сегодня вы свободны, подарите мне несколько времени, у меня к вам есть серьезная просьба; а этой просьбе предшествовало многое, с чем я должен вас прежде познакомить. Тогда вы вполне поймете всю важность моей просьбы. Поедемте без церемонии в гостиницу, возьмем особенную комнату, пообедаем там, и я буду иметь время рассказать вам все". Не находя причины отказать, я изъявил свое согласие. "Позвольте мне только распорядиться, — сказал я, — сказать дома, чтобы меня не ждали обедать: семейному человеку нельзя без этого".
Мы отправились в Троицкий трактир, где заняли наверху свободную комнату и велели давать обедать. За обедом Д. спросил меня, знаю ли я, что он близок с Сорокиной и что эта любовь продолжается года полтора. Я заметил, что по болезни Сорокиной знал а ее отношениях к кому-то и что если этот кто-то — он, то пусть не погневается. Тут я упрекнул его в скупости: как же девица до сих пор не выходит из холстинных платьев? — "Благодарю вас, Михаил Семенович, за ваш выговор, он-то меня и оправдывает перед нею, хотя я совершенно виноват без оправдания. Я вам сейчас расскажу все подробно, а вы пособите вашим советом, как бы мне достигнуть цели. Вот в чем дело: по дружеским отношениям с директором, я каждый день был за кулисами и еще за год до ее выпуска как-то обратил на нее внимание и, к моему удивлению, нашел в ней то, чего не замечал ни у кого из ее подруг — светлый ум, теплое сердце; желая найти развлечение в будущем, я почти ни с кем, кроме нее, не разговаривал. Это произвело на нее сильное впечатление, и она всей душой привязывалась ко мне все более и более; мне, признаюсь, это было приятно. Хотя я сам и не платил ей тем же, но она в пылу страсти ничего не видела и о простых светски-любезных речах думала, что все они от сердца. Наконец ее выпустили, как вы знаете, на 250 руб. ассигнациями жалованья. Я, человек со средствами, могу обеспечить ее и со временем с приличным приданым выдать замуж, почему и решился продолжать атаку. Вскоре по выпуске она играла в какой-то пьесе, и я спросил ее в антракте, играет ли она до конца пьесы. "Нет, — отвечала Сорокина, — я кончила, но меня одну не повезут, надо дождаться окончания спектакля". — "Так не хочешь ли, я довезу тебя[2] и кстати узнаю твою квартиру: надеюсь, ты позволишь мне навестить тебя". Она вспыхнула и проговорила: "Да как же, ведь это заметят, пойдут сплетни. Уж и так, оттого только, что вы со мной ласково обходитесь, сколько об этом сплетней!" — "Если ты не желаешь, чтобы нас видели, выходи за угол театра, а я буду там с экипажем". И в то же время я взял ее за руку, которая была вся в огне и дрожала; она сжала мне руку, почти задыхаясь проговорила: "Хорошо!" — и тотчас же ушла. Я, разумеется, не замедлил распорядиться экипажем. Она явилась; я посадил ее в экипаж и, не спрося об ее квартире, велел ехать: кучер уже знал куда. Она была в таком волнении, что, когда приехали, она не обратила внимания, куда ее привезли. Когда мы вошли в комнату, она была в каком-то беспамятстве, только глаза, обращенные ко мне, горели страшно… Потом, признаюсь, мне сделалось совестно, перед ней, и я хотел избытком ласк привести ее в себя, но ничто не помогало. Наконец я спросил об ее квартире, куда решился довезти ее сам. Разумеется, всю дорогу она была в том же состоянии, минутами судорожно схватывала мою руку, целовала ее, а напоследок на прощанье обняла меня и так поцеловала, что, признаюсь, не нахожу слов, чтобы выразить это движение словами. В ту же минуту залилась она горькими слезами и сквозь рыданья едва могла проговорить: "Заезжай завтра хоть на минуту, или я, право, умру". Я, разумеется, дал слово и пропустил ее в калитку, а сам отправился домой и чрезвычайно был недоволен собой и своим скверным поступком: точно я сделал какое-то воровство. Ну, думаю, чтобы поправить все это, я навезу ей таких гостинцев, каких она не ожидает, и, надеюсь, она, бог даст, забудет о своей потере. На другой день, освободившись от служебных обязанностей, я тотчас поехал на Кузнецкий мост и накупил всего, что, по-моему, было для нее понужнее. Я не жалел денег; тут все было: бархат, материя для платья, бриллианты. Я заранее утешался мыслию, какое это доставит ей удовольствие. Она встретила меня в дверях и с несказанно радостным лицом бросилась мне на шею. Через несколько минут человек мой внес в комнату корзины и разные узлы с покупками. Когда он вышел, она спросила: "Что это?" Я сказал, что это гостинец для нее и что есть еще прибавка: вынул из кармана бриллиантовую брошку и пакет с двумястами рублей. "Последнее, разумеется, на твои расходы, — сказал я, — я не хочу, чтобы ты нуждалась в чем-нибудь". И вдруг из радостного ее лица сделалось что-то страшное, смертная бледность покрыла ее розовые щеки, и она с трудом выговорила: "И это все мне? мне?" — "Да, моя милая! что ж ты так огорчилась? я хотел доставить тебе удовольствие этой безделицей". Но при этих словах из ее груди вырвался какой-то страшный стон; она зашаталась, и, если б я не поддержал ее, она упала бы на пол. Усадив ее, я старался ее успокоить. Уж я и сам не знаю, чего я ей ни говорил, но на все это ответом были рыдания. Наконец, придя в себя, она встала и, указав рукой на дверь, сказала мне: "Извольте меня оставить и унесите с собой все ваши драгоценности; я не продавала себя! Если я пожертвовала вам собою, то не из корысти; я думала, что из этой жертвы вы поймете всю силу моей любви к вам. Вы меня не поняли, я обманулась в вас, прощайте навсегда!" И с этими словами, хлопнув дверью, она выбежала.
Не берусь описать вам мое положение. Но мог ли я ожидать, что найду в этой театральной сфере такое существо, когда и в лучших слоях общества мы не встречали подобных явлений. Я, разумеется, не любил ее; но этот поступок заставил меня уважать ее, а где уважение, там и любовь. Не стану утомлять вас подробностями; скажу только, что мне было ужасно тяжело, пока мы не помирились, и она простила меня из снисхождения к моим страданиям, которые были на этот раз непритворны. Я бывал у нее каждый раз и каждый раз сам делался лучше; я уже ничего не предлагал ей, и она была счастлива в холстинных платьях; я с каждым днем более и более любил ее и все время, свободное от службы, проводил с ней, только уезжал пообедать. Раз как-то я сказал ей: "Я бы и пообедал у тебя, да тебе самой есть нечего, а если б ты позволила, я бы дал тебе денег на мои обеды". Она улыбнулась. "Обо мне не заботься, — сказала она, — я сыта! А если тебе захочется пообедать у меня, то подле меня гостиница; ты можешь распорядиться, чтоб тебе в известный день и час приносили обед, но только не часто. Ты не забудь, что у тебя отец и мать, а они редко тебя видят. Это нехорошо".
Наконец у меня блеснула мысль: почему бы мне не жениться на ней. Ведь лучшей жены, думал я, нельзя уже найти; но, признаюсь, неравенство положений — этот вечный предрассудок — затушил мою мысль. К моему удивлению, как-то раз поутру, против обыкновения, на мою половину зашла мать и нежно стала жаловаться, что я совсем забыл ее, что мы почти не видимся. "Поутру уезжаешь на службу, не повидавшись, — говорила она, — а вечером возвращаешься тогда, когда мы уже в постели". Я хотел было извиниться, но она остановила меня: "Не сочиняй ничего, я все знаю, знаю, где ты проводишь время, и, признаюсь, согрешила — через некоторых добрых знакомых узнала об ней все. Знаю, что она добрая, скромная девушка, и если ты и сам в ней все находишь и думаешь, что она необходима для твоего счастия, так лучше женись на ней. Я уже говорила об этом с отцом, и он согласен". Я не знал, как и благодарить ее, и рассказал ей все наше прошедшее. Это имело на матушку такое влияние, что она рыдала, как дитя, и в порыве материнского чувства обняла меня, поцеловала и благословила, приговаривая: "Нет, голубчик, женись, непременно женись. Бог тебе дает не жену, а сокровище. Да и на душе твоей будет большой грех, когда ты этого не сделаешь, а уж нам, старикам, будет вечная радость. Кроме того, что ты будешь постоянно дома на наших глазах, ты будешь еще и счастлив, владея таким сокровищем". Я в тот же день после службы отправился к ней с приятной вестью, и, когда вошел, она узнала по лицу, что случилось что-нибудь приятное. "Что с тобой?- спросила она. — Я давно не видала у тебя такого веселого лица". — "Да, я принес тебе радостную весть для нас обоих. Старики мои как-то узнали о тебе и позволяют мне жениться, и вот, дружочек, я, как жених, прошу твоей руки". Выразить ее радость невозможно. Она залилась слезами, обвила мою шею обеими руками и говорила сквозь слезы: "Теперь, мой милый, я вполне счастлива, поступок твой доказывает ясно, что ты меня любишь так же сильно, как я тебя. Чтоб отблагодарить тебя за всю твою любовь, я не пойду за тебя. И на что мне идти? Ведь я счастлива. Я знаю, что это жертва с моей стороны, но она для полного моего счастия необходима. Ты рассуди сам: ты просишь руки с воли родителей; удовлетворяя твое желание и сделавшись твоей женой, чем бы я заплатила тебе за любовь и за доброту твоих родителей? — неблагодарностью. Я внесла бы с собой в твое семейство позор; ведь люди не забудут, что я была такое, не простят моей дерзости и разными намеками будут шпиговать меня, а вы из-за меня должны будете краснеть перед всеми. Обдумай хорошенько мой отказ, оцени его, как следует, и ты сам увидишь, что я делаю то, что должна сделать честная девушка. Предложение твое я глубоко оценила сердцем, оно совершенно уверило меня в твоей любви, чего же мне больше? Я счастлива, не осуждай моего отказа, он идет прямо от сердца".
Д. очутился в самом тяжелом положении и поспешил ко мне с просьбой поговорить с нею, объяснить, что это с ее стороны излишняя жертва. "Я знаю, что она вас очень уважает, — прибавил он, — и слова ваши для нее будут действительнее". Я обещал исполнить его просьбу и тут же прибавил, что поступок с ее стороны благороден, что осуждать его ни у кого недостанет духу, что я душевно желаю, чтобы мои хлопоты принесли пользу, хотя, после всего сказанного им, сомневаюсь в успехе. На другой же день я был у нее и действительно не имел успеха. "Я не сказала ему главной причины моего отказа, — заметила она, — но вам скажу в надежде, что это останется между нами. Сделавшись его женой, я каждую минуту должна страшиться за него и за себя. На свете так много злых языков! Кто-нибудь язвительно посмеется надо мной, и, при его любви ко мне и пылкости в характере, он вздумает защищать меня; из этого может выйти ссора, которая, пожалуй, кончится дуэлью и даже его смертью, и я буду тому причиной. Поставьте себя на мое место и судите, как бы вы поступили. К стыду моему, я должна еще прибавить, что страшусь и кое-чего другого: когда, сидя у меня, он жалуется, что у него болит голова, я этому верю, потому что если б он разлюбил меня, то мог бы меня оставить, а когда я сделаюсь его женой и у него в самом деле заболит голова, я, несчастная, могу подумать, что все это происходит от меня. Что ж это будет за жизнь! Нет, мое решение неизменно. Благодарю вас, Михаил Семенович, за участие, сожалею, что не могла исполнить ваше желание, тем более что я вас очень уважаю; не забывайте меня и сохраните в тайне то, что я вам сказала".
Когда я передал ему наш разговор и ее твердую волю, он стал просить у меня совета: что же делать? Я посоветовал ему обратиться к матери. "Так как родители уже изъявили свое согласие, упросите вашу матушку, — сказал я, — съездить к ней и самой переговорить с нею".
Он так и сделал, но через несколько времени я узнал, что она согласилась на одну только уступку, и то по просьбе старухи-матери, которая убеждала ее со слезами на глазах. "Не лишай же нас сына, — говорила старуха, — переезжай к нам в дом; ты будешь иметь особую комнату, и сын будет с нами". На это она согласилась. Когда она переселилась к ним в дом, с ней обходились как с невесткой; но она постоянно держала себя в стороне от общества. Например, она сидит с стариками и читает им что-нибудь (она очень хорошо читала и тем доставляла большое удовольствие); вдруг у подъезда застучит экипаж — она тотчас вскакивает и уходит с книгою в свою комнату. Старики от нее ожили, они не могли налюбоваться на нее и иногда заводили речь о браке, но все было напрасно. Это продолжалось не менее двух лет.
Как-то на разводе он простудился и, надеясь на свою молодость, думал обойтись без медицины. У него сделалась страшная нервическая горячка. Тут на нее нельзя было смотреть без сострадания. Она не отходила от него ни днем, ни ночью и уже не пряталась, кто бы ни приезжал навестить больного. Наконец доктора сказали, что он в большой опасности, что завтра будет перелом, и, бог даст, может быть, молодая натура возьмет свое. И в самом деле на другой день он пришел в себя и стал узнавать всех, только был еще очень слаб. Доктора сказали: "Ну вот, слава богу, получше: что-то завтра будет? Не давайте ему много говорить, это при его слабости вредно, а лучше рассказывайте ему что-нибудь забавное, чтоб он иногда улыбался, это для него было бы хорошо". И, по словам матери, она, бедная, исхудалая, сочиняла для него забавные рассказы. Право, жаль, что некому было записывать! И откуда что бралось у нее! Когда случалось, что при рассказе больной улыбался, радости ее не было границ. Так она занимала его до последней минуты его жизни. Болезнь взяла свое. Больной скончался, и в комнате его послышался страшный истерический хохот. Вбежавшая мать нашла его уже мертвым, а она с страшным хохотом говорила что-то бессвязно и дико. Приехал доктор и сказал, что она сошла с ума.
И вот прошло уже двадцать пять лет, а она все хохочет и вяжет чулки для покойника. Я думаю навестить ее в сумасшедшем доме, взглянуть на нее.
Было бы грешно не записать этой истории.
У них осталось двое детей, которые были помещены в воспитательный дом. Мать покойника, по смерти своего мужа не имея близких родственников, обратила все свое состояние в деньги и положила их в ломбард на имя детей своего сына. Где они теперь, что с ними сделалось — положительно не знаю.