ГЛАВА II. ГРУСТНОЕ ДЕТСТВО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА II. ГРУСТНОЕ ДЕТСТВО

Мать и отец. – Исключение из гимназии

Кто же был этот юноша-идеалист, потерпевший такое жестокое крушение при первой же попытке выйти в треволненное литературное море?

Николай Алексеевич Некрасов родился 22 ноября 1821 года в каком-то захолустном местечке Винницкого уезда Подольской губернии, где квартировал полк его отца, поручика Алексея Сергеевича Некрасова, богатого ярославского помещика. Этот внешне блестящий и не лишенный природного ума офицер был, в сущности, заурядным армейцем двадцатых годов, выросшим в мрачных условиях крепостного права, – “красивым дикарем”, едва умевшим подписать свое имя и больше всего на свете интересовавшимся картежной игрой, псовой охотой, женщинами и кутежами. Карты были, впрочем, родовой страстью Некрасовых: по семейному преданию, прадед поэта (воевода) и дед (штык-юнкер в отставке) проиграли в карты несколько тысяч душ крестьян; как известно, не чужд был той же слабости и сам поэт…

В 1817 году “красивым дикарем”-поручиком увлеклась, однако, красавица полька Елена Андреевна Закревская, и, так как родители последней, очевидно, неблагосклонно относились к этому увлечению, состоялся тайный увоз молодой девушки и тайный же брак. Такова семейная легенда, известная читающей России по стихам нашего поэта… Легенде этой как будто несколько противоречит ставшая теперь известной выписка из метрической книги Успенской церкви Винницкого повета[3] о браке “адъютанта-поручика 28-го егерского полка, 3-й бригады, Алексея Сергеева сына Некрасова греко-российского исповедания с дочерью титул, советника Андрея Семенова Закревского Еленою, того же исповедания, по учинении троекратного извещения и по взятии обыска”. На первый взгляд эта выписка категорически опровергает и предание о тайном, торопливо совершенном обряде венчания, и даже о польском аристократическом происхождении матери Некрасова… Но мы не решились бы на такой скороспелый вывод: ведь в православие Елена Закревская могла перейти перед самой свадьбой, – при желании священника это могло быть делом одного дня… И, при его же желании (а богатый офицер Некрасов без труда мог его вызвать), в метрическую книгу могли быть записаны также совершенно фантастические сведения об “учинении троекратного извещения” и о “взятии обыска”… Как бы то ни было, пуская в свет “легенду”, поэт основывался не только на воспоминаниях раннего детства, но и на знаменитом “письме”, содержание которого он излагает в одной из задушевнейших своих поэм (“Мать”) и которое он, несомненно, держал в руках, уже будучи юношей:

Я разобрал хранимые отцом

Твоих работ, твоих бумаг остатки

И над одним задумался письмом.

Оно с гербом, оно с бордюром узким;

Исписан лист то польским, то французским,

Порывистым и страстным языком.

Брак родителей Некрасова, брак по страстной любви, оказался, к сожалению, несчастным… Прекрасно воспитанная, на редкость образованная по тому времени женщина, мать Некрасова была необычным, редким явлением в малокультурном русском обществе, случайной, экзотической его гостьей; напротив, отец, – не представлявший, правда, чего-либо исключительно чудовищного на фоне мрачной эпохи двадцатых-тридцатых годов, – был самым типичным тогдашним помещиком, в достаточной степени умевшим отравлять жизнь не только своим крепостным, но и собственной семье, хотя, надо сознаться, сын не пожалел темных красок для его обрисовки: дикарь, угрюмый невежда, деспот и даже палач – подобные характеристики так и мелькают в тех местах стихотворений и поэм Некрасова, которые посвящены воспоминаниям об отце.

Последний бросил военную службу, когда будущий поэт был еще очень мал. Некрасовы переселились после этого в родовое поместье Грешнево (Ярославской губернии), и здесь потекла та удушливая, мрачная жизнь, с которою мы так хорошо знакомы по “Родине”, “Несчастным”, “Матери” и другим поэмам и мелким стихотворениям. Отец бражничал или пропадал целыми днями на охоте, мать, оскорбленная и униженная в лучших своих чувствах, жила одинокой, замкнутой жизнью… Число детей быстро росло (у Некрасова было братьев и сестер тринадцать человек), но вместе с тем отношения родителей становились все холоднее и отчужденнее.

Твой властелин, – обращается поэт, уже умирая сам, к покойной матери, —

…наследственные нравы

То покидал, то буйно проявлял;

Но если он в безумные забавы

В недобрый час детей не посвящал,

Но если он разнузданной свободы

До роковой черты не доводил, —

На страже ты над ним стояла годы,

Покуда мрак в душе его царил.

А в “Несчастных” находим и более подробную картину семейной жизни (хотя, в общем, герой поэмы и не может быть отождествлен с автором, но изображение его детства и юности, несомненно, автобиографично):

Рога трубят ретиво,

Пугая ранний сон детей,

И воют псы нетерпеливо…

До солнца сели на коней —

Ушли… Орды вооруженной

Не видит глаз, не слышит слух.

И бедный дом, как осажденный,

Свободно переводит дух.

Осаду не надолго сняли…

Вот вечер – снова рог трубит.

Примолкнув, дети побежали, Но мать остаться им велит: Их взор уныл, невнятен лепет… Опять содом, тревога, трепет! А ночью свечи зажжены, Обычный пир кипит мятежно, И бледный мальчик, у стены Прижавшись, слушает прилежно

И смотрит жадно (узнаю

Привычку детскую мою)…

Что слышит? Песни удалые

Под топот пляски удалой;

Глядит, как чаши круговые

Пустеют быстрой чередой;

Как на лету куски хватают

И рот захлопывают псы…

Смеются гости над ребенком,

И чей-то голос говорит:

“Не правда ль, он всегда глядит

Каким-то травленым волчонком?

Поди сюда!” Бледнеет мать;

Волчонок смотрит – и ни шагу.

“Упрямство надо наказать —

Поди сюда!” – волчонок тягу…

“А-ту его!” Тяжелый сон…

Николай Алексеевич, первенец в семье, был, по-видимому, много старше своих многочисленных братьев и сестер, и одинокое детство его протекало в невыносимо душной нравственной атмосфере. Чтобы получить о ней понятие, достаточно прочесть “Родину” или другое стихотворение того же периода – “В неведомой глуши”, которое автор, по не совсем понятным для нас мотивам, не хотел признавать оригинальным. Первоначально стихотворение было озаглавлено “Из Ларры”, позже – “Подражание Лермонтову”, причем в авторском экземпляре сделано было такое примечание: “Сравни: Арбенин (в драме Маскарад). Не желаю, чтобы эту подделку ранних лет считали как черту моей личности”. И еще следовало ироническое добавление: “Был влюблен и козырнул”. То есть: порисовался демоническим плащом сильного, много испытавшего, во всем разочаровавшегося человека…

Позволительно, однако, усомниться в полной искренности этого примечания.

Сходство стихотворений с монологами Арбенина очень слабое, чисто формальное; самый мотив разработан в нем с такими пластически реальными подробностями и столь оригинально, что “подражанием” назвать эти стихи невозможно. Несомненно, что поэта смущали следующие строки его пьесы:

Я в мутный ринулся поток И молодость мою постыдно и безумно В разврате безобразном сжег.

И действительно, по отношению к личной его биографии это абсолютная неправда! Если и были в молодости Некрасова не совсем безгрешные увлечения, то, конечно, в ней было во сто раз больше непосильно тяжелого труда, мучений бедности, благородных юношеских стремлений… Начало стихотворения дает зато вполне верную картину растлевающего влияния на юную душу отцовского дома с его рабовладельческими нравами и инстинктами:

В неведомой глуши, в деревне полудикой,

Я рос средь буйных дикарей,

И мне дала судьба, по милости великой,

В руководители псарей.

Вокруг меня кипел разврат волною грязной,

Боролись страсти нищеты,[4]

И на душу мою той жизни безобразной

Ложились грубые черты.

И прежде чем понять рассудком неразвитым,

Ребенок, мог я что-нибудь,

Проник уже порок дыханьем ядовитым

В мою младенческую грудь.

Ведь это почти то же, что находим мы и в знаменитой “Родине”, где Некрасов несомненно уже говорит о самом себе:

И вот они опять, знакомые места,

Где было суждено мне Божий свет увидеть,

Где научился я терпеть и ненавидеть,

Но ненависть в душе постыдно притая,

Где иногда бывал помещиком и я;

Где от души моей, довременно растленной,

Так рано отлетел покой благословенный

И не ребяческих желаний и тревог

Огонь томительный до срока сердце жег…

Какие тяжелые, поистине кошмарные воспоминания вынес поэт из своего детства, видно из заключительных строк той же “Родины”:

И, с отвращением кругом кидая взор,

С отрадой вижу я, что срублен темный бор…

После этого отнюдь не кажется преувеличением страдальческий крик:

Всему, что, жизнь мою опутав с первых лет,

Проклятьем на меня легло неотразимым,

Всему начало здесь, в краю моем родимом!

По счастью, в том же родном краю и в том же раннем детстве Некрасова лежит начало и всему, что было благословением его жизни. Это – обаятельно-светлый образ рано умершей мученицы-матери, навсегда воплотившей для него идеал любви и гуманности! Без преувеличения можно сказать, что более трогательного, более поэтического образа не знает не только русская поэзия, но, быть может, и вся русская литература… Смягчая и просветляя мрачные звуки некрасовской лиры, образ этот не раз спасал и самого поэта от конечного падения…

Повидайся со мною, родимая,

Появись легкой тенью на миг!

Всю ты жизнь прожила нелюбимая,

Всю ты жизнь прожила для других.

С головой, бурям жизни открытою,

Весь свой век под грозою сердитою

Простояла ты, грудью своей

Защищая любимых детей.

Треволненья мирского далекая,

С неземным выраженьем в очах,

Русокудрая, голубоокая,

С тихой грустью на бледных устах,

Под грозой величаво-безгласная

Молода умерла ты, прекрасная,

И такой же явилась ты мне

При волшебно-светящей луне.

Да! я вижу тебя, бледнолицую,

И на суд твой себя отдаю.

Не робеть перед правдой-царицею

Научила ты музу мою:

Мне не страшны друзей сожаления,

Не обидно врагов торжество,

Изреки только слово прощения

Ты, чистейшей любви божество!

Увлекаем бесславною битвою,

Сколько раз я над бездной стоял,

Поднимался твоею молитвою,

Снова падал – и вовсе упал!..

Выводи на дорогу тернистую!

Разучился ходить я по ней,

Погрузился я в тину нечистую

Мелких помыслов, мелких страстей.

От ликующих, праздно болтающих,

Обагряющих руки в крови

Уведи меня в стан погибающих

За великое дело любви!

Читатель, конечно, десятки раз перечитывал эту бесконечно трогательную молитву-жалобу – и, тем не менее, мы уверены, что он не посетует на нас за длинную выписку…

“Если бы Некрасов ни одной строки больше не написал, кроме этого изумительного стихотворения, – говорит Н. К. Михайловский по поводу “Рыцаря на час”, – то оно одно уже обеспечивало бы ему “вечную память”; едва ли кто-нибудь, по крайней мере в молодости, мог читать его без предсказанных поэтом “внезапно хлынувших слез с огорченного лица”. Мне вспоминается один вечер или ночь зимой 1884-го или 1885 года. Я жил в Любани, ко мне приехали из Петербурга гости, большею частью уже немолодые люди, в том числе Г. И. Успенский. Поговорили о петербургских новостях, о том, о сем; потом кто-то предложил по очереди читать. Г. И. Успенский выбрал для себя “Рыцаря на час”. И вот: комната в маленьком деревянном доме; на улице, занесенной снегом, мертвая тишина и непроглядная тьма; в комнате, около стола, освещенного лампой, сидит несколько человек, повторяю, большею частию немолодых; Глеб Иванович читает; мы все слушаем с напряженным вниманием, хотя наизусть знаем стихотворение. Но вот голос чтеца слабеет, слабеет и – обрывается: слезы не дали кончить… Простите, читатель, это маленькое личное воспоминание. Но ведь оно, пожалуй, даже не личное. По всей России ведь рассыпаны эти маленькие деревянные домики на безмолвных и темных улицах; по всей России есть эти комнаты, где читают (или читали?) “Рыцаря на час” и льются (или лились?) эти слезы…”

Для нас важно сейчас констатировать, что эта способность будить в читателях “благие порывы” в свою очередь заложена была в душу Некрасова его матерью. Полька по происхождению и воспитанию, против воли родителей вышедшая за русского офицера, после нескольких лет походной жизни она очутилась в чужой ей до тех пор, грубой обстановке захолустного помещичьего дома и здесь, окруженная “роем подавленных и трепетных рабов”, одинокая, оскорбленная, увядала, как та сказочная царевна, которую жестокий колдун держит и терзает в плену… Но в сказке, с горечью говорит Некрасов в своих “Несчастных”, придет благородный витязь, убьет злого волшебника и, бросив к ногам освобожденной красавицы клочья его негодной бороды, предложит ей свою руку и сердце… В действительности все было ужаснее. Без всякой надежды на освобождение, “любя, прощая, чуть дыша”, “святая женская душа” целых двадцать лет провела в своей пустыне, – всю молодость, всю жизнь!

По счастью, мать Некрасова умела не только плакать и “легкой тенью” бродить по липовым аллеям грешневского сада; не умея бороться активно, она в высокой степени обладала способностью борьбы пассивной, она была “горда и упорна” (качество, всецело унаследованное и ее сыном-первенцем). Она могла терпеть, нести свой крест “в молчании рабы”, но жила и действовала все-таки по-своему, так, как подсказывало ей любящее сердце. Ее сын и певец рассказывает, что, осужденная сама на страдания, за страдания же полюбила она и свою новую родину.

Несчастна ты, о родина, я знаю, —

влагает он в ее уста обращение к Польше начала тридцатых годов, эпохи первого польского восстания, -

Весь край в крови, весь заревом объят,

Но край, где я люблю и умираю,

Несчастнее, несчастнее стократ!

И в продолжение двадцати долгих лет она была ангелом-хранителем не только для собственных детей, но и для крепостных рабов. “Ты не могла голодному дать хлеба, ты не могла свободы дать рабу; но лишний раз не сжало чувство страха его души, но лишний раз из трепета и праха он поднял взор бодрее к небесам”. И не может быть никакого сомнения в том, что семена любви к несчастному порабощенному народу посеяны были в душе нашего поэта именно рукою его страдалицы-матери. Рисуя впоследствии (в поэме “Пир на весь мир”) симпатичный образ семинариста Гриши, Некрасов, быть может, не об одном Добролюбове вспоминал, когда говорил:

И скоро в сердце мальчика

С любовью к бедной матери

Любовь ко всей вахлачине

Слилась – и лет пятнадцати

Григорий твердо знал уже,

Что будет жить для счастия

Убогого и темного

Родного уголка…

Если не жить для счастья убогого и темного люда, то работать для него, несомненно, мечтал и юноша Некрасов. Гуманное влияние матери заключалось не в одном лишь примере, но и в непосредственном воздействии. Она была человеком образованным; на полях оставшихся после ее смерти польских книг, привезенных когда-то с далекой родины, сын ее – поэт – нашел впоследствии ряд заметок, обнаруживавших пытливый ум и глубокий интерес к предмету чтения. уходя мыслью к временам раннего детства, он припоминает, как в зимние сумерки у догорающего камина она держала его на коленях и ласковым, мелодическим голосом рассказывала под завывание вьюги сказки “о рыцарях, монахах, королях”.

Потом, когда читал я Данте и Шекспира,

Казалось, я встречал знакомые черты:

То образы из их живого мира

В моем уме напечатлела ты.

Таким образом, и первая искра любви к поэзии была заронена в душу Некрасова тоже матерью; известно, что семи лет от роду он уже писал стихи, и даже сохранилось его детское четверостишие, обращенное к матери:

Любезна маменька, примите

Сей слабый труд

И рассмотрите,

Годится ли куда-нибудь.

Из всего этого видно, что чуткая, нервно-впечатлительная душа будущего поэта на заре сознательной жизни находилась под двумя резко противоположными влияниями; и, быть может, эти-то влияния и послужили фундаментом при создании загадочно-сложного, полного таких удивительных контрастов характера поэта; они же определили и характер его одновременно реальной и идеалистической музы.

Мы проходим мимо гимназического периода жизни Некрасова, так как в литературе имеются пока лишь глухие, отрывочные и часто противоречивые сведения об этих годах. Каковы были его учителя, товарищи? Какой уровень знаний и нравственного развития давала тогдашняя ярославская гимназия своим ученикам? Как жили, что делали и читали эти последние вне стен учебного заведения? Восстановить полную картину этих лет жизни Некрасова вряд ли уже удастся. Одно не подлежит сомнению: пребывание в гимназии в значительной степени освободило Некрасова от гнетущих пут отцовского деспотизма и рано развило в его характере черту самостоятельности. В родительскую деревню он приезжал в эти годы только на рождественские, пасхальные и летние каникулы, все же остальное время жил с младшим братом в городе на частной квартире, пользуясь почти безграничной свободой. Правда, к нему с братом приставлен был крепостной дядька, но надзор этот ограничивался лишь материальной стороной жизни молодых барчуков, а никак не умственной или нравственной. Существует указание (опирающееся, кажется, на рассказ сестры поэта), будто Некрасов-гимназист злоупотреблял этой свободой, участвуя в товарищеских пирушках и других нездоровых развлечениях, учась плохо и к гимназическому начальству относясь непочтительно (между прочим, он писал сатирические стихи на учителей, – обстоятельство, повлиявшее будто бы и на невольное удаление его из четвертого или пятого класса)…

Семейное предание это не следует, однако, принимать с абсолютным доверием. Известно ведь, как относится обыкновенно семья к исключенному из училища юноше: обвиняют во всем его одного, охотно преувеличивают и раздувают до грандиозных размеров его шалости, его распущенность… Тому, что в действительности все было далеко не так, порукой служат те же “Мечты и звуки”, составившиеся главным образом из стихотворений, писанных в гимназические годы и, однако, проникнутых светлым идеализмом и глубоким религиозным чувством. Не такова была натура Некрасова, чтобы систематически предаваться лени, шалопайству и тем более распутству. Шестнадцатилетним юношей очутился он на еще большей свободе, в Петербурге, совсем уже вдали от родительского глаза, – и это ничуть не помешало ему (даже если и бывали временами увлечения и ошибки) упорно трудиться и идти по раз намеченному пути. Природная искра Божия и идеалистическое влияние матери, очевидно, были крепким щитом против всех недобрых и темных сил жизни.