Глава VIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VIII

Поездка с князем Меншиковым в Стокгольм — Король шведский Карл XIV, его семья и двор — Состав нашего посольства — Граф Сухтелен — Бодиско — Свита князя Меншикова — Глазенап и его курьезное объяснение с королем — Представление наше королевской фамилии — Мой разговор с королевой и объяснение с князем Меншиковым — Вечер при дворе — Веселого — Влияние на меня князя Меншикова — Холера — Государь на Сенной площади — Болезнь князя — Заботы о нем государя — Письмо государя к князю — Мое новое служебное назначение

В 1835 году князь послан был в Стокгольм благодарить короля Карла XIV за присылку чрезвычайного посла графа Левенгиельна к открытию Александровской колонны.

Карл XIV (Бернадот) был еще бодрый старик, сухощавый, довольно высокого роста, тонкой, хитрой физиономии с саркастическою улыбкою — принадлежностью всех очень узких губ — и очень просто одетый: в темно-синем мундире без шитья, с маленькими золотыми пуговицами и в высоких узких сапогах. Орлиный нос, курчавые, с проседью, стального цвета волосы и романский выговор представляли в нем чистый тип гасконца. Королева — толстая, полнокровная марселька, простых приемов и тип добродушия. Наследный принц Оскар — хорош собою, тоже чистый гасконец, с большим, чем у отца, выражением шарлатанства; вообще, по наружности он довольно близко подходил под тип Ивана Матвеевича Толстого или французского парикмахера. Супруга его, принцесса Лейхтенбергская, — прекрасная ростом и лицом, привлекательная всеми своими движениями, тон речи скромный, почти застенчивый.

Двор великолепный; разумеется, великолепие не в золоченых карнизах, а в осанке, приемах и наружности придворных. Первое место между ними занимал граф Браге, начальник штаба, смуглый, но чистый лицом, как по-блекнувший каррарский мрамор, рослый и стройный, лет за 50, рыцарской наружности, в голубом мундире с золотым шитьем по белому воротнику, в белых, с широким золотым лампасом, панталонах; на сапогах огромные золотые шпоры; на треугольной шляпе широкая золотая кокардная петля и трехцветный, сине-желто-белый, султан из страусовых перьев. Дам не было, — кроме двух-трех из свиты королевы и принцессы. Кроме нескольких голубых мундиров (генерал-адъютантских), державшихся у самого подножия тронного возвышения, на первой ступени которого стал король, стояла чуть далее группа кавалеров в синих фраках с форменными пуговицами и золотым кантом по бархатному отложному воротнику; это были полковники, вместе с тем камергеры. Браге отличался от всех не только важностью и рельефностью своей фигуры, но и золотою тростью, эмблемою штаба.

Нашу миссию представляли: граф Сухтелен, очень маленький и дряхлый старичок, бесцеремонный, безэтикетный, как будто выживший из ума. Он опоздал; король и королева были уже в тронной, когда прибыл Сухтелен; он подошел к королеве почти сзади, так, что она не заметила его приближения, взял ее руку и стал целовать ее скоро-скоро; поцеловал раз пять или шесть. Королева, обернувшись к нему, приветствовала его: «А, дорогой граф!» — таким тоном, каким приветствуют маленьких детей. Бодиско, советник посольства, — говорили, умный человек, — весьма невзрачного лица, но довольно видный ростом, воткнувший свою шею в огромный, тугой галстук до самых ушей. Был там еще другой Бодиско, полковник артиллерии, состоявший при нашей миссии, — какой-то шут краснощекий и молодящийся. Он сочинил себе мундир по своему вкусу; носил панталоны и шляпу, как шведские генерал-адъютанты, только с другими цветами перьев, и, застигнутый врасплох чрезвычайным посольством, явился в этом фантастическом костюме, к величайшему негодованию советника, его двоюродного брата или дяди. Он хотел, кажется, похвастать дипломатичностью своего тона, начав какую-то речь с графом Сухтеленом, в которой слово excellence составляло четыре пятых. Сухтелен, однако, прервал его словами: «Убирайтесь к черту с вашими сиятельствами, повеса!..» — и тот отступил, сконфуженный.

Мы выстроились в ряд, но не в иерархическом порядке. При князе были в свите капитан 1-го ранга Веселаго, толстый, необразованный, русский купчина по манерам, адъютанты Глазенап (теперь главный командир Черноморского флота) и Веригин; чиновник министерства иностранных дел, молоденький, хорошенький Кудрявский и я. Пароходом командовал Тверинов, хороший моряк, но необразованный, как мужик, и с тоном речи хуже, — у мужика что-то скромное, мягкое, у Тверинова — угрюмо-дерзкое и ничего не уважающее. Бодиско, взятый на пароход за его фамилию; Окулов, лейтенант, сын русского плац-майора, женившегося на финляндке, которая воспроизвела свой тип на сыне: широкое мещански-румяное лицо, огромные, широкие зубы, большие, очень светло-голубые глаза с белыми ресницами и бровями; в тоне что-то наивно-нахальное, — и Краббе (нынешний управляющий морским министерством), исправлявший должность шута.

Князь Меншиков называл королю каждого. Король остановился перед Глазенапом, у которого вся грудь завешана была крестами русскими: Станислава, Анны, Владимира и Георгия.

— Поздравляю вас, — сказал ему король, — вы так молоды и уже пожалованы многими орденами.

Глазенап был очень наивен, он стал объяснять королю, за что он получил каждую декорацию.

— Георгиевский крест, ваше величество, дан мне за 25 кампаний, но я их не сделал; я сделал два раза кругосветное плавание, и это считается за 24 кампании, потому что их было 12; этот мне дан, потому что я сопровождал принца N.N. в Мемель, а тот, потому что я провожал принца N.N. в Штеттин, — и так далее в этом роде.

Князь стоял как на угольях, судороги корчили его лицо, а король выставлял более и более сарказма на уста свои, по мере своего назидания речью Глазенапа, который так углубился в номенклатуру своих подвигов, что не замечал ни высочайшей улыбки, ни светлейших гримас. Когда он кончил, король, проходя к следующему, сказал, сохраняя ту же улыбку: «Заслуга и доблесть не ждут числа лет», — чем Глазенап был очень доволен и с сладкою улыбкою отвесил низкий поклон.

После того представляли нас королеве, наследному принцу и принцессе; пока одни представлялись одной особе, другие — другой. Принцесса пошла с «хазового конца», но тут-то и напала на Веселаго и Тверинова; в недоумении она пошла далее, пропустив нескольких, и остановилась перед Окуловым, заключив, вероятно, из смело устремленных на нее огромных бело-голубых глаз, что он по-французски собаку съел. Она с ним заговорила, а этот во все горло прокомандовал ей: «Jag talar icke franska, jad talar pa svenska». Так как Стокгольм открыто изъявлял свои претензии за то, что кронпринцесса не говорит по-шведски, то она от такого ответа совсем переконфузилась. Между тем в свите был Веригин, образованный и очень остроумный; случилось, что с ним никто не заговорил.

Не знаю, отчего выбор королевы пал на меня, безъэполетного, в невзрачном адмиралтейском мундире. Она спросила меня, был ли я в Марселе? Я отвечал, что не был, но что воображение мое так занято прелестями южной Франции… и т. п. Королева вошла в экстаз, и разговор наш заставил короля ждать, потому что прием кончился. Взор мой встретился с князем; я видел на лице его беспокойство. Когда я воротился домой, князь прибежал ко мне.

— Любезный, как вы могли задерживать вашею болтливостью весь двор и о чем могли вы так долго говорить королеве?

Мне стало досадно, я отвечал ему: «Мне было бы довольно трудно назначить королеве предел ее разговора; что касается предмета разговора, то, не имея столько орденов, как Глазенап, я не имел случая говорить о политике и говорил только о саксонской Швейцарии».

Князь обрадовался, что не было говорено «о политике», — и после полуночи вошел в нашу комнату, где мы, четверо свиты его, ужинали. Князь пресерьезно сказал мне:

— Константин Иванович! Одевайтесь скорее! Королева прислала за вами ездового.

За приемом нам подавали чай; чашки китайского фарфора были расставлены на золоченой пирамиде, вроде старинных плато для конфет. Веригин советовал мне не брать чашки, предостерегая меня от локтей моих ловких товарищей; я последовал этому совету, и мы двое не пили чаю. На другой день был бал. Князь Меншиков уговаривал храброго Тверинова держаться подальше, — но моряку этому море было по колено. Он пригласил фрейлину на мазурку и танцевал с нею, как медведь в зимних сапогах. После бала собрались все в нашей «свитской» комнате. Князь пенял Тверинову.

— Ничего, ваша светлость, ведь я недурно «откалывал» мазурку и по-французски говорил, да, говорил! Je marie, и дети есть, да, quatre! — при этом он поднял руку, прижал большой палец к ладони, а остальные четыре пальца растопырил.

— Ну, полно, братец, — сказал князь, совершенно растерявшийся.

— Ничего, ваша светлость, фрейлина прехорошенькая; я ее смешил.

Через два дня был приглашен к обеду Веселаго. Король извинялся, что не может приглашать всю свиту, потому что этикет не допускал к королевской трапезе лиц чином ниже полковника. Вечером Веселаго рассказывал:

— А я сидел между камергерами, да по-французски так и катал, так и катал! — хвастал он, сопровождая свои слова движением руки, как бы играя на контрабасе.

Князь страдал мученическими муками, а я думал себе: ништо, поделом. Затем прислали нам ложу в оперу, и мы обедали у Сухтелена и у Браге. Вежливость шведских придворных того времени была замечательной тонкости и изящества; женщины — все красавицы, даже и служанки: темно-синие глаза, черные брови и темные волосы, при белизне лица ослепительной. Притом очень впечатлительны и, как бы сказать, без предрассудков. Дегалет, которого я было забыл, сделал эффект своею греческою красотою, и красавица, в полном смысле слова, графиня Гюльденстольпе (кажется) удостоила его своей благосклонности до самых крайних пределов, подарив ему при прощании перстень с бирюзою, рублей в десять.

Так, мало-помалу, приобретал я политическую опытность и самостоятельный круг деятельности. Будучи простым орудием чужой воли, я старался трудом приобрести способность годного орудия. Рассуждения и прения с князем, в которых я был настолько тверд, чтобы не уступать своих убеждений воле начальства, а начальник — столь благороден, чтобы не требовать от подчиненного дисциплины убеждений, укрепили мои силы. Пользуясь светом ума и опорой благородства этого начальника, я твердел в убеждениях, и мои душевные влечения приобретали больший простор. Во мне рождалась полная самостоятельность; к 30 годам я был еще только темным спутником большой планеты, но мои духовные движения избавились уже от господствующего влияния планетной силы.

1831-й год посвятил меня в некоторые таинства царского сердца. Когда государь получил известие о бунте на Сенной площади, он забыл холеру, опасность и кордоны, сел в коляску с Меншиковым и Казарским и поскакал в Петербург, где по громкому слову государя: «На колени!» — бунтующая пятитысячная толпа опустилась на колени, как одна сплошная масса. По возвращении в Петергоф, уже около одиннадцати часов вечера, государь прямо из коляски вошел в Монплезир в хлоровую ванну, чтобы не занести заразы в семейство, и его спутники сделали то же.

У Меншикова в этот день начинал развиваться припадок подагры, это сопровождалось сильным жаром, и Арендт объявил государю, что Меншиков находится на крайней степени опасности. Государь обнаружил величайшую тревожность, приезжал иногда два раза в день справляться, спрашивал Дегалета и меня, при встречах на улице, о здоровье князя, и когда князю стало получше, он приезжал к нему, садился у его постели, вынимал из кармана донесения о ходе усмирения польского мятежа и читал их вслух.

Кто бы думал, что государь был так сильно озабочен — после той уверенности, какую он чувствовал еще за год до того. В 1830 году молния ударила в павильон Адмиралтейства. Князь Меншиков писал ему: «Флагшток разгромлен вдребезги, но флаг Вашего Императорского Величества остался невредим». Это обстоятельство было весьма естественно. Флаг бывает или шелковый, или шерстяной; в том и другом случае — не из проводников электричества, но государь принял это в другом смысле. Он написал на записке князя: «Слава Богу, слава нам, это знак Божий!»

Теперь, год спустя, тот же государь изливал перед Меншиковым, со всею живостью своей души, заботы и огорчения.

— Дай Бог, дай Бог, — говорил он с жаром, — чтобы это бедствие скорее прекратилось; только об этом молю Его.

Эти слова я слышал из соседней комнаты. В эту же эпоху его силы, когда генерал-фельдмаршал повергал к стопам его Варшаву, когда кабинеты великих держав несмело заявляли свои требования относительно прав усмиренной Польши, родился у него младший сын. Вот что написал государь на поздравительной записке князя Меншикова:

«Благодарю тебя, любезный князь. Еще одного слугу поставляю на службу России. Дай Бог, чтобы он был счастливее своего измученного отца!»

Показывая мне записку, князь Меншиков сказал:

— Посмотрите, это исторические слова.

Узнает ли история об этом выражении скорби государя, окруженного наружным величием?

С 1835 года поручена мне канцелярия комитета образования флота, преобразованная потом в канцелярию свода морских постановлений, и особенная канцелярия финляндского генерал-губернатора. Кроме того, за мной остались по морскому ведомству редакции всеподданнейших отчетов и мнений в Государственный совет и переписка, в которой неуместна была канцелярская стилистика.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.